Январь 1942 года был не просто холодным. Он был выжженным, безжизненным, будто сама смерть задержалась здесь надолго, укутав землю саваном из инея и пепла. Анна шла по знакомой с детства дороге, но не узнавала ничего. Вместо домов — черные скелеты печей, торчащие из сугробов, как надгробия. Вместо смеха детей — гулкая, давящая тишина, нарушаемая лишь хрустом снега под сапогами. Каждый шаг отдавался в висках тяжелым стуком. Она шла сюда почти месяц, чтобы узнать страшную правду. И боялась, что уже знает её.
Январь 1942 года был не просто холодным. Он был выжженным, безжизненным, будто сама смерть задержалась здесь надолго, укутав землю саваном из инея и пепла. Анна шла по знакомой с детства дороге, но не узнавала ничего. Вместо домов — черные скелеты печей, торчащие из сугробов, как надгробия. Вместо смеха детей — гулкая, давящая тишина, нарушаемая лишь хрустом снега под сапогами и карканьем воронья.
Каждый шаг отдавался в висках тяжелым стуком. Она шла сюда почти месяц — пешком, на попутных телегах, в переполненных теплушках. Ее часть отправили на переформирование, а ей, как демобилизованной после легкого ранения, дали краткосрочный отпуск. Все говорили: «Отдохни, Аня, тебе нельзя обратно в таком состоянии». Но они не понимали. Отдых был для тех, у кого осталось куда возвращаться. У нее не осталось.
Она зажмурилась, на секунду представив, как было раньше: дымок из трубы, мама выходит на крыльцо, заслонив ладонью глаза от низкого зимнего солнца: «Ну, дочка, иди ужинать, замерзла совсем!» Папа, брат Миша... Собака Жучка...
Открыла глаза. Перед ней был пустой, выгоревший остов ее дома. Только кирпичная печь да труба одиноко стояли, будто памятник самой себе.
«Нет, не здесь», — прошептала она и, повинуясь какому-то внутреннему импульсу, пошла дальше, к дому тети Ольги, сестры отца. Может быть, они уцелели? Может, спрятались?
Дом тети Ольги устоял. Окна были забиты досками, но дверь вроде бы держалась. Анна с силой постучала, прислушиваясь к гулкому эху внутри. Ничего. Она потянула на себя железную скобу — дверь с скрипом поддалась.
Запах ударил в нос — затхлый, сладковатый, запах смерти и забвения. В полумраке она разглядела стол, застеленный пожелтевшей газетой, на нем — остывшая керосинка, два стула. И никого.
— Тетя Оля? — голос сорвался в шепот. — Кто-нибудь здесь есть?
Из-за занавески, отгораживающей маленькую спаленку, послышался шорох. Анна инстинктивно потянулась к кобуре на поясе, но там была только граната. Наган она сдала при отбытии.
Занавеска дрогнула, и оттуда показалось лицо — осунувшееся, серое, с огромными горящими глазами. Старуха. Не тетя Оля.
— Уходи, — просипела старуха. — Здесь никого нет. Все забрали.
— Кто забрал? — шагнула вперед Анна. — Куда? Моя семья... Морозовы... Где они?
Старуха, не мигая, смотрела на нее. Потом медленно подняла костлявую руку и указала на дверь.
— На картофельном поле. За околицей. Все там.
Сердце Анны замерло. «Картофельное поле». Осенью 41-го немцы, отступая под натиском партизан, использовали его как место для массовых расстрелов. Она знала это из сводок. Знала, но не верила, что это коснулось ее лично.
Она не помнила, как выбежала из дома, как бежала по снегу, спотыкаясь о мерзлые кочки. Легкие разрывались от морозного воздуха и предчувствия. Вот и поле. Ровная, белая гладь, неестественно приподнятая в нескольких местах. Кривые палки, воткнутые кое-где, с намертво вмерзшими в дерево ленточками. И одинокий обгорелый крест, сколоченный из двух палок.
Она упала на колени, не в силах кричать. Горло свело спазмом. Она рвала руками снег, мерзлую землю, пока пальцы не онемели и не проступила кровь. Но она копала, глубже и глубже, пока не наткнулась на что-то твердое. Не кость. Кусок ситцевой ткани. Мамин платок. Тот самый, в мелкий синий цветочек, который она подарила ей на последний день рождения перед войной.
И тут ее прорвало. Тихий, безумный шепот превратился в животный, нечеловеческий вой. Вой, который подхватил и разнес по степи ледяной ветер. Она кричала в застывшее небо, в мертвую землю, в лицо безжалостной судьбе, забравшей у нее все. Любовь, семью, дом, будущее. Осталась только пустота. И странное, холодное, как этот январский ветер, чувство, которое начало заполнять эту пустоту. Жажда мести.
