Найти в Дзене
Валерий Коробов

Возвращение - Глава 1

Тишина в горнице была густой и тяжёлой, как смола. Она впитывала в себя каждый звук — размеренное дыхание спящей на печи пятилетней Нади, треск остывающих поленьев и отчаянно громкий стук собственного сердца. Мария стояла посреди комнаты, в дрожащих руках сжимая чёрный дисковый конверт — последнюю нить с мужем, ушедшим на фронт. Ей казалось, одно неверное движение — и эта нить порвётся навсегда. Тишина в горнице была густой и тяжёлой, как смола. Она впитывала в себя каждый звук — размеренное дыхание спящей на печи пятилетней Нади, треск остывающих поленьев в избе и отчаянно громкий стук собственного сердца Марии. Она стояла посреди комнаты, в руках — чёрный дисковый конверт, шершавый на ощупь. Из его раскрытой пасти виднелся блестящий тёмно-коричневый кружок шеллака. Пластинка. Последняя. Патефон, трофейный, «Пионер», купленный Иваном за два пуда картошки у вернувшегося пораньше с фронта соседа, стоял на краю стола, молчаливый и громоздкий. Его раструб, похожий на исполинский цветок, б

Тишина в горнице была густой и тяжёлой, как смола. Она впитывала в себя каждый звук — размеренное дыхание спящей на печи пятилетней Нади, треск остывающих поленьев и отчаянно громкий стук собственного сердца. Мария стояла посреди комнаты, в дрожащих руках сжимая чёрный дисковый конверт — последнюю нить с мужем, ушедшим на фронт. Ей казалось, одно неверное движение — и эта нить порвётся навсегда.

Тишина в горнице была густой и тяжёлой, как смола. Она впитывала в себя каждый звук — размеренное дыхание спящей на печи пятилетней Нади, треск остывающих поленьев в избе и отчаянно громкий стук собственного сердца Марии. Она стояла посреди комнаты, в руках — чёрный дисковый конверт, шершавый на ощупь. Из его раскрытой пасти виднелся блестящий тёмно-коричневый кружок шеллака. Пластинка. Последняя.

Патефон, трофейный, «Пионер», купленный Иваном за два пуда картошки у вернувшегося пораньше с фронта соседа, стоял на краю стола, молчаливый и громоздкий. Его раструб, похожий на исполинский цветок, был обращён к Марии, словно ожидая. Она боялась прикоснуться к нему. Потому что знала — как только заведет пружину и опустит иглу, в комнате снова зазвучит он. Иван. Его голос, заплетающийся от смущения, но такой родной, такой живой.

«Маруся, это я. Всё у меня хорошо. Не грусти. Задание секретное, поэтому писем может не быть. Целую крепко. Тебя и Наденьку нашу. Ждите. Я вернусь».

Это была не песня, а несколько слов, нацарапанных на плёнке в студии звукозаписи при политотделе. Такой подарок он успел сделать ей перед самой своей отправкой на передовую. Сначала она ставила пластинку каждый вечер, и Надя, тогда ещё совсем крошка, тыкала пальчиком в раструб, ища там папу. Потом — раз в неделю. А после похоронки, пришедшей под занавес злой, голодной зимы 1943-го, Мария не решалась к нему притронуться. Это было больнее, чем прикоснуться к раскалённому железу.

Боль. Она стала её второй кожей, проросла сквозь жилы и кости. Казалось, вся её жизнь — сплошная череда утрат. Рано забравшиеся родители, тиф, не пощадивший ни отца, ни мать. Затем — мачеха, злая, ожесточённая нуждой баба, видевшая в падчерице лишний рот и пару рук для работы. Побои, брань, жизнь в страхе. Побег из дому в шестнадцать лет, мыканье по чужим углам. Пока не встретила Ивана. Он был таким же сиротой при жизни, его отец пропал без вести ещё в финскую. Он смотрел на неё не как на замухрышку, а как на царевну. Женился, не побоявшись пересудов. Принес в их новую, только-только налаженную жизнь первую радость — этот патефон, над которым все сначала посмеивались. «Хорошо, — говорил он, обнимая её, — когда в доме музыка. Она войну прогоняет».

А война пришла. И прогнать её музыкой не получилось.

