Найти в Дзене
Лана Лёсина | Рассказы

Молчание громче слов

Не родись красивой 30 Начало Мужики переглядывались, переговаривались между собой, но Кондрат не слышал. Наконец дядька Семён подошёл, решительный, не терпящий возражений. Он мягко, но твёрдо схватил повод лошади и остановил её: — Всё, хватит. Обед. Кондрат будто очнулся, моргнул, но взгляд оставался мутным, пустым. — Что с тобой, Кондрат? — повторил Семён, вглядываясь в лицо парня. — Ты ж ничего не видишь и не слышишь. Себя не жалеешь — лошадь пожалей. Он потрепал лошадь по шее, та тяжело фыркнула, будто благодарила. Потом снова на Кондрата: — Парень, ты как будто не в себе. Скажи, что у тебя? Может, помога чья нужна? Кондрат хотел бы в этот миг провалиться куда-то, чтобы только не слышать этого доброго голоса. И в то же время — хотел выговориться. Хотел сказать всё — как душу вывернуло наизнанку, как сердце разорвало в клочья, как тянет к Ольге так, что дышать больно, а путь к ней теперь закрыт. Как Маринка сама пришла к нему — и как всё вышло… и как теперь вся жизнь будто по чужому

Не родись красивой 30

Начало

Мужики переглядывались, переговаривались между собой, но Кондрат не слышал. Наконец дядька Семён подошёл, решительный, не терпящий возражений. Он мягко, но твёрдо схватил повод лошади и остановил её:

— Всё, хватит. Обед.

Кондрат будто очнулся, моргнул, но взгляд оставался мутным, пустым.

— Что с тобой, Кондрат? — повторил Семён, вглядываясь в лицо парня. — Ты ж ничего не видишь и не слышишь. Себя не жалеешь — лошадь пожалей.

Он потрепал лошадь по шее, та тяжело фыркнула, будто благодарила. Потом снова на Кондрата:

— Парень, ты как будто не в себе. Скажи, что у тебя? Может, помога чья нужна?

Кондрат хотел бы в этот миг провалиться куда-то, чтобы только не слышать этого доброго голоса. И в то же время — хотел выговориться. Хотел сказать всё — как душу вывернуло наизнанку, как сердце разорвало в клочья, как тянет к Ольге так, что дышать больно, а путь к ней теперь закрыт. Как Маринка сама пришла к нему — и как всё вышло… и как теперь вся жизнь будто по чужому приказу.

Хотел сказать, что в грудь будто камни наложили, что нет свободного вздоха, что нет ни дня, ни света. Всё хотелось выговорить — всё. Всё — кроме одного: что он сам виноват.

Но вместо этого он лишь сжал челюсть так, что скулы свело.

— Ничего… — выдавил он.

Семён хмыкнул, но отстал: видно было, что парень не настроен разговаривать.

— Ладно, иди перекуси. А то упадёшь тут. Работа не убежит.

Кондрат ничего не ответил. Побрёл к полосе зелёной травы на краю поля — туда, где ветер гулял свободнее и под деревом было хоть немного тени. Сел на землю, уронил руки на колени, опустил голову.

Всё вокруг звенело — птицы пели, жужжали пчёлы, где-то ржали лошади… но для него это был глухой звук, будто издалека.

Никому — ни в доме, ни в колхозе, ни на всём белом свете — он не мог сказать, что творилось у него внутри. Там стояла темная, неподъёмная тяжесть. И мысль, которая давила сильнее всех: он сам загнал себя в клетку.

И дверь из неё — только одна.

К Маринке. Дверь долга, ответственности, стыда и неизбежности.

А другая, к Ольге, захлопнулась.

Пётр долго смотрел на дочь — на её бледные щёки, на руки, что бессильно лежали на коленях, на взгляд, который всё чаще уходил в пустоту. Он вздохнул, тяжело, с усталостью. Дочь свою, до этого весёлую и бойкую он не узнавал.