Она сидела так, не зная сколько, пока слезы не превратились в лед на ресницах. Потом поднялась. Вытерла лицо окровавленной рукой о шинель. Подняла с земли обгорелую, полуистлевшую иконку Николая Угодника, чудом уцелевшую в снегу. Кто-то из ее семьи держал ее в последние минуты. Она сжала ее в кулаке так, что края впились в ладонь.
«Хорошо, — подумала она с ледяным спокойствием. — Теперь мне нечего терять».
Через три дня Анна Морозова, бывший школьный учитель истории, добровольцем уходила на фронт. В ее личном деле будет стоять штамп: «Направлена в школу радистов». В ее глазах — сталь. В ее сердце — пепел. А в кармане гимнастерки — маленькая, обугленная иконка, которую она больше не считала оберегом, а лишь напоминанием о том, почему она здесь и зачем она будет убивать.
***
Школа радистов находилась в старом поместье под Горьким, чудом уцелевшем в революционных бурях и теперь служившем новой цели. Паркет из карельской березы, по которому когда-то скользили дамы в бальных платьях, теперь топтали кирзовые сапоги. В зале с лепниной на потолке стояли деревянные столы с американскими радиостанциями «SCR-284» и советскими «Север-бис». Воздух пах пайкой, машинным маслом и потом.
Анна схватывала все на лету. Морзянка, которую другие ученики осваивали неделями, ей далась за три дня. Ее мозг, привыкший анализировать исторические документы и выстраивать логические цепочки, теперь выстраивал последовательности точек и тире. Пальцы, державшие когда-то мел у школьной доски, с неожиданной силой сжимали телеграфный ключ, выбивая в эфир ровные, как пулеметная очередь, послания. Она не просто училась — она вооружалась. Слово было ее винтовкой, эфир — полем боя.
Инструктор, суровый капитан Крутов, прошедший еще Халхин-Гол, смотрел на нее с смесью восхищения и тревоги.
«Морозова, вы слишком быстры, — говорил он, скрестив руки на груди. — Радист — это не снайпер. Ваша задача не блеснуть скоростью, а быть понятым. Уверенно. Четко».
Анна молча кивала, но в глазах у нее горел тот же холодный огонь. Она тренировалась по ночам, когда казарма затихала, при свете коптилки, сделанной из гильзы. Она выстукивала тексты до тех пор, пока запястье не немело от боли, а в ушах не стоял навязчивый звон. Она училась настраивать рацию глубже в лесной чаще, маскировать антенну, уходить от пеленга так, будто за каждым деревом стоял враг с направленной на нее антенной.
Ее нелюдимость и отрешенность отталкивали других курсантов. Девушки из ее взвода, в основном такие же добровольцы, но более юные и не обожженные таким горем, звали ее «Сфинкс» за каменное выражение лица. Они звали ее в баню, делились посылками из дома, пытались разговорить. Анна вежливо, но твердо отказывалась. Ее единственной подругой был телеграфный ключ, ее единственной семьей — призраки, населявшие ее память.
Как-то раз ночью дежурный застал ее спящей за учебным столом, головой на клавиатуре рации. В руке она сжимала ту самую обгорелую иконку. Он хотел ее разбудить, но заметил, что по щеке Анны течет слеза. Мужчина, видавший виды, осторожно накинул на ее плечи свою шинель и ушел. Наутро Анна вернула шинель сухую, выглаженную, с вежливым «спасибо». Ни слова больше.
Выпускной экзамен был прост и жесток. Группу курсантов вывезли в ночной лес, в тридцатиградусный мороз. Каждому дали рацию, карту и координаты. Нужно было выйти на точку, развернуться, передать шифровку и, главное, успеть сменить позицию до того, как за тобой приедут на учебных «рамах» — имитаторах немецких пеленгаторных машин.
Анна сделала все за двадцать минут. Ее шифровка была безупречна. Передав ее, она не стала, как другие, отогреваться у костра, разведенного инструкторами. Она собрала станцию и углубилась в лес еще на полкилометра, замаскировалась в овраге под плащ-палаткой и смотрела, как на ее старую позицию выходят «вражеские» солдаты с фонарями. Ее сердце билось ровно. В голове пронеслась мысль: «Вот так же они пришли и за тобой, мама...»
На выпуске капитан Крутов вручал ей диплом с отличием и новенькие петлицы старшего сержанта.
