Я всегда считала, что земля слушает того, кто к ней говорит. Не громкими речами, не приказами, а шепотом: вот здесь, милая, подержи корешок, потерпи прохладу, а я накрою тебя травой от палящего солнца. Каждую весну я выходила на участок, как в церковь: молча, с благодарностью, с осторожным вдохом, чтобы не расплескать ту тишину, которая вдруг становилась моей. Грядки были ровные, как строчки в тетради, вдоль них — бортики из старых досок, посередине — узкая дорожка из кирпичей, которые мне подарил сосед. Он разбирал сарай, а я попросила не выбрасывать, и он, смеясь, принес их на тачке, оставил прямо под вишней. С тех пор я знала, где начинается и где заканчивается каждый мой день: у калитки, где лопухи трутся о сетку, и у скамейки, на которой всегда лежала толстая перчатка с вытертым пальцем.
В тот день я пришла на дачу пораньше, потому что обещали жару. На столе в домике остывал чайник, окна были распахнуты, от занавески пахло мылом. Я поставила на плитку сковороду, разбила два яйца, и тут же услышала, как за калиткой кто-то кашлянул. Раньше бы я подумала, что это почтальон, но сейчас никто уже не ходит с письмами, хотя мне иногда кажется, что должно было бы. Я выглянула и увидела женщину в светлой блузке и мужчину в рубашке с твердым воротником. Оба держались напряженно, словно приехали на экзамен. Женщина улыбнулась неуверенно.
— Здравствуйте, — сказала она, — мы по объявлению. Можно… посмотреть участок?
Я не сразу поняла, какое объявление. Слово зависло между нами, как муха, которую никак не отгонишь. Мужчина тем временем приподнялся на носках, заглядывая через сетку. Женщина повторила: объявление, мол, в городской газете и в телефоне тоже. Я поставила сковороду на выключенную конфорку, вытерла руки о полотенце и вышла.
— Вы ошиблись, — сказала я спокойно. — Участок не продается.
Они переглянулись, женщина порылась в сумке, достала листок. Было мое фото у крыльца, которое мы с мужем красили прошлым летом, и подпись: ухоженный участок, дом, плодовые деревья, срочно. Цена бросалась в глаза, жирно и почти вызывающе. Я взяла листок в руки, провела пальцем по строчке. Подпись была с чужого номера.
— Я Хозяйка, — сказала я медленно. — И я ничего не продаю.
Женщина закивала, быстро, как птица.
— Простите, ради бога, — сказала она, — нам сказали, что собственница — свекровь… то есть мама вашего мужа. Она попросила показать сегодня с утра. Мы просто приехали глянуть. Вы уж не ругайтесь.
Слово «свекровь» ударило в затылок. Я почувствовала, как у меня по ладоням стекает пот, хотя стояла в тени. Женщина торопливо убрала листок, мужчина извиняюще пожевал губами и потянул ее обратно к тропинке. Я даже не стала просить их подождать. Я стояла у калитки, смотрела на письмо, которое не ко мне, и слышала, как на плите стынет моя яичница.
Телефон я доставала как в чужой кухне: медленно, боясь уронить кружку, которой нет. В списке звонков были пропущенные от свекрови за прошлую неделю, я их не брала: знала, что разговор снова будет о том, как я «забираю» сына на дачу, а он «должен» сидеть с ней и ремонтировать карниз, который она ломает уже третий год. Я нажала на ее имя. Она сняла на втором гудке.
— Да? — голос был бодрый, как на рынке.
— Ко мне приехали люди по объявлению, — сказала я. — Объявление о продаже моей дачи.
Пауза была очень короткой, как щелчок ножницами.
— Я устала смотреть на твои грядки, — сказала она. — На кого ты похожа там, в грязи? Мы с Сашей уже обсудили, хватит этой комедии. Дом надо продавать, деньги вложим в квартиру. Он тебе объяснит.
— Ты выставила мой участок на продажу?
— Не твой, наш семейный, — отрезала она. — Ты что, забыла, кто его поднимал? Мой муж всю жизнь здесь вкалывал. А ты со своими банками. Соседи смеются.
Я оперлась ладонью о столб калитки, чтобы не потерять равновесие. В глубине участка ветка вишни коснулась забора, с нее капала вода, которой я только что поливала.
