«Фельдшер. Проклятие Тихой реки». Глава 2. Часть 1.
В предыдущей главе молодой врач Роман совершил невозможное — провел сложнейшую операцию в полевых условиях, балансируя на грани жизни и смерти пациента. Ночь позади, но страх не отпускает: реальная угроза тюрьмы за врачебную ошибку смешивается в его воспаленном сознании с иррациональным, липким ужасом после рассказов местных о проклятой «реке мертвых душ».
(Вы читаете Главу 2. Если вы пропустили начало этой драматичной истории — [начните чтение с первой главы]).
Утро после той страшной ночи было для Романа серым и безрадостным, несмотря на робкое майское солнце, заглядывавшее в пыльное окно комнаты. Он почти не спал, перед глазами то и дело всплывали картины операции: блеск скальпеля, багровые петли кишечника, его собственные руки, по локоть в крови. Каждый шорох за окном заставлял его вздрагивать — не едут ли уже из района? Не привезли ли страшную весть о Митьке?
Весть пришла к полудню, и не на казенной машине, а с отцом Митьки, Игнатом Кондратьевым. Мужик, еще вчера казавшийся сломленным и почерневшим от горя, сегодня выглядел почти счастливым, хоть и смертельно уставшим — видно было, что и он не спал. Он вошел в медпункт, неловко держа в руках свежевыструганную палку вместо той, что обронил ночью, и узелок.
— Доктор… Роман Алексеевич… — голос его дрожал, но уже не от ужаса, а от подступающих слез радости. — Живой мой Митька! Довезли! Хирург тамошний, в районе, сначала руками развел, потом долго Митьку нашего крутил-вертел, а под конец сказал: еще бы час-другой промедления, и все… А так, говорит, операция твоя, хоть и сделана, видать, на живую нитку да впотьмах, а жизнь парню спасла. Чисто чудо, говорит, что он после такого выжил! Велел тебе поклон передать и сказал, что ты парню второй день рождения справил!
Игнат, не выдержав, смахнул слезу рукавом телогрейки.
Роман почувствовал, как огромное, почти физическое облегчение смывает остатки ночного кошмара. Гора с плеч. Митька жив! Его отчаянная, безумная импровизация увенчалась успехом.
— Что вы, Игнат Матвеич, — пробормотал он, смущенный такой бурной благодарностью. — Это моя работа… Главное, чтобы поправился теперь окончательно.
— Вот, примите… От нас, от всей семьи… — Игнат развязал узелок, в котором оказались десяток домашних яиц, краюха еще теплого, душистого хлеба и завернутый в чистую тряпицу кусок сала. — Чем богаты… Не побрезгуйте, Христа ради.
— Спасибо, Игнат Матвеич, — Роман принял дары, чувствуя, как к горлу подступает непрошеный ком. — Митьке скорейшего выздоровления передавайте.
— Передам, дохтур, обязательно передам! Дай Бог тебе здоровья! Век молиться за тебя будем!
Игнат уже собрался уходить, но на пороге задержался, и лицо его снова омрачилось.
— Только вот… фельдшер тот районный, что Митьку принимал, велел еще передать… Позвонили из Райздрава. Разбирательство служебное по твоему этому делу начали. Почему, мол, самовольно, почему тут, а не в район сразу… Ты уж не серчай на меня, дохтур, я им все как есть рассказал — что помирал Митька на глазах, что ты один шанс ему дал, другого не было…
Радость Романа мгновенно угасла, сменившись знакомым холодком в груди. Разбирательство. Он знал, что этого не избежать. Спасенная жизнь — это одно, а нарушенные инструкции и риск, которому он подверг и пациента, и себя, — совсем другое.
— Я понимаю, Игнат Матвеич, — глухо ответил он. — Спасибо, что предупредили.
Когда за Игнатом закрылась дверь, оставив в душной тишине кабинета смешанный запах свежего хлеба и леденящую душу весть о разбирательстве, Роман еще долго сидел неподвижно, словно придавленный невидимым грузом. Облегчение от спасения Митьки волной смыло ночной ужас, но тут же вернулся липкий, удушающий страх перед будущим. Он спас жизнь — но какой ценой? И что теперь будет с ним, с его едва начавшейся карьерой?