«Морозова. Вы лучшая радистка, что проходила через мои руки за три года войны, — сказал он тихо, так, чтобы не слышали другие. — Но запомни. Война выживает не за счет ненависти. Она выживает за счет чего-то другого. Найди это «другое», или она тебя сожрет, даже если ты останешься жива».
Анна снова молча кивнула. Она уже была сожжена изнутри. Ей нечего было терять.
Через неделю ее и еще нескольких выпускников погрузили в теплушку, прицепленную к санитарному поезду. Направление — на Западный фронт. Ночью, лежа на верхних нарах, под стук колес, она впервые за долгое время позволила себе плакать. Тихо, беззвучно, прикусив угол шинели, чтобы не слышали соседки. Она плакала не от страха перед будущим. Она плакала от того, что ее прошлое, казалось, навсегда осталось там, на картофельном поле, под кривым крестом, и та холодная пустота, что жила в ее груди, была единственным, что связывало ее с тем, что когда-то было ее жизнью.
Поезд увозил ее навстречу войне. А она везла с собой войну внутри.
***
Фронт встретил Аню оглушительной какофонией звуков, которые она прежде знала только по сводкам Информбюро. Рев «катюш», свист «ванюш», сухой, отрывистый треск автоматных очередей и оглушительные разрывы артиллерийских снарядов. Здесь, подо Ржевом, в марте 1942-го, земля не просто стонала — она непрестанно содрогалась, вывернутая наизнанку тысячами воронок, черная от гари и крови.
Ее определили в 215-ю стрелковую дивизию, в отдельный батальон связи. Комбат, майор Жданов, человек с лицом, изборожденным шрамами и усталостью, окинул ее скучающим взглядом.
«Еще одна зеленая, — сипло произнес он, не глядя на ее документы. — Держала в руках «Максим»? Нет? Вот и хорошо. Твоя задача — рация. Ты ее и будешь целовать, если прижмет. Старший сержант Колесников покажет позицию».
Позицией оказался блиндаж на склоне оврага, в метре от которого зияла воронка от недавнего попадания. Блиндаж трясло при каждом близком разрыве, с потолка сыпалась земля. Напарником Анны стал как раз тот самый Колесников — худой, долговязый парень с удивительно добрыми глазами и неизменной папиросой в углу рта.
«Не пугайся вида, сестрица, — хрипло сказал он, помогая ей установить «Север-бис» на самодельный стол из ящиков от снарядов. — Держится. А главное, немцы по этому овражку бьют редко — считают его неперспективным. Мы им дважды по нервам проехались, вот они и зауважали».
Анна кивнула, сосредоточенно проверяя контакты. Ее первая боевая смена началась той же ночью. Штаб дивизии требовал срочно передать координаты для артподготовки. Немецкие пеленгаторы, почуяв новую рацию, почти сразу вышли на них. В наушниках послышался характерный гул — признак того, что их пеленгуют.
«Анюта, собирайся, пошли!» — крикнул Колесников, уже сбрасывая с рации чехол.
Но Анна, не отрываясь от ключа, лишь мотнула головой: «Минута! Кончаю!»
Она видела, как бледнеет Саша. Они знали: у них есть не больше пяти-семи минут с момента начала пеленгации до первого прилета.
«Черт! Да бросай ты!» — закричал он, но было поздно. Анна отбила последнюю группу цифр, отключила питание и лишь тогда начала стремительно сматывать кабели.
Они выскочили из блиндажа и бросились вглубь оврага, как раз когда над их старым укрытием с воем пронесся первый снаряд. Земля вздыбилась, осыпая их комьями мерзлой грязи. Второй разрыв прогремел уже ближе.
«Куда?!» — задыхаясь, крикнул Колесников.
«За мной!» — скомандовала Анна.
Она за неделю изучила каждую складку местности и теперь повела его по дну оврага к заваленному буреломом гроту, о котором знали лишь немногие. Они втиснулись в узкое пространство, слыша, как снаружи земля содрогается от новых разрывов.
В темноте, тяжело дыша, Саша вытер пот со лба.
«Чокнутая... — прошептал он беззлобно. — Штабную шифровку ценой своей жизни передаешь. Ты что, смерти ищешь?»
Анна посмотрела на него в полумраке. В ее глазах не было ни страха, ни отчаяния, лишь холодная, отточенная сталь.
«Я передаю координаты, по которым наши артиллеристы накроют немецкую батарею, — ровно ответила она. — Каждый снаряд, который не долетит до наших окопов — это чья-то спасенная жизнь. Возможно, жизнь того, у кого есть куда вернуться после войны».
Колесников молча протянул ей папиросу. Она отказала.
«А у тебя разве нет? Куда вернуться?» — спросил он.
