Не родись красивой 31
Маринка утром долго не вставала. Лежала, глядя в потолок. Слышала, как мать хлопочет на кухне, как отец откашливается, надевает сапоги, как по дому плывёт запах пирогов: тёплый, праздничный, родной. Но аппетита это не вызвало. На душе у неё было пусто, муторно.
— Маринка! Вставай! — позвала мать.
Девушка нехотя поднялась, тихо дошла до стола. Жевала пирог медленно, словно не чувствуя вкуса. Разговоры родителей, обычные воскресные, спокойные — проходили мимо неё. Словно сидела рядом не Маринка, а её тень.
После завтрака собралась, бросила матери:
— Пойду к Наташке.
Но к Наташке Маринка не собиралась. Она вышла из дома, повернула налево, там, где всегда шла к подружке,, а через пару десятков шагов резко свернула на узкую тропку, что уходила в сторону поля.
Ветер был тёплый, время двигалось к лету. На краю поляны росло несколько берёзок — тонких, светлых, кудрявых. Маринка присела, прислонилась спиной к стволу. Сквозь листву пробивалось солнце. Солнечные зайчики играли у неё на коленях.
Она тихо выдохнула.
Никого рядом. Никто не спрашивает, что с ней, почему хмурая. Никто не смотрит в глаза. Никто не пристаёт с расспросами, от которых хочется бежать куда угодно.
Маринка не хотела быть хмурой. Она хотела жить, смеяться, работать, как прежде. Но мысли теснились в бесконечном хороводе, и были одна тяжелее другой.
Кондрат… Он перестал её замечать. Не смотрел. Не говорил. Не подходил. И теперь Маринка вдруг ясно осознала, какую страшную, непоправимую глупость совершила. Как сама, испортила свою судьбу.
Все её мечты, тихие, девичьи, нежные, рухнули в одно мгновение.Всё, что она строила в уме, что рисовала в мыслях, дом, Кондрат, его тепло, осталось там, на лесной поляне, среди сосен. Вместе с той минутой, которую она приняла за счастье.
Она тогда хотела приблизить к себе Кондрата… Она думала, что это будет началом. А оказалось — концом. Она даже представить не могла, насколько далёким он станет. Насколько чужим.
Сейчас, сидя под берёзой, Маринка чувствовала себя маленькой, беспомощной. Казалось, что даже солнце над ней светит как-то холоднее.
За долгое время Маринка, позволила себе отпустить всё, что копилось в душе. Слёзы, которые она сдерживала неделями, сами полились по щекам, будто прорвали невидимую плотину. Она сидела на тёплой земле, прижав ладони к лицу, но спрятаться было невозможно — ни от себя, ни от своей беды. Руки дрожали, плечи ходили ходуном, а рыдания не заканчивались.
Она шептала сквозь слёзы, ругала себя — тихо, сбивчиво:
— Господи, зачем я… Как же я не видела… как же не понимала…
Она корила себя за каждый шаг, за каждую мысль, за каждое слово, произнесённое тогда, в ту ночь, когда ей казалось, что сердце вот-вот вылетит от счастья и страха. Она даже не могла представить тогда, что всё обернётся холодом и молчанием.
Теперь Кондрат не смотрел на неё. Совсем. Стоило только Маринке появиться поблизости — он будто бы мгновенно чувствовал её и отворачивался, уходил дальше, делал вид, что занят, что её не видит. Маринка наблюдала это, и боль впивалось в грудь острой иглой.
Она видела, как он, едва заметив её, опускает глаза и идёт в другую сторону. И понимала: он хочет забыть. Он старается забыть. Старательно, упрямо, почти со злостью.
А время шло. Дни тянулись один за другим, и ничего не менялось — ни в словах, ни во взгляде. Кондрат становился всё более далёким, словно за раз, одним шагом, пересёк границу, за которой для него Маринки больше не существовало. Он словно вычеркнул её из своей жизни. И это было видно по каждому движению, по напряжению его плеч, по взгляду, который прятал от неё, будто боялся собственных чувств.
Маринка догадывалась: в его будущей жизни ей места нет.
И от этого нестерпимо болело сердце.
Она винила себя, но изменить ничего не могла. И назад дороги не было. Единственным утешением для неё оставалось одно — тайна была только их. О том, что случилось между ними, никто не знал. Никто не догадывался. Никто не шептался за спиной.
Только мать… Мать всё чаще задавала вопросы, смотрела настороженно, внимательнее обычного. Будто чуяла что-то женским сердцем. Будто пыталась сложить два и два. Но и она была в совершенном неведении — не понимала сути, только догадывалась, что с дочкой что-то неладно.
Маринка плакала всё тише. Слёзы уже медленно катились по щекам. Широкий мир вокруг звенел тишиной: только шорох листвы да щебет птиц. А ей казалось, что с каждой слезинкой из неё уходит жизнь, уходят последние силы.
Она вытерла глаза ладонями. Пустота внутри осталась. И одиночество тоже.
Но чем дальше уходили дни, чем холоднее становился Кондрат, тем сильнее её накрывал стыд… горькое, жгучее сожаление.
Маринка будто натолкнулась на стену, глухую, тяжёлую, неприступную. От этого сердце её становилось каменным, а душа — слабой и дрожащей. Она прокручивала в голове каждую минуту той ночи, каждый свой вздох, каждое движение — и становилось очевидным, что она сама толкнула их обоих в эту беду.