Их брак был коротким, как летний ливень, успевшим оставить после себя лишь дочь и эту пластинку. Похоронка лежала в сундуке, под сложенным бельём. Мария заучила её наизусть, каждую казённую строчку: «...проявив героизм и мужество, пал смертью храбрых...». Пал. Словно подкошенный колос. А она осталась. С Надей на руках. С пустотой внутри, которую не могла заполнить ни работой в колхозе до седьмого пота, ни бесконечной заботой о ребёнке.

Сейчас, спустя месяцы после того страшного дня, она впервые почувствовала, что не может больше носить эту боль в себе. Надо либо сломаться окончательно, либо... попробовать жить. Хотя бы для дочери.

Руки сами потянулись к патефону. Дрожащими пальцами она бережно извлекла тяжёлую пластинку из конверта, поставила на диск, перевела рычажок. Механизм звякнул, зашипел. Пружина заскрежетала, завелась. Сердце Марии замерло. Вот-вот.

Но вместо смущённого баритона Ивана из раструба полилась музыка. Тихо, прерывисто, сквозь потрескивание. Старый, довоенный вальс. Тот самый, под который они танцевали на своей первой и единственной совместной вечёрке.

Мария отшатнулась, словно от удара током. Она же помнила каждую йоту его голоса! Что это? Она судорожно перевернула конверт. Никаких надписей. Только потёртая этикетка с названием мелодии. Не та пластинка. В полумраке, в отчаянии, она взяла не ту, последнюю, записанную Иваном, а просто одну из тех довоенных, что они собирали вместе.

Разочарование, горькое и едкое, подкатило к горлу. Слезы, которых она так долго не позволяла себе, хлынули ручьём. Она опустилась на пол, прижалась лбом к холодной, шершавой доске патефона и зарыдала беззвучно, чтобы не разбудить дочь. Всё кончено. Даже его голос она не может теперь услышать. Он ушёл окончательно. Осталась только эта проклятая, красивая музыка, которая кружилась в тишине избы, словно насмехаясь над её горем.

Она не знала, что в этот самый момент, за тысячи вёрст от её села Вербовки, в одном из фильтрационных лагерей, её Иван, живой, измождённый, но не сломленный, заносил своё имя в список репатриирующихся. Он шёл домой. Сквозь огонь, смерть и плен. Шёл к ней. Не зная, что его ждут не только жена и дочь, но и новая, незнакомая жизнь, в которой для него, казалось, уже не осталось места.

***

Тот неверный вальс стал переломным моментом. Как будто, выплакав все слёзы над чужим наигрышем, Мария исчерпала свою горькую жалость к самой себе. На следующее утро она проснулась с новым, странным ощущением — не то опустошённости, не то окаменелого спокойствия. Боль никуда не ушла, она просто переместилась куда-то глубоко внутрь, стала тихой фоновой нотой её существования.

Жизнь, суровая и требовательная, не оставляла времени на раскисание. Надя, её светловолосая копия Ивана, требовала завтрака, корова мычала в хлеву, а колхозное поле ждало рабочих рук. Война научила её двигаться дальше, даже когда кажется, что сил нет. Она научилась жить с этой дырой в душе, просто аккуратно обходя её, как обходят провалившееся место в полу.

Прошли месяцы, за ними — годы. Сначала — тягостное ожидание конца войны, когда каждая весточка с фронта была как глоток воздуха, а каждая похоронка в соседний дом — как новый удар по старой ране. Потом — всеобщая, оглушительная радость Победы, в которой её собственная радость тонула, не находя выхода. Она радовалась молча, сжав кулаки, глядя на ликующих односельчан и чувствуя лишь горький осадок: «А моего-то нет. Он не вернётся».

Затем началось медленное, мучительное возвращение к жизни. Мужчины стали понемногу приходить в село. Кто-то — героем, с орденами на выцветшей гимнастёрке. Кто-то — изувеченным, с пустыми рукавами и пустым взглядом. Село зализывало раны, отстраивалось, рождало новых детей, хоронило стариков. Мария работала не покладая рук. Она стала одной из лучших доярок в колхозе, её руки, некогда такие нежные, теперь были покрыты мозолями и ссадинами, но они кормили её и дочь.