Анна отвернулась, глядя на узкую полоску неба, видную из грота.
«У меня ничего нет. Только долг».
Она не сказала — месть. Но он, кажется, понял.
С этого дня их странный тандем окреп. Колесников, весельчак и балагур, учил ее фронтовым хитростям: как определить калибр снаряда по звуку, как разжечь костер без дыма, как отличить своего разведчика от немецкого диверсанта. Она же, в свою очередь, поражала его своей безжалостной эффективностью, своей способностью не терять хладнокровия ни под каким огнем. Она стала легендой батальона. О ней говорили: «Эта не подведет. У нее вместо сердца кусок стали».
Как-то раз, во время затишья, сидя у печки-буржуйки, Саша спросил:
«Аня, а кем ты была до?»
Она помолчала, глядя на огонь.
«Учителем. Истории».
«Напрасно, — усмехнулся он. — Теперь мы сами историю пишем. Кровью».
«И стираем ее. Чужую», — тихо добавила она, и в ее голосе прозвучала та самая, знакомая ему холодная нота.
Той же ночью их вызвали на НП — наблюдательный пункт на передовой. Комбату Жданову нужна была прямая связь с командованием дивизии. НП располагался в разрушенном доме на нейтральной полосе. Пробираться туда пришлось ползком, по-пластунски, волоча за собой рацию.
Их обнаружили на обратном пути. Пулеметная очередь прошила воздух в сантиметрах от головы Анны. Саша крикнул: «Ложись!» и толкнул ее в воронку. Сам упал рядом. Пули свистели над их головами, впиваясь в мерзлую землю.
«Пеленгуют!» — успел крикнуть Колесников, и в этот момент очередная очередь ударила по краю воронки.
Анна почувствовала, как он вздрогнул и обмяк. Темнота и суета не позволили сразу разглядеть, но ее рука, нащупав его плечо, стала мокрой и липкой.
«Саша!»
«Не кричи, — просипел он. — В руку... Кажется...»
Она оттащила его глубже в воронку, на ощупь пытаясь наложить жгут. Кровь била фонтаном. Немецкий пулеметчик, поняв, что засел их, не умолкал. Анна поняла: если они останутся здесь, Саша истечет кровью. Если она поползет за помощью, его добьют.
Она посмотрела на рацию. Антенна была повреждена, но основное шасси, казалось, уцелело. Сняв с себя ремень, она перетянула им рану Колесникова, затянув его же зубами. Потом, не говоря ни слова, поползла к рации.
Под свист пуль она за несколько секунд подключила резервную батарею, на ощупь настроила волну. Ее пальцы, окровавленные и замерзшие, нашли ключ. И в эфир пошел не шифрованный сигнал, а открытый текст, набранный с идеальной, машинной скоростью.
«Я — «Стерва». Координаты 48-75. НП «Молот». Немецкий пулемет в окопе у разбитого танка. Накройте. Мой напарник ранен. Повторяю: накройте пулемет».
Она рисковала всем. Немцы, перехватив это сообщение, могли выйти на ее частоту, запеленговать, накрыть минометным огнем. Но иного выхода не было.
Прошло три бесконечные минуты. Пулемет все строчил. И вдруг, где-то позади, с нашей территории, послышался нарастающий, знакомый шелест. Словно рой разъяренных шершней пронесся над их головами. И через мгновение там, где был немецкий пулемет, взметнулось пламя, и земля содрогнулась от серии точных попаданий. Наступила тишина.
Через полчаса к ним подобрались разведчики. Колесникова, бледного как полотно, но живого, унесли в санбат. Анна же, отряхнув с шинели грязь, молча пошла к командному пункту, чтобы доложить обстановку.
Майор Жданов встретил ее у входа в блиндаж. Он молча смотрел на нее, на ее осунувшееся, почерневшее от копоти и усталости лицо.
«Старший сержант, — наконец сказал он. — Ты либо гений, либо самоубийца. Передавать открытым текстом...»
«Товарищ майор, задача выполнена. Пулемет уничтожен, связь восстановлена», — доложила она, глядя куда-то мимо него.
Жданов тяжело вздохнул.
«Колесникова откачали. Врачи говорят, ты ему жизнь спасла. Жгут наложила как по учебнику».
«Это он меня спас, товарищ майор. Толкнул в воронку».
Комбат кивнул, доставая из кармана пачку «Беломора». Протянул ей. На этот раз она взяла.
«Иди отдохни, Морозова. Завтра снова в эфир. Немцы что-то затевают, слухачи шепчут о крупной операции. Будет жарко».