— Документы на меня, — сказала я, — ты это знаешь. Мы с Сашей купили участок пополам, но он отказался в мою пользу, потому что тогда у него были долги, и так было безопаснее. Мы это обсуждали у нотариуса. Ты помнишь.
— Что-то там подписали, — сказала она. — Бумажки. Но не в бумажках дело. Я мать, я лучше знаю, как будет правильно. И не надо кричать. Я уже договорилась с человеком. Завтра приедет риелтор, покажет все как следует.
— Не смей приводить риелтора, — сказала я, стараясь, чтобы голос не сорвался. — Это незаконно. Участок не продается. И если еще раз…
— Хоть сегодня продам, — перебила она. — Ты мне еще спасибо скажешь. Ты думаешь, я не вижу, как ты втянула Сашу в свой огород? Он вечно у тебя картошку копает. Мужик должен заниматься делом, а не твоими рассадками.
Она решительно отключилась. Я сидела на скамейке, смотрела на пустой экран и думала, что есть слова, от которых невидимо трескаются вещи. Какое-то время я просто дышала, слышала, как за домиком потрескивает теплая вагонка, как у крыльца цокает воробей. Потом позвонила мужу.
Саша взял трубку, голос усталый, но ласковый.
— Привет, — сказал он. — Ты на даче?
— Ко мне приезжали люди по объявлению, — сказала я. — По объявлению, которое дала твоя мама. Она говорит, что с тобой все обсудила. Что продавать будем сейчас и срочно.
Он долго молчал. Я знала этот его молчащий вдох: он на работе у компьютера, сидит в душном кабинете, где пахнет жесткими полотенцами и кофе, глядит в стену, и мысль плывет, как лодка, которую крутит течение.
— Я хотел поговорить вечером, — сказал он наконец. — Мамина идея немножко… ну… она перегнула. Я не собирался так. Но подумай сама, мы можем взять кредит поменьше, если продадим участок. Квартира без кредита — это же спокойствие. А дача… ты же знаешь, я не фанат.
— Ты несовестно говоришь, — сказала я. — Участок на меня. И все годы ты ел варенье и пил компоты и хвалился друзьям, что у нас своя клубника. Я не фанат кредитов. Я фанат тишины. Это мой воздух.
Он снова молчал. Я слышала в трубке шуршание бумаг.
— Давай вечером, — сказал он мягко. — Не накручивай себя. Мамы я разберу.
— Разберешь? — повторила я. — Значит, ты все-таки с ней?
— Я с тобой, — сказал он. — Просто дай мне время.
Я положила телефон на стол и снова зажарила яйца. Есть не хотелось, но я заставила себя. Потом пошла на грядки, вдавила пальцем землю, нащупала под ней прохладный комок и почувствовала, как мне стало легче. Дела всегда лечат. Я разложила мокрые перчатки, обтрусила лопату, перевернула землю у моркови, подвязала помидоры. Я делала это, как швея: стежок к стежку, и ткань крепнет.
Перед обедом пришла соседка Нина Петровна. Она человек разговорчивый, редко, чтобы по делу, чаще — за словом. Но на этот раз в глазах ее было не любопытство, а тревога.
— Доча, — сказала она, почти шепотом, — тут такой цирк был. Утром худая девица ходила вдоль твоего забора, все фоткала, я ей сказала, что хозяйки нет, она мне показала какое-то поручение. Мол, риелтор, будет показывать дом. Я ей сказала: попробуй сунься, полицию вызову. Она ушла, но ругалась.
Я благодарно взяла ее за руку.
— Спасибо вам, — сказала я. — Если придут еще — звоните мне.
К вечеру я собрала сумку с овощами и банкой соленых огурцов, закрыла окна, проверила замок и поехала домой. В автобусе было душно, кто-то откинул окно и легкий ветер гонял по салону запахи пыли и железа. Я пыталась представить наш разговор с Сашей, но представлялось не это: представлялась риелторская улыбка у ворот и осторожный шаг постороннего в мою траву.
Дома было пусто: Саша задерживался. Я поставила на плиту суп, но есть так и не стала. Когда он пришел, я сразу увидела, что он измотан. Он снял рубашку, зашел в душ, вышел, утираясь полотенцем, и сел на табурет.
