Часть 9. Глава 164
Состояние депутата Черняховского стабилизировалось настолько, что необходимость в присутствии доктора Комаровой в кардиологии отпала сама собой. Ольга Николаевна после окончания очередной смены подошла к завотделением Вежновцу и сообщила о том, что возвращается на первый этаж.
– Очень жаль, коллега, – вздохнул Иван Валерьевич. – Вы бы нам здесь очень пригодились. Но понимаю, что и внизу вы очень нужны. Отпускаю, – он улыбнулся. – Но обещайте, что если когда-нибудь срочно понадобитесь, то придёте по первому зову, хорошо?
– Да, конечно, – ответила Комарова, попрощалась и пошла к лифту, чтобы спустя несколько часов заступить на дежурство в отделении неотложной помощи.
В три часа дня, когда осеннее солнце пробивалось сквозь матовые, вечно грязноватые, сколько бы их ни натирали до блеска, окна, освещая золотистыми столбами пылинки, кружащие над стойкой регистрации, наступила та самая, обманчивая тишина. Это был час, когда усталость дня накладывалась на тревогу вечера. Администратор Фёдор Достоевский, человек с лицом, утомлённым вечной борьбой с бумажной волокитой, которая ему осточертела еще во времена службы в полиции, и экзистенциальными вопросами (на философию бывшего участкового тянуло, кажется, с каждым годом всё сильнее) сидел за своим столом, методично стуча по старой, громоздкой клавиатуре.
Его взгляд, тяжёлый и проницательный, был прикован к монитору, но казалось, что он видит не формы для заполнения, а бездну человеческих страданий. Его присутствие рядом, подумалось Ольге Николаевне, придавало хаосу отделения некий литературный, почти трагический смысл: «Кому не скажи: «У нас Фёдор Достоевский работает», как сразу же удивляются и шутить начинают по поводу умалишённых и студентов с топорами».
Тишину, эту хрупкую иллюзию покоя, разорвал на части нарастающий, пронзительный вой сирены. «Скорая помощь» затормозила у входной группы с резким, визгом шин по асфальту, который всегда звучал, как предвестник неминуемой беды. Ведь если машина так делала, означало это лишь одно: очень торопятся. Доктор Комарова поспешила навстречу коллегам.
– Травматическая ампутация, – сообщил фельдшер, молодой парень с розовым, вспотевшим лицом, вкатывая каталку с такой скоростью, что колёса едва не отрывались от пола. «Новенький, очень старается и психует, причём совершенно напрасно», – машинально оценила она. Затем её взгляд мгновенно сфокусировался на пациенте, оценивая масштаб полученных повреждений.
Парень, девятнадцать лет, почти ребёнок, лежал, прижав к груди обмотанную большим количеством бинтов, изуродованную руку. Алая жидкость пропитала плотный рукав синей спецовки до самого локтя, а глаза были стеклянными, пустыми от пережитого шока. В смотровой, куда его немедленно доставили, воздух мгновенно наполнился запахами крови и машинного масла. Первое было обусловлено травмой, второе – местом, откуда привезли пострадавшего – цех одного из предприятий.
– Давление? – спросила Ольга, уже натягивая латексные перчатки, которые с сухим шорохом обхватили её тонкие сильные пальцы.
– Падает, 80 на 50, – ответила Катя Скворцова, старшая медсестра, чьи движения были быстры и точны, как у безупречного часового механизма. Она уже доставала флакон с физраствором, готовя его к быстрому внутривенному введению, и её лицо не выражало ничего, кроме профессиональной сосредоточенности.
В смотровую заглянул завотделением Володарский. Катя бросила на него быстрый взгляд. «Интересно, чего это он всякий раз, стоит Комаровой взять пациента, рядом оказывается? Не доверяет, что ли? Или другая какая причина?» – подумала она.
– Что здесь? – поинтересовался Борис.
– Травматическая ампутация, рабочий с завода.
– Опять завод, – покачал головой хирург. – Про правила техники безопасности недаром говорят, что они писаны кровью, – заметил он назидательно, видимо обращаясь к пациенту, и тут же на ум пришла поговорка: «Поздно пить «Боржоми», когда почки отвалились». Что проку теперь его воспитывать, если он свою ошибку уже совершил?
Парень попытался что-то сказать, его губы дрожали, и по его щеке скатилась одинокая, грязная слеза.
– Машину заклинило… я хотел подправить… – пробормотал он, и эти слова, такие простые и обыденные, как искорка, зажгли в глазах Ольги Комаровой волну холодной, профессиональной ярости. Ярости на безалаберную систему, на извечную спешку, на отсутствие должного обучения и опыта, которое во все времена заканчивалось одним и тем же.
Доктор осторожно развернула повязку, начала тщательный осмотр. Кисть была раздавлена, с рваными краями ран. Частичная ампутация трёх пальцев – указательного, среднего и безымянного.
– Шок третьей степени, – констатировал Володарский. – Надо стабилизировать и немедленно в операционную.