Именно на работе она всё чаще стала сталкиваться с Михаилом. Он вернулся весной 1946-го, почти через год после Победы, задержавшись в госпитале. Он был старше её, молчаливый, спокойный. Его жена и маленький сын погибли в 43-м при бомбёжке эшелона, куда он сам же их и посадил, спасая от приближающегося фронта. Они не говорили о своих потерях. Это было не нужно. Они понимали друг друга без слов — двумя одинокими душами, познавшими одну и ту же бездну горя.

Михаил был не похож на Ивана. Иван — порывистый, весёлый, с искоркой в глазах. Михаил — основательный, надёжный, как скала. Он не пытался ухаживать, не говорил красивых слов. Он просто помогал. То незаметно починит калитку, то принесёт дров, то смастерит Наде деревянную куклу, которую она, затаив дыхание, принимала в свои маленькие ручки.

— Спасибо, дядя Миша, — шептала она, и Мария видела, как по лицу Михаила пробегает судорога. Он смотрел на Надю с такой тоской и такой нежностью, что у Марии сжималось сердце.

Однажды, поздним вечером, когда Надя уже спала, а они сидели на завалинке её дома, глядя на засыпающее село, Михаил заговорил, не глядя на неё.

— Жить-то надо, Мария. Одной — тяжело. Девочке отец нужен.
Она молчала, чувствуя, как внутри всё сжимается в комок.
— Я не буду тебя торопить. Не буду сравнивать. У меня своя ноша, у тебя — своя. Но мы можем нести их вместе. Будет хоть чуточку легче.

Он предложил ей не страсть, не безумную любовь, как у Ивана, а тихую гавань. Защиту. Покой. И это было так соблазнительно после лет шторма и невзгод. Разве она не заслужила хоть каплю этого покоя? Разве Надя не заслужила иметь отца, который будет о ней заботиться?

Решение далось ей нелегко. Она провела бессонную ночь, держа в руках ту самую, неиграющую пластинку Ивана. Она говорила с ним в тишине, просила прощения, объясняла. «Ты пойми, Ваня... Ради нашей дочки. Одной мне не справиться. Я устала. Я так устала...»

Утром она дала Михаилу своё согласие. Просто кивнула, не в силах вымолвить слово. Он так же молча взял её руку и крепко сжал. В его ладони была сила и уверенность, которых ей так не хватало.

Свадьбу сыграли тихую, без плясок и гульбы. Просто расписались в сельсовете и посидели за столом с парой близких людей. Мария надела своё лучшее платье, сшитое ещё до войны, и чувствовала себя предательницей. Каждый взгляд на Михаила, такого доброго и терпеливого, вызывал в ней жгучую вину перед памятью Ивана.

Первое время в новом доме, куда Михаил перевез её и Надю, ей было непривычно и тревожно. Но постепенно жизнь начала налаживаться. Михаил оказался заботливым и чутким мужем. Он никогда не лез с расспросами, не ревновал к призраку прошлого. Он просто был рядом. Твёрдой опорой. Надя, которая сначала робко называла его «дядя Миша», стала потихоньку звать его папой. И каждый раз, слыша это, Мария испытывала странную смесь радости за дочь и острой, режущей боли.

Они прожили вместе несколько лет. Годы относительного покоя и тяжёлого, но налаженного быта. Мария почти научилась быть счастливой в этой новой, тихой жизни. Она благодарила судьбу за Михаила, за его терпение и доброту. Патефон стоял на своём месте в сундуке, и она больше не открывала его. Казалось, прошлое медленно, но верно отступает, покрываясь пылью забвения.

Она и представить себе не могла, что в это самое время на окраину их района прибыл эшелон с репатриированными. И что один из бывших узников, исхудалый, с проседью в висках, но с неугасшим огнём в глазах, уже выспрашивал у станционного смотрителя дорогу в Вербовку. Его имя было Иван. И он шёл домой.

***

Тот день ничем не предвещал бури. Конец лета 1949 года выдался на удивление тёплым и солнечным. Воздух был густым и сладким от запаха спелых яблок и свежескошенного сена. Мария развешивала во дворе постиранное бельё, прищепки зажаты в углу рта. Надя, уже девятилетняя, с серьёзным видом помогала матери, подавая мокрые простыни.

— Мам, а папа Михаил скоро с поля вернётся? — спросила девочка, натягивая на верёвку свой сарафанчик.
— Скоро, рыбка. Ужинать будем, — ответила Мария, и на мгновение её лицо озарила тёплая, спокойная улыбка. Эта жизнь, эта предсказуемость были ей наградой за все прошлые страдания.