— Мать… чего это у нас дочка не ест, не пьёт? – спросил он Нюру вечером, когда они остались одни.

Жена, стоявшая у печи, только покачала головой:

— Тоже заметил, значит… Спрашивала её — молчит. Словечка не вытянешь. А на сердце у неё, видно, тяжесть каменная. Уж недели три как сама не своя. И с щёк спала, глаза прячет.

Пётр нахмурился:

— Так поговори ты с ней по-своему, по-бабьи. Вам это ближе…

— Да уж, пыталась, — тяжело вздохнула Нюра, опуская руки. — И так к ней подходила, и эдак. А она — будто в скорлупу залезла. Молчит, и всё тут. И на работе, говорят, неразговорчивая стала. Ни смеётся, ни шутит, ни плясать с девками не идёт.

Пётр поднял голову:

— Кто говорит-то?

— Девки, кто ж ещё? Я и Наташку спрашивала — та теперь вроде с ней дружится… Так и она говорит: Маринку не узнать. Словно чужая стала. И отчего — не знает.

Пётр хотел что-то ответить, но только махнул рукой:

— Ну… дело девичье такое. Сегодня весело, завтра — грустно. Как тот майский день: то солнце, то ливень.

Но Нюра покачала головой с такой печальной убедительностью, что Пётр притих.

— Нет, Пётр… — голос её дрогнул. — Моё сердце чует: не в шутку это. Что-то неладное, горестное у неё на душе. Чтобы наша Маринка три недели печалилась да молчала — такого сроду не бывало. Я её характер знаю. Если когда ей и взгрустнётся — так недолго, выскажет, выплачет… А тут — сама в себя ушла да заперлась.

Она смахнула выступившую слезу и шепнула:

— Материнская душа не обманет. Что-то с девкой произошло…

Пётр посмотрел на жену долгим, тревожным взглядом, вздохнул и сказал уже совсем тихо:

— Да… словно птица её душа — крылышко сломало…

Мать наблюдала, как что-то тяготило дочку изнутри, грызло, лишало её и прежней живости, и девичьего задора. Особенно тревожилась Нюра, что Марина ест мало, кусок в рот не лез, а работать приходилось много — весна была в разгаре, сев подходил к концу, и весь колхоз жил в бесконечной гонке.

С утра до вечера поле гудело голосами, фырканьем лошадей. Народ наполнялся усталостью. Под конец работ каждый мечтал только об одном — скорее заполучить лошадь в своё пользование, начать обрабатывать свою полоску, чтобы посеять хлеб.

У Петра душа болела. Еще год назад он никого не ждал и своими лошадьми распоряжался, как хотел. Все у него было вспахано и посеяно в срок. А сейчас сроки уходили, земля сохла невозделанной. Поэтому, стоило ему вернуться с колхозной пахоты — уставшему, сгоревшему на весеннем солнце, — как он сразу же брал лопату и шёл на свою землю. Смотрел на неё, пересохшую, ждущую рук, и сердце сжималось тоской. Лопата была тяжёлой, руки гудели, но Пётр собирал остатки сил и копал, копал… Работал так, будто надеялся повернуть ход времени вспять.

Иногда к нему присоединялась Нюра. Она долго не выдерживала — спину ломило, руки ныли, но одного его бросать не хотела. Молча копала рядом, слышала его глухие вздохи, видела, как он сжимает губы от усталости. Им обоим было ясно: площадь, которую они смогут поднять лопатой, смешно мала. Здесь требовалась лошадиная сила. Но ждать, пока колхоз решит, кому и когда выдавать лошадей на личные участки, Пётр не мог. Слишком любил землю, слишком хорошо знал её нрав — опоздай хоть на неделю, и урожая не досчитаешься.

От всех изменений, что пришлось пережить за последний год, Пётр заметно сдал. Осунулся, щеки ввалились, глаза потемнели. Лицо обветрилось и загорело. От той прежней прыти, что всегда в нём была, не осталось и следа. Он возвращался с поля домой будто старик: ступал тяжело, вздыхал глубоко.

