Найти в Дзене
Пуриков Константин

Сказка о воробье, которого любили до смерти

На самом краю старого парка, в идеально скрытом листвой скворечнике под крышей высокого дуба, жил-был молодой воробей Ванюша. Его гением была инерция. Он возвёл пассивное сопротивление жизни в высокое искусство. Воробьиная школа, куда сгоняли всех птенцов с округи, казалась ему зловещей каторгой, где заставляли учить бессмысленные маршруты перелётов и скучнейшие песни. А тренировки по полёту! Это было хуже всего - адский труд, от которого болят все мышцы. Да ещё и порывистый ветер дует в самые нежные пёрышки! Зачем столько стараться, если можно просто красиво порхать с ветки на ветку у своего же дома?
А необходимость самому ковыряться в земле в поисках «противных скользких тварей» и вовсе была верхом несправедливости мироустройства. Фу! На это он был категорически не способен. Его девизом были слова: «Зачем летать, если можно сидеть? Зачем искать, если можно получить?».

И получал он всё - с блюдца. Этим блюдцем была его мама, воробьиха Наталья. Её любовь к единственному, позднему птенцу была слепой, всепоглощающей и тревожной, как сирена. Её любовь была не благородным чувством, а формой тревожного рабства. Она видела в его лени не порок, а «тонкую душевную организацию», которую нужно оберегать от грубого мира. И она оберегала. Яростно, фанатично, с самоуничтожающим усердием.

«Он у меня просто ранимый, нежный, - оправдывала она себя перед соседками, которые качали головами. - Ему нужно больше заботы». И она брала на себя не только его заботу, но и всю его ответственность перед миром.

Особенно это проявлялось в школе. Когда учитель, старый воробей-профессор Игнатий, пытался втолковать Ванюше азы выживания, Наталья тут же вмешивалась.
- Ванюша! Если ветер дует с запада, а гнездо твоё на восточной стороне дуба, как ты полетишь? - строго спрашивал профессор.
Ванюша лениво щурился и молчал. После уроков к Игнатию неизменно подлетала взволнованная Наталья.
- Он у меня очень глубокий, Игнатий Павлович! От давления он уходит в себя. Я дома всё индивидуально объясню! И, пожалуйста, поставьте ему «хорошо», а то он расстроится, аппетит потеряет…
И несла она учителю самых жирных гусениц найденных на самом дальнем огороде, в качестве «благодарности за понимание».
Так между ними заключился немой, липкий договор. Наталья покупала для сына иллюзию прогресса, расплачиваясь кусками собственного достоинства и трудом своих крыльев. Игнатий, пачкая перья о взятку, продавал не знания, а молчаливое соучастие в этом преступлении против будущего птенца.

Так Ванюша переходил из класса в класс, не научившись ничему, кроме умения быть обузой.

Дома царил культ его беспомощности и безделья. Наталья вставала с первыми лучами и летела на промысел. Она не просто искала еду - она охотилась за самыми лучшими, самыми питательными червями и личинками. Наталья была его клювом, его крыльями, его зрением. Она разжёвывала ему пищу, как новорождённому, чистила ему перья, отгоняла мух. Она выстроила вокруг него стерильный мирок, где единственной допустимой эмоцией было сытое спокойствие. Ванюша платил за эту жертву и каторжный, ежедневный труд заботы самой чёрной неблагодарностью. Его грубость была безэмоциональна, как скрежет механизма. Она лишь подтверждала для Натальи его «хрупкость», требующую ещё большей опеки.

Чем больше она делала, тем более раздражительным и дерзким он становился. Когда она будила его на урок, он мог рявкнуть: «Отстань, старая! Не видишь, я отдыхаю?». Если она робко предлагала ему сегодня самому попробовать слетать к ручью, он закатывал истерику: «Зачем?! Мне и здесь отлично! Я не хочу пачкаться! Ты что, не можешь для родного сына слетать?».

Наталью пронзала боль, но она тут же глушила её оправданиями: «Он просто устал. Он не выспался. Это возраст такой, переходный». Глубоко в сердце, в том самом месте, где живёт материнская мудрость, шевелилось смутное, ужасное понимание, что она своими же лапками роет ему яму. Но мысль о том, что он может голодать, упасть, испугаться или потерпеть неудачу, была для неё физически невыносима.

Её любовь, как смола, намертво склеила их в уродливый симбиоз, где один разучился жить сам, а другой - разучился жить для себя.

А внизу, в зарослях, жил лесной кот Кузьма - философ и тактик. Он был балансом этой экосистемы, её безжалостным аудитором.

У него была своя семья - в норе под корнями той же самой старой ели жили трое вечно голодных котят. Их мать погибла прошлой зимой, и Кузьма, хоть и был по натуре отшельником, взял на себя заботу о потомстве. Он не испытывал к ним нежности, но в нём говорил древний инстинкт рода и холодный расчёт: сильные, сытые котята весной станут его помощниками на большой охоте. Поэтому каждый его выпад был продуман. Он не гонялся за каждой синицей - он изучал распорядок, слабости, привычки. И давно уже приметил суетливую воробьиху, что таскала корм в скворечник на дубу, и того упитанного, никогда не летающего молодого воробья, что иногда появлялся на нижних ветках. Кузьма видел в этой паре не просто добычу, а идеальную схему: беспокойная, невнимательная мать и беспомощный, медленный отпрыск. Он ждал своего часа. Он видел в них не добычу, а живое противоречие законам природы, которое рано или поздно будет устранено.

Роковой день начался с того, что в Наталье что-то надломилось. Наталья, измученная бессонной ночью (ей снилось, что Ванюша падает с неба, а она не может его поймать) в отчаянии решилась на последний аргумент. Сквозь толщу тревоги пробился голос истины.
- Ванюша, ты должен сам слетать на лужок! Пора! - выкрикнула она с отчаянием, в котором была и мольба, и последняя надежда.
Он обернулся.
В его глазах, глубоких и пустых, как колодцы, в которые никогда не падал солнечный луч, не было даже злости. Был холодный, предметный запрос.
-
Тогда в чём твой функционал? - спросил он голосом, в котором звучал скрежет ломающейся единственной в мире связи. И отвернулся.

Эти холодные слова убили в ней всё. Они прозвучали не как детская грубость, а как смертный приговор всей её жизни, всей её жертвенной любви.

Она словно окаменела. Не сказав больше ни слова, она выпорхнула из скворечника. Её сознание было затянуто густым, горьким туманом. Она летела на автопилоте к ближайшей полянке, но не видела ни земли, ни опасностей. В её голове, словно на заезженной пластинке, крутилось: «Для чего? Для чего? Для чего?». Она приземлилась на лужок возле дуба, где было их гнездо и принялась машинально искать ужин. Она была идеальной мишенью.

Кузьма, дремавший в засаде, даже приоткрыл один глаз от удивления. Такая неосторожность была даром судьбы. Он даже не стал изображать молниеносный бросок. Он просто вышел из кустов, сделал несколько мягких, бесшумных шагов и легким, почти небрежным движением лапы с когтями, вывернутыми наружу, накрыл птицу, которая даже не попыталась увернуться. Всё было кончено за секунду. Последнее, что увидела Наталья, было небо над головой - то самое небо, в котором она так и не научила летать своего Ванюшу.

Когти Кузьмы вошли тихо, почти нежно. Последнее, что она успела осознать, была горькая, завершающая ирония: она гибнет, будучи абсолютно бесполезной. Не для того, чтобы спасти сына. А просто потому, что перестала быть осторожной, ибо её мир - он - разбил его своим равнодушием. А небо над головой было безжалостно чистым и бесконечно далёким.

Ванюша, услышав подозрительную тишину, а потом короткий, обрывающийся звук, лениво высунул голову из скворечника. Увидел лишь пару пуховых серых перьев, медленно кружащихся в воздушной яме под деревом. В его душе не поднялось ни волнения, ни горя. Он почувствовал лишь пустоту и… странное, щемящее раздражение. «Вот дура, - подумал он с обидой. - Теперь кто меня будет кормить?». Слезинка не выкатилась. Горевать было некогда - скоро заурчало в животе, напоминая о единственном важном деле жизни.

Началась трагикомедия, гротескное представление. Первый приступ самостоятельного голода Ванюша встретил с глупым энтузиазмом бунтаря: «Наконец-то! Свобода! Никто не заставляет летать, учиться, копать!». Он решил спуститься на землю, туда, где, как он наивно полагал, еда сама прыгает в рот. Он не полетел - он неуклюже, с потерянными перьями, обдирая брюшко, скатился с ветки на ветку, как массивный, перезрелый плод. Он спустился с дерева, как мешок, и начал «охотиться». Он тыкался в землю, ожидая, что почва, как мама, сама пошлёт ему обед прямо в клюв. Он сердито чирикал на неподвижного жука, требуя от него залезть ему в разинутую пасть. Это был не голод дикого зверя - это был голод принца, разгневанного тем, что слуги забыли про обед. Он клевал старые шишки, тыкался клювом в сухую кору, с брезгливым видом ковырял твёрдую, утоптанную тропинку, мысленно призывая червяка выползти и добровольно сдаться.

А старый кот Кузьма был уже тут как тут. Он сытно позавтракал и вернулся к подножию дуба не от голода, а по инерции удачной охоты и из чистого, спортивного интереса. Увидев эту неуклюжую, жирную, абсолютно не осторожную птицу, которая копошилась у него практически под носом, он даже фыркнул. Такая добыча была оскорбительно лёгкой, почти подачкой. Но инстинкт и мысль о сытых, молчаливых котятах в норе перевесили. «Пусть потренируются на подранке», - решил Кузьма. Он сделал ленивый, размашистый, почти небрежный прыжок. Он даже не выпустил когти до конца.

Любой другой воробей, чьи крылья знали вкус страха, чьи мышцы знали тяжесть напряжения, унёс бы ноги. Но крылья Ванюши знали только ласку материнского клюва. Они не сработали, в самый важный момент его крылья предательски обмякли. Инстинкт самосохранения, годами глушимый всеобъемлющей опекой, проспал решающий момент. Он лишь нелепо подпрыгнул и упал прямо в мягкие, пахнущие сыростью и смертью лапы. Это был не бой. Это было санитарное изъятие дефектного экземпляра из популяции.

В тот день кот Кузьма принёс в нору под старой елью редкое, двойное угощение. Котята, тощие и злые, встретили его тихим, благоговейным мурлыканьем. Они не играли с добычей - они ели с серьёзным, деловым видом, рвя ещё тёплое мясо острыми молочными зубами. Два взрослых воробья, упитанных и беспомощных, стали для них не развлечением, а суровым уроком жизни: мир делится на тех, кто умеет охотиться, и тех, кто обречён быть добычей. Хоть кому-то в этой истории ленивый воробей Ванюша принёс пользу - он стал пищей для тех, у кого инстинкт выживания был остёр, как когти. Жирный, беспомощный Ванюша и его истерзанная заботами мать превратились в строительный материал для чужих, сильных тел. В этом не было ни злобы, ни мести. Был высший, экологический суд: ресурсы, потраченные впустую на выращивание нежизнеспособности, были рационально перераспределены. Мир провёл жестокий, но честный аудит.

А в опустевшем скворечнике на высоком дубе долго ещё висело гнёздышко - чистое, уютное, идеально выстланное мягчайшими перьями матери, которая любила так сильно и так слепо, что забыла научить сына главному: тому, что крылья нужны не для того, чтобы их гладили, а для того, чтобы летать. И что самая жестокая в мире форма любви — это лишить другого права на свою борьбу, свои шишки и свои ошибки. Потому что без этого права нет и самой жизни - есть лишь медленное, сытое ожидание того, кто рано или поздно выйдет из кустов. И природа, в конце концов, предъявляет за это счёт. И он всегда - смертельный.

Птицы
1138 интересуются