Но даже эти мысли о собственном будущем на мгновение отступили перед другой, еще более острой и пронзительной тревогой — мыслью об отце. Эта тревога была ему до боли знакома с самого раннего детства, она жила в нем всегда. Это был тот самый холодный комок в животе, который появлялся каждый раз, когда он ждал возвращения отца и судорожно перебирал в уме все свои дневные дела, боясь, что тот своим пронзительным, не знающим снисхождения взглядом тут же обнаружит малейший изъян.
Его отец, кадровый военный, человек жесткий и прямой, требовал от сына не просто послушания — он требовал совершенства во всем, и эта гонка за недостижимым идеалом изматывала Романа с тех пор, как он себя помнил. Он должен был быть не просто отличником, а лучшим учеником в классе; не просто заниматься спортом для здоровья, а бегать по утрам до полного изнеможения, до тошноты, пока отец, стоя с секундомером, не бросит скупое: «Нормально». И теперь, когда он стал врачом, он не мог быть просто рядовым доктором, работающим в сельской глуши, — нет, в представлении отца он должен был стать светилом, гордостью, человеком, о котором пишут в газетах. Любой его успех воспринимался как нечто само собой разумеющееся, как минимальный стандарт, а любая ошибка — как предательство, вызывая волну холодного, молчаливого недовольства, которое было страшнее любого крика.
Этот молчаливый отцовский суд преследовал Романа всю жизнь. И вот сейчас это служебное разбирательство было для него не просто угрозой карьере. Это было новым, самым страшным воплощением отцовского вечного «ты не справляешься», доказательством его никчемности, которого он панически боялся с детства. И как он мог принести эту новость ему сейчас? Отцу, чье сердце, истерзанное войной и инфарктом, могло просто не выдержать известия об очередном «провале» сына? Нет. Сообщить ему об этом — было бы все равно что самому нанести последний, смертельный удар. Он не должен ни о чем узнать. По крайней мере, сейчас.
Роман закрыл глаза, пытаясь отогнать липкий страх, сопровождающий тревожные мысли, и память, словно спасательный круг, услужливо подбросила недавние воспоминания. Еще несколько недель назад, всего каких-то несколько недель, он был рядом с ней, с Людой, в их Москве, где воздух казался другим, и будущее — ясным и полным надежд. Он жадно погрузился в эти грезы, позволяя им унести себя прочь от этой промозглой каморки, от запаха карболки и безысходности, — туда, в тот самый вечер, когда они познакомились.
Их свела случайность на студенческой вечеринке. Он был еще ординатором, она училась на втором курсе биофака. Красивая, с копной непослушных огненно-рыжих волос, невероятно живая и веселая, она поразила его, тихого и всегда немногословного, с первой минуты. Не ее яркая «шабутная» натура, о которой все вокруг судачили, а умные, смеющиеся глаза и удивительная находчивость в любом разговоре — вот что зацепило его тогда, заставив влюбиться почти мгновенно. Как же отчаянно он сейчас нуждался в ее присутствии, в ее способности находить свет даже в самой беспросветной тьме, здесь, в этом давящем, чужом краю…
Все последующие дни летели для Романа с какой-то невероятной скоростью, закружив в водовороте сельских недугов, тревог и непривычного, тягучего быта. Казалось, все Тихоречье решило испытать на прочность молодого доктора. Он метался от одного больного к другому: то принимал осложненные роды, то лечил «нутряную хворь» после деревенских гулянок, то накладывал швы на рассеченные топором руки. Каждый день был битвой, и к вечеру Роман падал на свою жесткую кровать без сил, но тоска по Люде и тревога от недавнего разговора с Игнатом Кондратьевым нет-нет да и будили его среди ночи.
И вот, спустя примерно неделю после истории с Митькой, когда Роман только начал думать, что жизнь в Тихоречье входит в какое-то подобие предсказуемой колеи, в один из особенно душных и безветренных дней, когда даже мухи лениво ползали по стеклам, в фельдшерско-акушерском пункте началось нечто страшное.