Пока они готовили парня, накладывая стерильные повязки и вводя обезболивающее, он снова заговорил, его голос был едва слышен, как шелест сухой бумаги.
– Только не говорите маме… она говорила: «Иди в институт, сынок, не ломай свою жизнь на заводе».
Ольга Николаевна почувствовала, как что-то сжалось в груди – это была не жалость, а острое ощущение несправедливости. Перед ней была не просто производственная травма, по сути, – сломанный жизненный путь и еще – вина, которую пострадавший теперь нёс на своих юных, дрожащих плечах. Она кивнула, коротко и твёрдо, не отрываясь от работы, обещая молчание.
И тут произошло то, что всегда заставляло даже самых опытных врачей замирать, чувствуя, как холодок пробегает по спине. Парень дрожащей здоровой рукой с невероятной осторожностью достал из кармана порванный, весь в бурых пятнах и перемазанный еще чем-то полиэтиленовый пакет.
– Это… – он поднял на врача полные мольбы, почти детские глаза. – Вдруг пришить можно. Там… все части.
В пакете, завёрнутые в марлю, лежали фаланги – три маленьких фрагмента, несущих в себе надежду на восстановление. Ольга взяла пакет, аккуратно положила в лоток. В этот момент она остро почувствовала, как часто они, врачи, держат в руках не просто плоть и кости, а материализованные последствия чужих решений. Не обязательно плохих, нет. Просто таких, что принимались при почти полном отсутствии опыта, без времени на раздумья. Это была цена, которую платили молодые за свою неосторожность, а старые – за свою усталость и равнодушие.
– Мы постараемся сделать что-нибудь, – сказала Ольга Николаевна.
Парень в ответ кивнул с глазами, полными боли и надежды.
Операция длилась два часа. В стерильной тишине, под ярким светом ламп, хирурги Комарова и Володарский работали как единый, слаженный организм, склонившись над микроскопом. Они сшивали тончайшие нервы, крошечные сосуды и сухожилия, используя нити тоньше человеческого волоса. Это была ювелирная работа в условиях жесточайшего цейтнота. Они боролись за каждый миллиметр, за каждую функцию, пытаясь вернуть парню не просто руку, а его будущее.
Когда всё было кончено, Ольга сняла маску. Усталость навалилась тяжёлым грузом. Два пальца удалось спасти, третий – нет. Но тут уж ничего не поделаешь. «Хорошо еще, что всё это происходило здесь, а не в условиях прифронтового госпиталя, – подумала доктор. – Там бы просто зашили и отправили дальше, в тыл, нет времени с такими вещами возиться».
Парень пришёл в себя уже в палате интенсивной терапии. Первое, что спросил, едва открыв глаза, было:
– Доктор, я смогу играть на гитаре?
Ольга Николаевна посмотрела на него: на юное, бледное лицо, забинтованную, неподвижную кисть. Хотелось соврать, сказать, что всё будет как прежде. Но она не могла. Ложь в этом отделении была таким же ядом, как и инфекция.
– А раньше умел? – спросила она.
– Немного. Я самоучка. Так, для себя, и для своей девушки играл… Ей всегда очень нравилось.
– Сможешь, – сказала доктор твёрдо, но тихо. – Только тебе придётся учиться заново. Привыкать использовать руку иначе. В любом случае, если сильно постараешься, то обязательно получится.
Пациент прошептал «спасибо» и закрыл глаза. В его молчании было больше боли, чем в крике. Может, он и не поверил врачу. Но это теперь. Ольга понимала: потом, когда полегче станет, и оптимизма добавится. Она вышла из палаты и вернулась в регистратуру.
За стойкой Фёдор Иванович, не поднимая глаз, оформлял бумаги. Он был воплощением вечной бюрократии, которая, как и смерть, всегда ждала своего часа. Ольга кивнула ему и направилась в ординаторскую. Запах машинного масла и страха всё ещё витал в воздухе, но теперь к нему примешивался слабый, едва уловимый аромат надежды.
***
Вечер в отделении неотложной помощи клиники имени Земского всегда приносил с собой особую, гнетущую тишину. То была тишина не покоя, а истощения, когда лихорадочный шум сменялся низким, тягучим гулом, а суета – медленным, напряжённым ожиданием. В этот вечер к доктору Комаровой добавилась ее молодая коллега и тёзка Ольга Великанова.
Про нее новая хирург знала, что эта девушка – пример удивительной стойкости. Папа у нее олигарх, человек невероятно богатый и властный, но дочь вместо того, чтобы принять его предложение и стать владелицей и главврачом собственной клиники любого профиля, работает здесь, в госучреждении, за довольно среднюю зарплату.
Ничего удивительного в этом, впрочем, для доктора Комаровой не было, и она даже ощущала солидарность с младшей коллегой: сама ведь тоже родилась не в простой семье. Папа, недавно получивший повышение в звании и ставший генерал-лейтенантом (об этом Ольга Николаевна прочитала в интернете) до сих пор занимал высокую должность в армии. Генерал Рукавишников в своё время тоже противился тому, чтобы его дочь работала в обычной больнице. И точно так же, как Великанова, Комарова не стала послушной девочкой.