Анна повернулась, чтобы уйти, но он окликнул ее.
«А слухи... — он замялся. — Слухи, Морозова, о том, что у тебя вместо сердца... знаешь, что... Так вот, не верю я в это. У того, у кого вместо сердца сталь, не стало бы кровить руки ради жизни товарища».
Она не ответила. Развернулась и пошла прочь, к своему блиндажу. Только зайдя внутрь, в полное одиночество, она прислонилась лбом к холодным, земляным стенам и закрыла глаза. В ушах стоял оглушительный звон, а перед глазами плясали точки и тире, складываясь не в шифровки, а в знакомые, родные лица. И впервые за долгие месяцы она подумала, что, возможно, капитан Крутов был прав. Война действительно выживает не только за счет ненависти. Но что же это за «другое»? Она все еще не знала ответа.
А через неделю пришел приказ о ее переводе. Не просто на другой участок фронта. Ее, как одну из лучших и самых хладнокровных радисток, забирали в специальное подразделение для работы в глубоком тылу врага. Война готовила ей новое, еще более страшное испытание.
***
Перевод оказался не просто сменой места службы. Это был прыжок в другую реальность. Вместо фронтового братства — полное одиночество. Вместо армейской рации «Север-бис» — компактная немецкая «Feldfernsprecher 33», перехваченная у врага и модифицированная нашими специалистами. Вместо шинели — поношенное гражданское пальто, а в кармане — паспорт на имя Анны Шмидт, фольксдойче из Эльзаса.
Ее задачей была работа в оккупированном немцами Смоленске. Город, превращенный в укрепленный узел, был полон немецких штабов, складов и комендатур. Ее радиодонесения должны были помочь координации ударов партизан и налетов дальней авиации.
Перед заброской с ней три дня работал специалист-консультант — бывший актер МХАТа, бежавший из оккупации. Он учил ее не просто говорить с легким эльзасским акцентом, но и двигаться, жестикулировать, смеяться так, как это делали бывшие подданные Третьего рейха. Анна схватывала все с той же леденящей душу эффективностью. Ее ум, настроенный на смерть, воспринимал это как еще один вид оружия.
«Запомните, дорогая, — говорил актер, глядя на ее неподвижное лицо, — вы не играете роль. Вы на время становитесь этой женщиной. Она боится бомбежек, восхищается немецкой культурой, жалеет «бедных немецких мальчиков», замерзающих в России. И самое главное — она не знает, что такое ненависть. Уберите это из глаз. Ваши глаза... они пугают».
Анна молча кивала. Она научилась делать глаза «правильными» — немного испуганными, немного усталыми, как у всех в оккупированном городе.
Ее забросили в марте 1943-го, вместе с группой беженцев, возвращавшихся в город из деревень. Прикрытием была история о том, что она учительница французского, разыскивающая тетку. В узелке — немного еды, смена белья и та самая рация, разобранная и спрятанная в двойное дно чемоданчика.
Смоленск встретил ее серым, промозглым небом и виселицами на центральной площади. Тела качались на ветру, и прохожие, опустив головы, спешили прочь. Воздух пах гарью, дешевым немецким табаком и страхом.
Первые две недели ушли на то, чтобы найти надежное укрытие. Снимать комнату у частников было опасно — могли донести. Нужен был предлог, чтобы жить одной. Его подсказало объявление, выцветшее от дождя, на заборе разрушенного дома: «Сдается комната в полуразрушенном доме на окраине. Низкая плата. Требуется помощь по хозяйству пожилой хозяйке».
Дом №10 по улице Лесной действительно был полуразрушен. Одна стена второго этажа отсутствовала полностью, открывая взгляду обугленную комнату с висящим на петлях шкафом. Крыша протекала. Но внизу, в той части, что уцелела, жила хозяйка — Вера Петровна Белова.
Анна отыскала ее в сарае во дворе — хрупкую, седую женщину, с трудом оружающую топором, пытаясь расколоть сырое полено. Увидев Анну, она не испугалась, не удивилась. Просто остановилась, опершись на топорище, и внимательно, почти изучающе посмотрела на нее своими светлыми, не по-стариковски ясными глазами.
«Вам что, милая?» — голос у нее был низкий, хрипловатый, но твердый.
«Я про объявление. Комната...»
«А, — Вера Петровна кивнула. — Помощь по хозяйству — это не просто слова. Дров нарубить, воды принести, печь истопить. Мне уже тяжело. А платить мне нечем. Только крыша над головой».
Анна окинула взглядом двор, сарай, дом. Место было идеальное — на отшибе, рядом лес, плохой обзор для пеленгаторов.