— Давай спокойно, — сказал он. — Мама перегнула. Я ей позвонил, сказал, что так делать нельзя. Она уперлась. У нее своя логика: она считает, что сорвала тебе пеленку с глаз и показала, что дача — это лишнее.
— Ты согласен с ней?
Он стукнул кулаком по столу, но тихо, как будто хотел прогнать мушку.
— Я не согласен с ее способом, — сказал он. — Но я… я не понимаю твоей страсти. Ну грядки. Ну помидоры. Ну яблоки. Для тебя это жизнь. Для меня — выходной. Я не хочу посвятить этому все вечера и все субботы. А ипотека висит.
— У нас не висит, — сказала я. — У нас небольшой остаток. И мы тянем. Не делай вид, что без этих денег мы пропадем. Ты просто не любишь то, что люблю я. Так и скажи.
Он поднял на меня глаза. Было видно, что он подбирает слова, боится обидеть и одновременно устал примерять вину.
— Я люблю тебя, — сказал он. — А дачу… я терплю. И мне не нравится, что мама лезет. Я сказал ей: никаких продаж. Она ответила: «Ты мягкий, я сама решу». И я… я сорвался. Накричал. Она бросила трубку.
— Завтра она приведет риелтора, — сказала я. — Я буду там.
Он кивнул. Мы сидели молча, потом я пошла в комнату, достала из шкафа файл с документами. Там лежал договор купли, акт, бумага от нотариуса. Я положила все в сумку. Лежа в темноте, слушала, как за окном кто-то ведет собаку, как вдалеке закрывается автобусная дверь, потом все затихло. Мне хотелось плакать, но я не плакала. Я думала, как утром буду заваривать в чайнике листики смородины, а потом сидеть у калитки и ждать, когда подойдет учтивый человек в светлом костюме.
Рано утром я была на даче. Туман стелился по канаве, на траве блестели крошечные бусинки. Я открыла дом, протерла стол, налила в чашку чай, вынесла ее на крыльцо. Ровно в тот момент, когда пар поднялся над кружкой, у ворот скрипнула калитка. Я вышла. Свекровь стояла с другим человеком, не с теми, что вчера. Этот был сухой, аккуратный, с портфелем.
— Ну вот она, — сказала она, даже не пытаясь скрыть раздражение. — Пришла, как на смотр.
— Добрый день, — сказал человек. — Я уполномочен показать дом. У вас назначено на девять.
— У вас назначено — у меня нет, — сказала я и положила на стол у крыльца папку с документами. — Вот собственник. Я. Вот договор. Вот нотариальное заявление моего мужа о дарении доли. Вот выписка. Показывать вам нечего.
— Не позорь нас, — бросила свекровь. — Люди ждут. Я сказала, что продам. Мы уже цену согласовали.
— Вы не можете продать то, что вам не принадлежит, — сказала я, стараясь говорить не громко, а ровно. — Это… как украсть со стола чужую ложку и убеждать, что она семейная.
Риелтор взял выписку, пробежал глазами, сдержанно кивнул, выглянул к калитке, где действительно стояли мужчина с женщиной. Он вышел к ним, что-то сказал, они заговорили между собой и медленно ушли обратно к дороге. Свекровь покраснела.
— Я устала смотреть на твои грядки! — вскрикнула она вдруг, так, что птицы вспорхнули с яблони. — Я устала от твоих банок, от твоих разговоров с землей, как будто это святыня. Ты мне сына уводишь. Он у тебя копается, как старик. Я хочу, чтобы мы жили нормально, как люди.
— Нормально — это как? — тихо спросила я. — С балконом на шумную дорогу и без яблок? С вечной усталостью и с чужими словами в голове?
— Нормально — это когда сын слушает мать, — выпалила она. — А не жену, которая проросла корнями.
— Сын слушает того, кого любит, — сказала я. — И кого уважает. А уважение не растет на криках.
Она отвернулась к забору, сжала пальцами сетку, как будто хотела ее вырвать. Я впервые за многие годы увидела в ней не только голос, который меня отталкивает, но и женщину, которой страшно. Ей страшно стареть, страшно остаться без власти, страшно, что ее жизнь сужается до кухни, телевизора и разговоров у подъезда. И дача для нее — не ладонь земли, а доказательство того, что я живу, как хочу, а она уже не может.