Первой, еще издали оглашая улицу причитаниями, влетела Фекла Коноплянкина, баба бойкая, языкастая, с вечно поджатыми губами и глазами-буравчиками, которая знала все про всех и еще немного сверху. Сейчас, однако, от ее обычной самоуверенности не осталось и следа: платок съехал на затылок, а лицо было красным, как пасхальное яйцо в луковой шелухе.
— Дохтур! Батюшка ты наш, Роман Алексеевич! Ой, что деется-то, что деется у нас, погибаем все, как есть куры от мора! — заголосила она с порога, плюхнувшись на единственную свободную лавку, и начала так энергично обмахиваться концом цветастого передника, что в ФАПе пыль столбом поднялась. — Внучок мой, Егорка, кровиночка моя единственная, почитай, третий день не Егорка, а так, тень бледная от кочерги! Лежит, глаза закатил, будто ему сам архангел Гавриил на том свете уже теплую лежанку на печи предлагает! А кожа-то, кожа — вся в пупырьях красных, будто его сам черт крапивой вдоль и поперек охаживал да приговаривал: «Не балуй, Егорка, не балуй!» Уж я ему и молочка парного с медком, и отварчик из ромашки аптечной — а ему все одно, как быку мычание, али козе борода! Не берет его ничего, словно приворожили его нечистые! А все он, мельник тот старый, ирод окаянный, чтоб ему на том свете икалось до Страшного Суда и еще неделю после! Он как помирал, так не иначе как всю деревню нашу сглазил, плюнул через левое плечо на четыре стороны света и сказал: «А чтоб вы все тут, злыдни языкастые да завидущие, животами маялись до седьмого колена, как я душой тут маялся из-за ваших вечных пересудов да кляуз на меня в сельсовет!» Вот оно, проклятьице-то его, и дошло до нас, через водицу-то ручейную, из Змеиного!
Не успел Роман и рта раскрыть, чтобы хоть как-то урезонить Феклу, как в дверь, вся бледная, как сметана в погребе, протиснулась Анисья Клюева, тихая молодая вдова, жившая с двумя детишками как раз у старой мельницы недалеко от ручья.
— И мои такие же, доктор! — голос ее дрожал, как осиновый лист на первом морозе, а глаза были полны слез, что вот-вот через край польются, как молоко из переполненного подойника. — Федька да Манечка… оба слегли! Рвет их, желчью одной, почитай, одну воду пьют — и ту обратно, как из дырявого ведра! И слабость такая, что с ног валятся, а сыпь эта проклятущая — ну чисто как у Егорки Феклиного! Мы уж и водой святой их обмывали, и к иконе Казанской прикладывали, и ладан жгли — а оно все хуже да хуже! Прасковья наша, Ивановна-то, знахарка, сказала, что это порча сильная, на воду наговоренная у мельницы, оттого и дети малые первыми страдают, они ж слабенькие, как весенние побеги, супротив такой напасти!
Тут из темного угла приемной, где он до этого тихо сидел на табуретке, ожидая своей очереди, поднялся дед Захар — старик невысокий, кряжистый, с окладистой седой бородой, похожей на прошлогодний снег, и хитрыми, чуть прищуренными глазами, в которых, казалось, отражалась вся вековая мудрость и лукавство Тихоречья. Он важно кашлянул в кулак, приковывая к себе всеобщее внимание.
— Порча — оно, конечно, дело такое, бабы, мудреное, — начал он неспешно, поглаживая бороду, и голос его, низкий и густой, как мед, заполнил маленькую комнату. — Только я вам так скажу: не в мельнике тут дело, и не в сглазе простом. Тут сама Вода гневается! Хозяин наш, Водяной Змеиного ручья, аль девка его, Водяница, на нас, неразумных, осерчали, вот что я вам скажу!
Фекла и Анисья разом уставились на него, на миг забыв о своих причитаниях.