Нюра слышала, как по ночам он ворочается. Она слушала эти вздохи и только сильнее сжимала губы. Две беды поселились в доме: вступление в колхоз, и Маринка, что носила в себе какую-то тайну.

- Не надо было в колхоз торопиться, — однажды тихо, будто сам себе, сказал Пётр, вытирая лоб краем рукава. — Вон Кузьма Петров остался в единоличном хозяйстве… Смеётся, что торопливые вперед батьки в пекло полезли.

— Не жалей, отец, — ответила Евдокия устало, но твёрдо. — Назад дороги нет. Привыкнем. Кому сейчас легко?

Слова её звучали спокойно, но в них тоже была скрытая боль. Привыкнуть к новой жизни было самым трудным. Всё, чем жила деревня веками, рассыпалось в один миг. Приходилось учиться жить заново, и никто не знал, получится ли.

Сын, подросток Митька во всём помогал родителям. Хоть силёнок в нём было немного, но желание помочь — большое. Он видел, как к вечеру едва держатся на ногах отец и мать, как они, уже наработавшись на колхозном поле, шли ещё и на свою полосу — копать, рыхлить, выравнивать, хоть понемногу. Поэтому и сам брал лопату и старался копать рядом. Митька упорствовал: лицо краснело, губы сжимались, дыхание становилось хриплым, но он не сдавался.

Он понял, что жизнь перевернулась. Что прежняя свобода и прежняя сытая жизнь ушли. И что отец, какой бы крепкий ни был, переживает это особенно тяжело.

Пётр хоть и молчал, но в его молчании слышалась горечь. Он сдерживал её, но она всё равно проступала во взгляде, в тяжёлом шаге, в ночных вздохах. Про Звёздочек — про лошадей своих — дома больше никто не говорил. Но Митька знал: и отец, и мать помнят их. Скучают, жалеют, переживают.

И даже Маринка, прежде весёлая, бойкая, голосистая — совсем изменилась. Стала тихой, незаметной, словно погасла. Ходила тихо, и глаза всё время прятала.

Звёздочка вернулась в родной двор, когда на колхозных полях уже зеленели первые всходы. Звёздочка стояла обессиленная, с острыми, выступающими рёбрами. Казалось, ещё пара дней — и упала бы прямо на пашню.

Пётр, увидев её, обомлел. Медленно подошёл, провёл рукой по ввалившемуся боку. Глаза его защипало.

— Ах ты, моя горемычная… Что же они с тобой сделали?.. — прошептал он.

Он не вытерпел, пошёл к Степану Михайловичу, едва сдерживая гнев. Говорил, что нельзя так мучить животину, что лошадей надо беречь — иначе и работать-то они не смогут. Степан, видя, что Петр прав, разрешил ему забрать Звёздочку на три дня.

Наконец, Пётр дал ей полный отдых. Весь день ходил возле неё, гладил, чистил, разговаривал, будто с человеком. А Звёздочка стояла тихо, глядела на него огромными, полными тоски глазами — будто жаловалась на свою новую долю.

— Терпи, терпи, моя хорошая… — шептал ей Пётр, прислоняясь лбом к её холке. — Мы тоже терпим. Такая жизнь пришла. Глядишь, авось ещё наладится…

И в эти минуты он чувствовал, что лошадь его понимает лучше всякого человека.

Через день полоса была вспахана и засеяна, картошка посажена, и к вечеру в доме Завиваевых впервые за долгое время поселилась тихая удовлетворённость. Пётр на ужине откинулся на спинку стула, вытер ладонью пот со лба и произнёс:

— Ну, что… Завтра устроим выходной. Воскресенье всё-таки.

Сказал — и сам будто не поверил. В прежние времена в воскресенье все шли в церковь: и они сами, и соседи, и вся деревня. А теперь — новая власть решила иначе. Церковь закрыли, двери её опечатали, звонить в колокола стало некому.

Продолжение.