— Уходите, — сказала я мягко. — Сегодня на участке будут только птицы.
— Я вернусь, — буркнула она и пошла к дороге.
Риелтор, проходя мимо, застегнул портфель и, не поднимая глаз, сказал:
— Простите за беспокойство.
Я сидела на ступеньке и долго смотрела в пустоту. Потом стала поливать. Вода лилась из лейки на землю густой струей, и когда она впитывалась, мне казалось, что шумит море.
После обеда пришел Саша. Он шел быстро, почти не глядя по сторонам, и я поняла: он уже поговорил с матерью. Он сел на ту же скамейку, где еще утром стояла моя чашка.
— Я сказал ей, что так нельзя, — начал он, не поднимая глаз. — Она кричала. Я кричал. Потом мы замолчали. Мне было стыдно за нас обоих. Она не умеет иначе. Ей кажется, что, если не давить, ее не услышат.
— Она привыкла, — сказала я. — Так защищается.
— Я знаю. И это не оправдание. Я решил вот что. Я подпишу бумагу у нотариуса, что отказываюсь от каких-либо претензий на участок, чтобы никому не казалось, будто тут есть лазейка. И… я буду приезжать помогать, но не каждую субботу. Я не люблю копаться. Но я люблю тебя. Я буду красить забор и чинить крышу. Остальное — твое. Ладно?
Я смотрела на его руки, обветренные, с белыми полосками на пальцах, где были кольца от инструментов. Он сжал подлокотник скамейки.
— Ладно, — сказала я, и во мне опало напряжение.
— И еще, — сказал он, — я хочу, чтобы мы съездили к маме втроем. Не ссориться. Сказать ей спокойно. Она не услышит, но мы скажем.
Мы поехали вечером. Я несла банку с малиновым вареньем. В квартире свекрови пахло укропом и резиной от старого коврика на кухне. Она стояла у плиты, мешала суп, и сделала вид, что меня не видит. Саша взял ее за плечи.
— Мама, — сказал он, — мы поговорить. Не ругаться. Послушай. Участок — наш дом. Наш с Машей. Не твой. Я прошу: не делай больше ничего за нашей спиной. Никогда.
Она резко поставила половник, брызги супа попали на комфорку и зашипели.
— Значит, я никто, — сказала она, глядя в окно. — Я не могу решить в этом доме ничего. Я прожила жизнь, а теперь только мешаю.
— Ты не мешаешь, мама, — сказал Саша мягко. — Но не ты решаешь, как нам жить. Принеси, пожалуйста, хлеб.
Она достала хлеб, положила на доску, отрезала толстые куски. Я поставила банку на стол.
— Это тебе, — сказала я. — Варенье. Я сварила вчера. Ты любишь малину.
Она взглянула на банку, как на котенка, которого оставили у двери. Потом вздохнула.
— Я правда устала смотреть на эти грядки, — сказала она тише, чем утром. — Мне кажется, что ты там чужая, как в колхозе. Я боюсь, что ты уведешь Сашу.
— Я не уведу, — сказала я. — Он сам приходит, когда хочет. И уходит, когда хочет. Я не держу его за рукав. А грядки… это не колхоз. Это мой способ не бояться.
Она села напротив, положила ладони на стол, и я впервые заметила, какие у нее маленькие ногти, обломанные, без лака, как будто она каждый день открывает ими банки. Мы ели молча. Потом она сказала:
— У меня только одно условие. Не просите меня копать. Я ненавижу копать. Но на пирожки приеду.
Мы засмеялись. Я почувствовала, как с плеч уходит тяжесть, как будто ее сняли осторожными пальцами.
Через две недели ко мне снова стучали в калитку. Я уже насторожилась, но там стояла Нина Петровна. Она улыбалась виновато.
— Я принесла кое-что, — сказала она и протянула мне обшарпанный фотоальбом. — Он лежал у меня с весны. Мы тут с соседями разбирались в старых вещах, и я забрала. Он, кажется, про ваш участок. Смотри.