Вдруг со стороны улицы донёсся шум — приглушённый гул голосов, потом чьё-то восклицание, затем наступила звенящая тишина, показавшаяся Марии странной. Она отложила прищепки, вытерла руки о фартук.

— Мария! — донесся испуганный голос соседки, тётки Матрёны. Та, переваливаясь с ноги на ногу, бежала к их калитке, её лицо было бледным, глаза выпученными от изумления. — Мария, ты сиди, да? Крепись, родная...

— Что такое? Что случилось? — сердце Марии ушло в пятки. Её первая мысль — о Михаиле. Несчастье в поле? Травма?

— Там... там... — тётка Матрёна захлёбывалась, пытаясь отдышаться. — Иван... твой Иван... живой... Идёт по селу...

Мир для Марии вдруг застыл. Звуки пропали, краски поблёкли. Она не поняла. Какие-то бессвязные слова. «Твой Иван». Эти два слова отскакивали от сознания, не желая складываться в смысл. Она медленно, как во сне, повернулась и посмотрела на улицу.

И увидела его.

Он стоял у калитки, опираясь на палку, сколоченную из кривой ветки. Вросший в землю, нереальный. Он был страшно худ, щёки впали, обтянув скулы жёлтой, больной кожей. Волосы, когда-то густые и тёмные, теперь были коротко острижены и обильно просеяны сединой. Из-под спутанных бровей горели два угля — его глаза. Те самые, которые она помнила. Только теперь в них не было прежнего озорного огня, а была бездонная, звериная усталость и одновременно — лихорадочный, невероятный блеск.

На нём были какие-то лохмотья, похожие на списанную солдатскую форму, на груди — застиранная, залатанная гимнастёрка. За его спиной, в отдалении, столпились односельчане. Они молчали, смотря на эту встречу с каменными лицами. Все понимали, что происходит нечто, не укладывающееся в рамки обычной жизни.

— Маруся... — его голос был хриплым, глухим, будто проржавевшим. Он сделал шаг вперёд, качнулся. — Я же... говорил... вернусь.

Мария не могла пошевелиться. Она чувствовала, как земля уходит из-под ног. Это был кошмар. Самый страшный сон наяву. Она смотрела на живого мертвеца, на призрак из своего прошлого, который должен был навсегда остаться в том чёрном конверте с похоронкой.

— Мам? — испуганно прошептала Надя, прижимаясь к её ноге. — Мам, кто этот дядя?

Эти слова будто разбудили Марию. Она инстинктивно обхватила дочь плечо, отводя её назад, за свою спину. Защитный жест.

— Ты... — это было всё, что она смогла выдавить из себя. Горло сжалось. — Тебя... убили. Похоронка...

Иван горько усмехнулся, и эта усмешка сделала его лицо старым и измождённым.

— Рано меня... похоронили, — он кашлянул, и кашель был надрывным, лающим. — Плен... Потом госпитали... Фильтрация... Всё проверяли. Документы только вот... выправил.

Он сделал ещё шаг, его рука с палкой дрожала. Он смотрел на Надю, не отрываясь.

— Это... она? — в его голосе прозвучала такая боль и такая надежда, что у Марии сердце оборвалось.

В этот момент из-за угла дома появился Михаил. Он шёл с поля, закинув за плечо косу, его лицо было спокойным, уставшим после трудового дня. Он увидел странную группу у своего дома, увидел незнакомого, исхудалого мужчину, замершую как столб Марию и испуганную Надю. Его взгляд скользнул по лицу Марии, прочёл на нём шок и ужас, потом перевёлся на Ивана. И всё понял. Без единого слова. Понимание, холодное и тяжёлое, как глыба льда, упало ему в грудь. Он медленно опустил косу на землю.

Наступила мёртвая тишина, которую нарушал только тяжёлый, прерывистый вздох Ивана. Три человека, три судьбы, сплетённые в один тугой, болезненный узел. Прошлое в лице измождённого Ивана. Настоящее в лице твёрдо стоявшего на земле Михаила. И будущее, которое теперь висело на волоске, в лице бледной, дрожащей Марии.