Маринка теперь и сама не понимала, от чего ей больнее: от того, что она сделала, или от той любви, что, вопреки всему, жила в ней, стала только крепче, гуще, распирала изнутри. Да, любовь никуда не исчезла. Наоборот — как будто разрослась, стала глубже, болезненнее. После лесной поляны Маринка всё чаще вспоминала, как Кондрат держал её в своих руках, как горячо дышал, как будто всё его нутро горело. Ей казалось тогда, что счастье, о котором она мечтала, пришло.
Но даже сейчас она любила. Любила по-прежнему. И от этого становилось только хуже.
Теперь она не знала, что делать, куда себя деть, как быть. Мысли грызли её утром, вечером, ночью. Она засыпала с тяжестью в груди и просыпалась с ней же. Ей казалось, что та прежняя, весёлая, бойкая Маринка, та, что смеялась вместе с девчатами, кокетничала на пригорке, подмигивала ребятам, осталась где-то позади, в другой жизни, которой уже не вернуть.
Та жизнь ушла. Ушла вместе с той девичьей уверенностью и легким сердцем. А взамен пришла тоска, стыд и любовь, которая теперь была ей не в радость, а в наказание.
Ольга выздоровела. Опухоль сошла, и острая боль тоже отпустила. Остались синяки, но это было уже ерундой. Она уже почти свободно ходила, не хромала и делала домашние дела. Кондрат сказал, что Ольга пока может не приходить на колхозные работы до общего отпуска, и потом выйти уже вместе со всеми. Это давало время восстановиться окончательно.
Ольга помогала Полине во всех домашних делах, и они даже умудрились вскопать землю и посадить картошку до того, как им дали лошадь.
Посеялись Мироновы тоже быстро. Фрол вместе с сыновьями завершили свою посевную кампанию за день. Устали, конечно, сильно, но дело сделали большое. И хотя семена в землю упали после сроков, Фрол не расстраивался. Главное, основные поля были посеяны в срок.
Первая колхозная весна словно открыла людям глаза: все поняли, что работая вместе, можно успевать больше, чем в одиночку. На общих полях уже тянулись зелёные всходы, крепкие, дружные, и Фрол, проходя мимо, задерживал взгляд, будто прислушивался к дыханию земли. Теперь он лучше понимал Кондрата, который говорил, что жизнь пойдёт на лад, стоит только всем взяться за общее дело.
«Может, и правда так оно и будет…» — думал Фрол, присев на бревно у своего двора. Те поля, что раньше казались чужими, помещичьими, недоступными, теперь были и его тоже — хоть самой малостью, но всё же частью. Это приносило тихую радость и надежду: если на этих землях всегда вырастал добрый хлеб, то и на этот раз Бог не обидит.
Он уже не сердился на Кондрата за то, что тот увлёкся новыми порядками. Молодой, горячий, ему положено верить в перемены.
Одно лишь не давало покоя — то напряжение, что поселилось между братьями. Фрол видел, как они избегают друг друга, как будто между ними пролегла незримая трещина. И чем дальше шло время, тем сильнее его тревожила эта тишина — слишком уж долгой она становилась.
Кондрат и Николай, как ни старались, всё же не умели скрыть своего неприятия.При людях они держались ровно, никто бы не сказал, что в семье Мироновых неладно,, но стоило им остаться рядом хоть на минуту, как напряжение начинало звенеть в воздухе, будто натянутая струна.
Кондрат цеплялся к каждому слову, к любому пустяку. Стоило Кольке сказать что-то не так, как старший брат тут же бросал замечание — колкое, резкое, будто проверял младшего на прочность. Раньше Николай просто молчал, отводил глаза, но теперь внутри в нём будто что-то выросло. Он не хотел больше проглатывать слова и отвечал так же — коротко, жёстко. Огрызался, и в глазах его вспыхивала злость.
Правда, она быстро уходила. Николай по натуре был мягок и добродушен. И даже когда спорил, всё равно в нём ощущалась какая-то неумелая, по-детски честная, прямота.
Евдокия с Фролом наблюдали за сыновьями с тревогой. Чуткое родительское сердце замечало многое. Как Николай смотрит на Ольгу: тихо, неуверенно, с какой-то светлой надеждой, будто боится разрушить дыханием то тёплое чувство, что жило у него внутри. Видели, как Ольга смущается под этим взглядом, как улыбается едва-едва, словно ей неловко, но приятно.
«Влюблён,, думала Евдокия,, и сильно. И по-хорошему влюблён».
Фрол только кряхтел да качал головой:
— Оно, конечно, дело молодое. Да только… — и не договаривал.
Оба понимали, что причина раздора между братьями лежит не в поле, не в колхозе, не в делах и не в работе.
Причина эта сидела за столом, молча помогала по хозяйству, робко смывала с рук муку и стеснялась лишний раз поднять глаза.
И имя этой причины было — Ольга.
Воспользовавшись свободными днями, Евдокия затеяла стирку. Вместе с Полинкой сели к корыту.
— А ты, Ольга, может, на реку сходишь, бельё прополощешь? — предположила она, глядя на девушку.
— Конечно, схожу, — тут же встрепенулась Ольга., Я сумею, я правда сумею,, говорила она.
— Парни-то тебе корзинки дотащат, а уж полоскать-то точно сумеешь, — рассуждала Евдокия.