— Водяной-то наш, на Змеином, он мужик с норовом, почитай, как наш бывший председатель колхоза, — такой же важный да обидчивый! — продолжал дед Захар, и в глазах его блеснул озорной огонек. — Чуть что не по нем — так и начинает воду хвостом своим чешуйчатым мутить, как есть сом на нересте перед грозой! А может, девка его, Водяница, на баб наших осерчала, что они ей все кувшинки пообрывали, на венки пустили, да в ручей почем зря мыльной водой от стирки плюхают — вот и наплевала она с досады в водицу-то, чтоб нам животы свело, как от недозрелой сливы! Ей-то что, она существо водяное, ей мыло — что тебе, Фекла, горькая редька! А нам потом — маята да слезы!
— И что ж теперь делать-то, дед Захар, если Водяной гневается? — испуганно пискнула Фекла.
— А делать то, что прадеды наши делали! — авторитетно заявил старик. — Надо бы ему, Водяному-то, али девке его Водянице, гостинчик какой отнести — хлебушка краюшку свежего, аль ленту алую на прибрежную иву повязать, да молочка парного в ручей плеснуть. Попросить прощения, мол, не гневайся, Хозяин, неразумные мы, грешные. А то, не ровен час, и вовсе ручей пересохнет от его злости, аль всех нас тут по одному в свой омут бездонный утянет, как котят слепых!
— Да какой там Водяной, дед Захар, что ты выдумываешь! — вдруг резко перебила его Анисья, и ее тихий голос неожиданно обрел силу отчаяния и какой-то страшной догадки. Слезы высохли на ее щеках, а глаза расширились. — Это Марька! Марька-утопленница воду в Змеином ручье мутит! Говорю ж вам, Прасковья сказала — порча от воды, от воды самой! А Змеиный-то ручей, он ведь прямехонько в Тихую нашу впадает, там, где Марька и сгинула, канула камнем на дно!
— Истинно, истинно! — тут же подхватила Фекла, которой версия с Марькой показалась куда более зловещей и правдоподобной, чем с сердитым Водяным. — Это Марька! Она еще при жизни была с норовом, а как утопла, так и вовсе в ведьму речную обратилась! Теперь вот и пакостит, житья от нее нет!
— А мой-то Иван, — вдруг вспомнила Авдотья Пышкина, до этого слушавшая с открытым ртом, — давеча как раз у того места, где Змеиный в Тихую впадает, рыбу ловил! Говорит, будто тень какая-то под водой мелькнула, длинная, с волосами распущенными! Он еще подумал — сом здоровый, а оно вон что, оказывается! Марька это была, его приглядывала! Ой, батюшки, теперь и мой Иван, поди, порченый!
Женщины снова наперебой заголосили, теперь уже обсуждая месть Марьи и припоминая все старые и новые случаи таинственных болезней и несчастий, связанных с рекой. Роман слушал этот разноголосый хор, и его медицинский ум отказывался принимать эти фантастические версии, но искренний, неподдельный ужас в их голосах, их абсолютная вера в происходящее заставляли его чувствовать себя крайне неуютно. Он ощущал себя чужаком, попавшим в какой-то иррациональный, дремучий мир, где логика и наука были бессильны перед лицом вековых страхов.
— Так, уважаемые женщины, — Роман постарался, чтобы его голос звучал как можно спокойнее и авторитетнее, хотя внутри у него все переворачивалось от этого калейдоскопа суеверий. — Я, конечно, понимаю ваши опасения и уважаю ваши… предположения. И Водяной — личность, без сомнения, влиятельная, и Марьина судьба — трагична. Но давайте все же попробуем разобраться с тем, что у нас, так сказать, под рукой, а именно — с животами и сыпью ваших детей и мужей. — Он обвел их взглядом. — Кто-нибудь из заболевших случаем не пил воду из Змеиного ручья и не ел рыбу оттуда в последние дни?
Женщины на мгновение задумались, переглянулись.
— Да вроде все пили, дохтур, — неуверенно сказала Анисья. — Кто ж знал-то…
— Мой-то остолоп и пил, и рыбу ел, и еще, поди, ноги там мыл, паразит! — громыхнула Авдотья. — Ему что Водяной, что Марька — все едино, лишь бы самогон был!
Продолжение этой истории уже опубликовано на канале.
👉 [Читать следующую часть]
Друзья, буду рада видеть вас среди подписчиков канала «Оля Рэй». Впереди много тайн, и мне очень важна ваша поддержка!