А на краю двора, прижавшись к забору, стояла маленькая Надя и большими, испуганными глазами смотрела на «этого дядю», который смотрел на неё так, словно хотел проглотить.

***

Тишина длилась вечность. Она была плотной, тягучей, словно смола, и звенела в ушах оглушительным набатом. Мария стояла, вцепившись руками в фартук, чувствуя, как дрожь от кончиков пальцев поднимается по всему телу. Два мира, два берега ее жизни, разделенные годами и войной, внезапно столкнулись здесь, на этом клочке вытоптанной земли, пахнущей полынью и пылью.

Иван. Его имя, которое она мысленно носила в себе как святыню и как проклятие, вдруг обрело плоть. Плоть изможденную, больную, но живую. Он дышал. Его грусть поднималась и опадала. И его глаза, эти знакомые до боли глаза, смотрели на нее с немым вопросом, в котором читались и надежда, и ужас, и бесконечная усталость.

Михаил первым нарушил оцепенение. Он не сделал ни шага вперед, не поднял голоса. Его движение было простым и естественным: он медленно подошел к Наде, все еще прятавшейся за мать, и положил свою большую, трудовую руку ей на голову. Жест был спокойным, властным, полным неоспоримого права. Здесь я. Я – ее отец.

— Заходи в дом, — тихо, но четко сказал Михаил, обращаясь к Ивану. В его голосе не было ни злобы, ни вызова, только тяжелая, усталая практичность. — Стоять не можешь. Видно, с дороги.

Этот простой, бытовой приговор отрезвил Марию. Она увидела, как ноги Ивана подкашиваются, как он едва держится на палке.

— Да... да, заходи, — прошептала она, и голос ее сорвался.

Они вошли в горницу – тесной, неловкой процессией. Иван шагнул через порог и замер, окидывая взглядом дом. Его взгляд скользнул по выбеленным стенам, по вышитым рушникам, по кровати в углу, по иконам в красном углу. Он искал знакомые приметы своего прошлого, но все здесь было другим, чужим, обжитым другим мужчиной. Его глаза остановились на патефоне, все так же стоявшем на комоде. Он смотрел на него, как на единственную нить, связывающую его с этим местом.

Михаил молча указал ему на лавку у стола. Иван опустился, с трудом выпустив из рук свою палку. Он сидел, сгорбившись, положив на колени руки с крупными, выпирающими суставами.

— Надя, иди на печь, — мягко, но не допуская возражений, сказал Михаил девочке. Та, с облегчением кивнув, устремилась прочь из этой гнетущей атмосферы.

Теперь в горнице остались они трое. Три угла трагического треугольника.

— Рассказывай, — сказал Михаил, садясь на противоположный конец лавки. Он не представился. Это было бы нелепо. Они оба знали, кто они друг для друга.

Иван медленно поднял на него взгляд, потом перевел его на Марию, которая стояла, прислонившись к притолоке, будто ища опоры.

— Что рассказывать? — его голос был по-прежнему хриплым. — Окружили под Вязьмой. Прошли лагеря... потом работа на шахтах у немцев... Побег... свои же в фильтрационный... — он махнул рукой, коротким, отрывистым жестом, отсекая все ужасы, что стояли за этими словами. — Документы... все проверки прошел. Реабилитирован. — Он снова посмотрел на Марию. — Я писал. Из госпиталя. Три письма.

— Ни одного не получила, — выдохнула Мария. Она вспомнила тех, кто возвращался из плена, и шепот, что ходил за ними по селу. «Не свой», «сломленный», «виноватый». И сердце ее сжалось от новой, неизведанной боли – боли за него, за его страдания.

— Мне сказали... что ты погиб, — голос ее окреп. — Прислали похоронку. Я... — ее взгляд невольно скользнул в сторону Михаила, и она увидела его спокойное, непроницаемое лицо. — Мы...

— Я вижу, — прервал ее Иван. И в этих двух словах прозвучала вся бездна его отчаяния. Он пришел с войны в свой дом, а в его доме жил другой хозяин. Рядом с его женой сидел другой мужчина. Его дочь звала другого папой.

Он закрыл глаза, и его плечи сгорбились еще больше. Казалось, последние силы покидают его.

— Голоден? — снова заговорил Михаил, и снова его бытовой, неуместный и в то же время единственно верный в этой ситуации вопрос вернул всех к реальности. — Мария, есть что?