Пространство приёмного покоя внезапно прорезал на этот раз приглушённый звук тормозов. «Скорая» привезла женщину, 63 года. Диагноз, озвученный фельдшером, показался доктору Комаровой достаточно тревожным:
– Гипертонический криз. Давление 240 на 100, жалуется на сильную головную боль, плохо видит. Спутанность сознания.
На каталке лежала аккуратная, седая женщина. На ней было пальто из тёмно-серого твида, застёгнутое до самого верха, даже воротник поднят, словно она пыталась создать вокруг себя последний, идеальный защитный барьер. Этот безупречный порядок во внешнем виде резко контрастировал с хаосом, бушующим внутри её тела. Руки не просто дрожали, они мелко, непрерывно трепетали, как пойманные птицы. А глаза были пустыми, словно из них вынули свет и оставили лишь отполированные, отражающие поверхности.
Ольга Комарова и медсестра Мусина начали работать слаженно, с той молчаливой эффективностью, которую даёт многолетний опыт. Сауле, с её восточной невозмутимостью и точными, экономными движениями, быстро подключила капельницу. Она закрепила иглу с почти ритуальной аккуратностью.
– Где ваши родные? – спросила Ольга Николаевна, стараясь говорить мягко, но настойчиво, чтобы пробиться сквозь пелену кризиса.
Женщина тихо улыбнулась. Эмоция была вежливой, отработанной, но совершенно не искренней, потому что за ней скрывалась горечь от признания того, в чём признаваться совершенно не хотелось. Никто, за исключением отчаянных нытиков, к коим эта пациентка явно не относилась не любит говорить, что никому не нужен.
– Все заняты. У всех дела. Главное, никого не тревожьте, я сама справлюсь…
Сауле, склонившись над капельницей, шепнула доктору, не отрываясь от работы: «У таких всегда сама. Самые сильные и самые одинокие». Комарова согласно кивнула. Она знала, что это горькая правда. Люди, которые всю жизнь «держались» ради других, в конце концов, ломались в тишине, не желая никого обременять своим падением.
Доктор посмотрела на кардиомонитор. Давление не падало. 235 на 98. Красные цифры светились угрожающе. Криз. Она, не колеблясь, увеличила дозу препарата, и её челюсти невольно сжались. Пациентка закрыла глаза, и по её лицу скользнула тень глубокой, всепоглощающей усталости.
– Знаете… – прошептала она, и Ольге пришлось наклониться, чтобы услышать этот едва различимый звук. – У меня раньше муж тоже врач был. Только всё говорил: «Ты держись». А я так устала держаться…
В отделении гул, кто-то кричал из соседнего бокса – кажется, доставили очередного дебошира. А эта женщина лежала, и по ее морщинистой щеке тихо катилась слеза. Идеальное, безмолвное предательство её многолетней выдержки. Доктор Комарова молчала. Она знала, что иногда лучшее лекарство – это не препарат, а тишина и возможность быть услышанным, отпустить свою ношу. Она поправила пациентке одеяло, словно укрывая ребёнка, и вышла, оставив Сауле наблюдать.
Через пару часов Ольга Николаевна зашла проверить пациентку. Давление у той, наконец, выровнялось, опустившись до показателей 150 на 85. Опасность миновала. Женщина не спала. Она держала в руках старый, потёртый телефон, экран которого был слегка треснут, и смотрела на фотографию. На ней был мужчина с добрыми, немного усталыми глазами и она – молодая, смеющаяся, полная жизни, в момент, когда «держаться» было не нужно.
– Всё хорошо? – спросила доктор Комарова.
– Да, – улыбнулась женщина. На этот раз улыбка была чуть теплее, пробиваясь сквозь маску. – Просто вспомнила, как он меня встречал после дежурств. Всегда ждал…
Доктор подошла ближе.
– И сейчас ждёт, – сказала она, не зная, почему ей захотелось сказать именно это, но чувствуя, что это правда.
– Может быть, – ответила женщина. – Только теперь там, где не болит.
Они замолчали. Ольге Николаевна вспомнила своя недавняя потеря. Тишина в палате стала плотной, наполненной невысказанными воспоминаниями и глубокой, общей грустью. Доктор почувствовала, как её собственная усталость отступила перед этой тихой, всеобъемлющей печалью.
Женщина попросила налить немного воды. Она сделала медленный глоток, посмотрела на врача и впервые за вечер по-настоящему улыбнулась. Доктор Комарова ободряюще кивнула ей и вышла из палаты, чувствуя, что сегодня она вылечила не только гипертонический криз, но и немного – чью-то душу. Она прошла мимо стойки, где Фёдор Достоевский, подперев голову рукой, читал какой-то толстый, потрёпанный том, вероятно, философский. Он поднял на неё глаза, полные вечной скорби и понимания. «Одиночество, – подумала Ольга. – Вот наш главный диагноз. И мы все здесь – его хронические пациенты».