Мы сели на скамейку, развернули альбом. На первых страницах были черно-белые снимки: худой парень с широкими ладонями стоит у крыльца недостроенного домика, рядом женщина в легком платье держит на руках малыша. Я знала этих людей. Это были свекровины родители. На одной из фотографий тот самый парень стоял на грядке в резиновых сапогах, улыбался, а рядом была табличка, аккуратно выжженная по дереву: «Наш сад».
— Он и правда вкалывал, — сказала я вслух, хотя рядом никого не было из тех, кто мог бы принять это признание. — И это их память.
Нина Петровна кивнула.
— У каждой земли есть имя, — сказала она загадочно. — Не спорьте с ней. Она доброта держит.
В тот же день я позвонила свекрови.
— У меня для вас кое-что, — сказала я. — Альбом.
Она пришла к вечеру. Села на скамейку, осторожно, как садятся на чужую лавку, провела пальцем по обложке, открыла. Смотрела молча долго, а когда дошла до снимка, где ее отец стоит у грядки, а рука матери касается его плеча, она тихо всхлипнула.
— Не думала, что сохранилось, — сказала она. — Тогда все было просто. Мы знали, где зреет клубника, и где зашиваются прорехи. А сейчас… не знаю. Все как-то расползлось.
— Можно сшить заново, — сказала я. — Только нитки нужны другие.
Она улыбнулась, как улыбаются, когда денежка неожиданно лежит на дне пустого кармана.
— Я пирожки испекла, — сказала она и достала из сумки полотняный узелок. — С капустой. На растительном масле, как ты любишь.
Мы ели пирожки на крыльце. В саду гудели пчелы. Я смотрела на свою дорожку из кирпичей, на перевязанную ленточкой малину, на глухой блеск яблок в ветках, и мне казалось, что земля под ногами дышит ровно. Вечером пришел Саша, принес краску. Мы вдвоем покрасили забор. Свекровь сидела рядом и вытирала кисточки. Потом сказала:
— Если придет кто-то с объявлением, я покажу ему альбом и скажу: «Идите домой. Тут уже куплено. Сердцем».
Мы все трое засмеялись. Я почувствовала, что этот смех крепит, как хороший клей.
Осенью я сварила варенье из антоновки с корицей. Никакой корицы на самом деле не было, просто яблоки пахли так, как будто их согрели в духовке. Свекровь пришла, принесла банку соленых груздей. Мы сидели за столом, и она вдруг сказала, как будто продолжила давно начатый разговор:
— Я тогда сказала грубость, помнишь? Про грядки. У меня язык… он не слушается иногда. Прости.
— Бывает, — ответила я. — Я тоже не ангел. Я резко отвечаю. Хотя можно было помягче.
— Ты не резко ответила, — возразила она. — Ты поставила меня на место. Это правильно. Я тебя гнула всю жизнь, а ты выпрямилась. И сыну легче.
Я улыбнулась. За окном шел мелкий дождь, капли сбегали по стеклу, собирались в маленькие ручейки и падали на подоконник. Мы молчали. Потом я сказала:
— Если хотите, весной мы отвезем на кладбище первые розы. К вашим. Скажем, что сад жив.
Она кивнула и вдруг сжала мою руку.
— Спасибо, — сказала она. — За то, что не продала.
— За то, что не купила, — ответила я, и мы обе засмеялись.
С тех пор ко мне больше не приходили чужие люди по объявлениям. Иногда к калитке подходит соседский мальчишка, просит яблоко. Я даю ему два, чтобы поделился с сестрой. Раз в месяц приезжает свекровь, приносит пирожки и сидит в тени вишни, рассказывает про соседок, про старые фильмы, про то, как когда-то у них воробей построил гнездо прямо в клубке веревки на крыльце. Саша чинит крышу, ругается на молоток, потом, смеясь, бросает его и идет пить чай.
Я продолжаю шептать земле, и она отвечает мне ягодами. Иногда я представляю, как риелтор с портфелем пытается объяснить кому-то, что этот участок не продается ни за какие деньги. И мне становится так хорошо, как бывает только в конце долгого дня, когда все сделано, и крыша ровная, и забор высох, и в банках тихо щелкают крышки. Я устала смотреть на чужие претензии, я не устала смотреть на свои грядки. Они не требовали от меня ничего, кроме внимания. И давали — все.