Она кивнула, механически, и двинулась к печи, чувствуя себя автоматом. Она разогревала похлебку, и руки ее тряслись. Она слышала за своей спиной тяжелое молчание двух мужчин. Оно было гуще и опаснее любой брани.

Принеся миску и ломоть хлеба, она поставила их перед Иваном. Он не сразу поднял ложку, просто смотрел на пар, поднимающийся над едой.

— Спасибо, — пробормотал он, не глядя на нее.

Он ел медленно, с трудом, как человек, давно отвыкший от нормальной пищи. Михаил молча наблюдал за ним. Мария стояла в стороне, разрываясь между двумя полюсами притяжения. Один был – долг, жалость, память о первой, яркой любви. Другой – благодарность, уважение, тихая привязанность и страх потерять хрупкий покой, обретенный ценой таких усилий.

Когда Иван доел, он отодвинул от себя миску и снова уставился в стол.

— Я не знал, — тихо сказал он. — Я шел сюда... все эти годы... я только это и держал в голове.

— Я тебе верю, — сказал Михаил. Впервые его голос смягчился. В нем прозвучало понимание. Он тоже прошел войну. Он знал, что такое цепляться за мысль о доме, как за спасительную соломинку.

— Что теперь? — спросил Иван, поднимая на него глаза. В его взгляде была не просьба, не требование, а пустота человека, у которого отняли последнюю цель.

На этот вопрос не было ответа. Его висел в воздухе, тяжелый и неразрешимый.

Внезапно с улицы донесся голос тетки Матрены, зовущей кого-то. Реальность, в лице любопытных и осуждающих соседей, уже стучалась в их дверь. Слух о воскресшем из мертвых Иване должен был облететь все село к закату.

Михаил тяжело вздохнул и поднялся.
— Переночуешь здесь, в сенях. Завтра... завтра видно будет.

Это было не решение. Это была лишь отсрочка. Отсрочка перед бурей, которая уже накрыла их своим черным крылом. Мария смотрела, как Михаил помогает Ивану подняться и ведет его во двор, к сеновалу. И она понимала, что самый страшный день в ее жизни только начался. Ей предстояло сделать выбор. И любой из них будет похож на отрезание куска ее собственного сердца.

***

Сеновал пах старым, сухим сеном, пылью и терпкой грустью. Михаил постлал на душистую кучу старый полушубок и принес одеяло. Действия его были четкими, лишенными суеты, но в темноте Мария видела, как трясутся его крупные, сильные руки, зажигая керосиновую лампу, подвешенную на гвозде.

— Утром разберемся, — сказал он, и его голос прозвучал устало и безнадежно. Он не посмотрел на Марию, развернулся и ушел в дом. Спина его, обычно такая прямая, сейчас сгорбилась, будто под невидимым грузом.

Мария осталась стоять посреди двора, в полной темноте, разрываемая на части. От сеновала доносился приглушенный, сдавленный кашель. От приоткрытой двери в дом лилась полоса тусклого света, и в ней стояла Надя, испуганная и растерянная.

— Мама, а папа Михаил почему такой сердитый? А этот дядя будет с нами жить?

У Марии не было ответов. Она взяла дочь за руку и повела в дом. Михаил сидел за столом, обхватив голову руками. Он не двигался, когда она вошла. Воздух в горнице был густым и горьким, как полынь.

Они легли спать, не говоря ни слова. Мария лежала на краю кровати, спиной к Михаилу, и чувствовала, как напряжено его тело. Он не дышал, он затаился. Между ними лежала непроходимая пропасть, и в ней стояла тень Ивана.

— Я не прогоню его, — тихо, почти беззвучно, сказал наконец Михаил в темноту. — Он свой. Он столько вынес. Выжил. Не могу я его выгнать, как пса.

Мария сжалась. Его слова были полны не злобы, а какой-то обреченной справедливости, и это ранило больнее.

— Но и уйти я не могу, — продолжал он, и голос его окреп. — Это мой дом. И Надя... она мне дочь. Я ее растил.

Он перевернулся на бок, и Мария почувствовала на себе его тяжелый взгляд.

— Выбирай, Мария. Я не буду держать. Но выбирай сейчас. Потому что завтра это будет мучить всех троих. А так... так только меня.