«Я справлюсь, — коротко сказала она. — Я не боюсь работы».
Вера Петровна внимательно посмотрела на ее руки — узкие, длинные пальцы учительницы, уже успевшие покрыться мозолями от радиоключа и винтовки.
«Вижу, что не боишься, — медленно проговорила она. — По лицу видно. Что за человек — сразу видно. Ладно, проходи. Покажу, где жить будешь».
Комната оказалась в подвале. Низкий потолок, земляной пол, маленькое оконце под потолком, выходящее в заросший бурьяном палисадник. Идеально. Холодно, сыро, но безопасно. Печка-буржуйка, кровать с тонким матрасом, стол и табуретка.
«Удобства во дворе, — сказала Вера Петровна. — Воду из колодца. Электричества нет. Не испугалась?»
«Нет, — ответила Анна. — Это то, что нужно».
С этого началось их странное соседство. Анна днем выполняла обязанности по хозяйству: носила воду, рубила дрова, ходила за скудным пайком, который выдавали в комендатуре. Она играла свою роль — тихой, немного забитой беженки, которая рада и такой крыше над головой. Немецких патрулей она избегала, отвечала на их вопросы коротко и невнятно, опуская глаза.
Вера Петровна наблюдала. Молча, ненавязчиво. Она не задавала лишних вопросов. Но иногда ее взгляд, острый и проницательный, заставлял Анну внутренне сжиматься. Казалось, эта старуха видит сквозь нее.
Первый сеанс связи Анна провела глубокой ночью, когда Вера Петровна, казалось, уже спала. Она забралась в дальний угол сарая, заваленный старыми ящиками, собрала рацию и на двадцать минут вышла в эфир. Передавала карту расположения зенитных батарей вокруг вокзала, которую составила за день, притворяясь, что ищет работу на разгрузке вагонов.
Когда она вернулась в дом, в темноте кухни горела керосинка. За столом сидела Вера Петровна. В руках она держала ту самую обгорелую иконку Николая Угодника. Анна застыла на пороге, почувствовав, как кровь отливает от лица. Она всегда носила иконку с собой, в потайном кармане. Должно быть, выронила.
«Твоя?» — тихо спросила Вера Петровна.
Анна молча кивнула, готовая ко всему.
Старуха долго смотрела на почерневший лик святого.
«У меня был такой же, — так же тихо сказала она. — Сыну в сорок первом году дала, когда он уходил в ополчение... Он не вернулся. Пропал без вести под Вязьмой».
Она протянула иконку Анне. Та взяла ее, сжав в кулаке.
«Спасибо», — прошептала она.
«Тебе не за что меня благодарить, дитя мое, — Вера Петровна поднялась и, ни слова не говоря больше, ушла в свою комнату.**
Следующая ночь была холодной и звездной. Анна снова установила связь. Передавала информацию о движении эшелонов. Внезапно в наушниках послышались помехи, а потом — слабый, но отчетливый гул пеленгатора. Немцы были близко. Очень близко. Она оборвала передачу, замерла, прислушиваясь. Со стороны города доносился шум моторов. Машины. Не одна.
Она быстро разобрала рацию, спрятала ее в тайник и вышла из сарая. В этот момент дверь дома отворилась, и на пороге появилась Вера Петровна. Она была одета поверх ночной рубашки в старый стеганый халат.
«Быстро, за мной», — сказала она негромко, но так, что не ослушаешься.
Она повела Анну не в дом, а к старому, полуразрушенному погребу в дальнем конце огорода. Откинула ржавую железную дверцу.
«Вниз. Жди. Не выходи, пока я не скажу».
«Но...»
«Вниз!» — это прозвучало как приказ.
Анна спустилась по скользким земляным ступеням в черную, пахнущую сыростью и землей яму. Дверь захлопнулась. Полная темнота. Она слышала, как на улице затарахтел мотор, как хлопнули двери, как зазвучала немецкая речь. Потом — голос Веры Петровны, удивительно спокойный, даже немного ворчливый. Она что-то говорила немцам о своем ревматизме, о том, что старухе не спится, вот она и вышла подышать.
Шаги приблизились к погребу. Анна затаила дыхание, сжимая в кармане маленький, но острый сапожный нож. Единственная мысль стучала в висках: «Если откроют — убьюсь, но не сдамся».
Но дверь погреба не открылась. Немцы, послушав старуху, похоже, поверили ей или просто не захотели копаться в сыром подвале ради призрачной цели. Через несколько вечных минут машины завелись и уехали.
Анна сидела в темноте, не двигаясь, пока сверху не послышался скрежет отодвигаемого засова. Дверь приоткрылась, впуская лунный свет.
«Выходи, ушли», — сказал голос Веры Петровны.
Анна выбралась наверх. Она стояла перед старухой, дрожа от напряжения и холода. Они молча смотрели друг на друга в синеватом свете луны.
«Кто ты?» — наконец спросила Анна, и ее голос прозвучал хрипло.
«Я — твоя хозяйка. А ты — моя постоялица. Больше тебе ничего знать не нужно. И мне о тебе — тоже. Спокойной ночи».
И она снова ушла, оставив Анну одну во дворе. Та смотрела ей вслед, и впервые за долгое время лед в ее груди дал трещину. В ней боролись недоверие, страх и странное, забытое чувство — что она не одна. Что за ней кто-то наблюдает. И, возможно, оберегает. Но почему? И какую цену за это придется заплатить? Ответа не было. Была только холодная мартовская ночь, тишина и темный силуэт дома, хранящего свои тайны.
***
Утро после визита патруля было серым и тревожным. Анна проснулась от собственного стука зубами — в подвале стоял пронизывающий холод, а одеяло покрылось инеем. Она лежала неподвижно, прислушиваясь к звукам дома. Скрип половиц, шаги Веры Петровны, звон посуды — все казалось наполненным скрытым смыслом.
«Почему она помогла? — думала Анна, глядя в темный потолок. — Что ей нужно?»
Осторожно поднявшись, она проверила тайник с рацией — нетронута. Потом достала иконку, повертела в пальцах. Та самая женщина, сын которой пропал без вести, держала в руках этот обгорелый символ веры. Случайность? Или проверка?
На кухне Вера Петровна разжигала печь. Повернулась к Анне, лицо спокойное, обыденное.
«Спасибо за прошлую ночь», — тихо сказала Анна, останавливаясь в дверях.
Вера Петровна махнула рукой, как отмахиваются от надоедливой мухи. «Говорила же — не за что. Ревматизм у меня, правда, разыгрался. Чуть свет встала, печь топлю». Она посмотрела на Анну внимательнее. «А ты похожа на замерзшего воробышка. Иди грейся.»
За завтраком — жидкая похлебка из лебеды и картофельных очистков — царило неловкое молчание. Анна чувствовала, что должна что-то сказать, объяснить свое ночное бдение в сарае.
«Я... иногда не могу спать, — осторожно начала она. — Выхожу подышать.»
Вера Петровна хмыкнула. «Знаю я эти бессонницы. У меня с сорок первого года.» Она отпила глоток горячего чая из сушеной морковки. «Только ночью обычно люди по звездам смотрят или по сторонам, а не в радиошки свои...»
Анна застыла с ложкой на полпути ко рту. Ледяная волна страха прокатилась по спине.
«Я не понимаю...»
«А и не надо понимать, — Вера Петровна отставила кружку. — Я старая, а не слепая. Вижу, когда человек не там, где должен быть, и делает не то, что должен. Но это твое дело.» Она посмотрела прямо на Анну. «Мое дело — чтобы в моем доме никого зря не трогали. Поняла?»
Анна кивнула, не в силах вымолвить ни слова. Эта женщина знала. Знала и не выдала. Почему?
«Сегодня пойдешь в комендатуру, — перевела разговор Вера Петровна. — Скажешь, что помогаешь мне по хозяйству. Тебе оформят пропуск. Без него теперь по городу после шести не ходят.»
В комендатуре, расположенной в бывшей школе, пахло дезинфекцией и влажным сукном. Очередь из желающих получить пропуска растянулась по коридору. Анна заняла место, стараясь выглядеть как все — сгорбленной, покорной, не представляющей интереса.
Перед ней стояла молодая женщина с воспаленными глазами, прижимающая к груди спящего ребенка.
«Третьи сутки хожу, — тихо сказала она, обращаясь больше к себе. — Мужа в гестапо забрали, а мне без пропуска к нему не пройти...»
Анна молча кивнула, чувствуя знакомое сжатие в груди. Сколько таких же отчаявшихся женщин стояло в очередях по всей России? Сколько из них тоже потеряли все?
Когда подошла ее очередь, немецкий чиновник в очках, не глядя на нее, протянул руку:
«Документы.»
Анна подала паспорт на имя Анны Шмидт. Чиновник пробежал глазами, потом поднял на нее взгляд.
«Фольксдойче? Почему так поздно являетесь?»
«Я была в деревне, у родственников, — тихо ответила Анна, опустив глаза. — Только сейчас смогла вернуться.»
Чиновник что-то пометил в журнале. «Место работы?»
«Помогаю по хозяйству Вере Петровне Беловой. На Лесной, десять.»
В этот момент дверь в кабинет распахнулась, и вошел высокий офицер в форме СД. Его холодный, пронзительный взгляд скользнул по Анне, и она почувствовала, как по спине пробежали мурашки. Офицер что-то сказал чиновнику по-немецки, тот почтительно кивнул.
«Пропуск будет готов через три дня, — сказал чиновник, возвращая Анне паспорт. — Следующая!»
Выйдя на улицу, Анна почувствовала, как дрожат колени. Взгляд того офицера... Он был аналитическим, изучающим. Как будто он видел не скромную беженку, а что-то другое.
По дороге домой она зашла на рынок — обменять пару носовых платков на соль. Рынок кишел людьми, но была в этой суете странная, приглушенная атмосфера. Люди говорили вполголоса, торговались без обычного азарта.
«Слышала? — донесся до Анны обрывок разговора двух женщин у лотка с сушеными грибами. — Вчера на Красноармейской опять облаву проводили. Говорят, радистов ищут...»
Анна замедлила шаг, делая вид, что рассматривает ветошь на соседнем прилавке.
«...да уж, не позавидуешь им, — вздохнула вторая женщина. — Ведь на каждого радиста — десять немецких пеленгаторов. Как мыши за котами охотятся.»
«А мой Петька говорит, в лесу наши уже к самолетам сигналы фонарями подают, — первая понизила голос еще больше. — Чтобы радио меньше включать.»
Анна отошла от прилавков, сердце бешено колотилось. Информация о новых методах связи была бесценна. Но как передать? Следующий сеанс только через два дня.
Когда она вернулась домой, Вера Петровна сидела на крыльце и чистила последние прошлогодние картофелины.
«Ну что, оформили?» — спросила она.
«Через три дня готов будет.»
Вера Петровна кивнула, внимательно посмотрев на Анну.
«Что-то случилось? Ты бледная.»
«Ничего. Устала просто.»
Вечером, когда стемнело, Вера Петровна неожиданно сказала:
«Сегодня ложиться рано буду. Спину ломит. Ты не шуми тут.» И ушла в свою комнату.
Анна ждала час, потом еще один. В доме стояла полная тишина. Осторожно подобравшись к двери Веры Петровны, она прислушалась — ровное, спокойное дыхание. Казалось, старуха и правда спала.
Тем не менее, на этот раз Анна не пошла в сарай. Инстинкт подсказывал — после вчерашнего это опасно. Вместо этого она завернула рацию в тряпку и прокралась в самый дальний угол сада, к старому колодцу, давно заброшенному.
Спуститься внутрь было страшно, но иного выхода не было. Цепляясь за скользкие камни, она опустилась на несколько метров ниже уровня земли и замерла на узком выступе. Собирала рацию в полной темноте, на ощупь.
Сеанс связи был коротким, но насыщенным. Она передала информацию о новых патрулях, о подозрительном офицере СД и, самое главное, об услышанном на рынке — о сигналах фонарями. В ответ получила новые координаты для встречи с агентом и предупреждение: «В городе активно работают пеленгаторы. Будьте осторожны. Следующая связь через пять дней.»
Когда она выбралась из колодца и уже направлялась к дому, из темноты внезапно появилась фигура. Анна замерла, рука потянулась за ножом.
«Это я, не бойся,» — раздался тихий голос Веры Петровны.
Она стояла, закутавшись в платок, и смотрела на Анну.
«Колодец... умно, — медленно проговорила она. — Глубоко, каменные стены. Радиоволны плохо проходят.»
«Я... я не понимаю, о чем вы,» — попыталась соврать Анна, но голос ее дрогнул.
«Ладно, хватит, — Вера Петровна вздохнула. — Я не с тобой воевать пришла. Видишь вон ту звезду? — она указала на яркую точку в небе. — Когда мой Сережа был маленький, мы всегда на нее смотрели. Он говорил: "Мама, она такая одинокая в небе". А я ему: "Нет, сынок, у нее есть соседи, просто далеко".»
Она повернулась к Анне. В лунном свете ее лицо казалось высеченным из серебра.
«Мы все сейчас как одинокие звезды. Но если присмотреться — у каждого есть соседи. Просто далеко. Или близко.»
Она повернулась и пошла к дому, оставив Анну одну во тьме. Та смотрела ей вслед, и впервые за много месяцев что-то теплое и хрупкое пошевелилось в ее заледеневшей душе. Может быть, эта странная старуха и правда была не врагом, а... соседом? В страшном, холодном небе войны.
Продолжение в Главе 2 (Будет опубликована сегодня в 17:00 по МСК)