Слезы беззвучно потекли по ее вискам на подушку. Выбирать? Между долгом и любовью? Между памятью и жизнью? Между человеком, который был ее счастьем, и человеком, который стал ее спасением?

— Я не знаю, — прошептала она, и это был самый честный ее ответ за всю жизнь. — Я не могу...

Она не закончила. В сенях послышался шорох, а затем приглушенный стон. Мария замерла. Михаил напрягся. Они оба слушали, затаив дыхание. Оттуда донесся сдавленный кашель, полный такого отчаяния и физической боли, что Мария не выдержала. Она поднялась, накинула платок на плечи и вышла в сени.

Луна, выглянув из-за туч, серебристым светом пробивалась сквозь щели в стенах. Иван не спал. Он сидел на своем ложе, сгорбившись, и его плечи судорожно вздрагивали. Увидев ее, он попытался встать, но не смог, лишь бессильно откинулся на сено.

— Прости, — хрипло выдохнул он. — Не сдержался. Мешаю вам... отдыхать.

Она молча подошла, села рядом на перевернутое корыто. В лунном свете его лицо казалось высеченным из старого, пожелтевшего камня.

— Почему ты не пришел раньше? — спросила она, и в ее голосе прозвучала не упрек, а мучительная жажда понять. — Где ты был все эти годы?

Он закрыл глаза.

— В аду, Маруся. В самом настоящем аду. Сначала лагерь. Потом — побег. Потом — партизаны. Потом — снова свои, но уже как подозреваемого. Каждый шаг проверяли. Каждое слово взвешивали. «Изменник», «пособник»... — он горько усмехнулся. — А я... я только о тебе и думал. О тебе и о Наденьке. Она на тебя похожа?

— На тебя, — тихо сказала Мария. — Глаза твои.

Он сжал кулаки, и в тишине хрустнули костяшки пальцев.

— Я представлял, как вернусь. Тысячу раз представлял. Как открою калитку... а ты выбежишь навстречу... а она, маленькая, за тобой... — его голос сорвался. — А тут... другой мужчина. В моем доме. На моем месте.

— Он хороший человек, Ваня. Он спас нас. И меня, и ее. После похоронки... — она не смогла продолжать.

— Я не виню тебя, — перебил он ее. — Виню войну. Виню тех, кто послал нас умирать. Виню себя... за то, что не смог вернуться вовремя.

Он помолчал, глотая воздух.

— Я уйду утром. Не могу я здесь. Видеть это... Выдержать не смогу.

Слова его были как нож. Он уйдет. Тот, кого она оплакала, кого ждала, кто был ее первой и единственной страстью. Уйдет, чтобы скитаться, больной и никому не нужный. А она останется. В теплом доме, с добрым мужем. И будет знать, что где-то там, в холодной и жестокой послевоенной жизни, медленно умирает ее счастье.

Она подняла руку и, сама того не осознавая, коснулась его щеки. Кожа была сухой и горячей, как песок в зной.

Он вздрогнул от ее прикосновения и схватил ее руку, прижал к своему лицу, к своим губам. Его плечи снова затряслись, но теперь уже не от кашля, а от беззвучных, мужских слез. Слез, которые он копил все эти долгие годы плена и унижений.

В этот момент из горницы донесся скрип кровати. Михаил встал. Они услышали его тяжелые, размеренные шаги. Он прошел в глубь избы, к печке. Потом наступила тишина. Он все видел. Он все слышал.

Мария выдернула руку, словно обожженная. Она встала и, не говоря ни слова, почти побежала назад в дом. Сердце ее колотилось, стуча в висках. Она прошла в горницу. Михаил стоял у окна, глядя в черную, непроглядную ночь. Он не обернулся.

— Ну что? — спросил он глухо. — Выбрала?

Она не ответила. Она не могла. Она просто стояла посреди комнаты, между двумя мужчинами, между двумя жизнями, чувствуя, как ее душа разрывается на части.

А на улице начинался рассвет. Первые, бледные лучи солнца заглядывали в окно, освещая ее бледное, измученное лицо. Ночь великого молчания подходила к концу. Но день, который наступал, не сулил ничего, кроме новой, еще более страшной боли.

Продолжение в Главе 2 (Будет опубликовано сегодня в 17:00 по МСК)

Наш Телеграм-канал

Наша группа Вконтакте

Рекомендую вам почитать также рассказ: