Найти в Дзене
Без вымысла.

Ученье — свет, а неученье…да вы и сами знаете

Осень года тысяча восемьсот девяносто шестого от Рождества Христова истекала ливнем с низкого, брюхатого неба. Хлябь земная, разверзшись, принимала по капле эту мутную воду, превращая дороги Великорецкого в непролазную топь. Комья грязи липли к колесам и лаптям, и сама природа, казалось, оплакивала юного Ивана, коему в этот день предстояло оборвать пуповину, что связывала его с родным домом.

В избе Никодима рассвет еще не одолел мрак, а уже стоял гомон — тихий, подспудный, как гудение земли перед бурей. Агафья, чьи очи покраснели от соленых слез, металась тенью меж жарко дышащей печью и столом. А на столе, подле икон в красном углу, уже был собран нехитрый скарб паломника в новую жизнь: узелок из грубого холста, а в нем — две смены белья, краюха ржаного хлеба, шмат сала, дабы крепить силы, да горсть сушеных яблок — последнее сладкое воспоминание о материнском саде.

Иван сидел на лавке, прямой и строгий, будто не двенадцать лет ему было от роду, а все сто. Маленький человек, в котором уже просыпался будущий мастер. Стены, пропахшие дымом, квасом и разнотравьем, смотрели на него, как старые предки. На нем — почти новые портки, рубаха-косоворотка, стянутая у пояса плетеным шнурком. Но главное — сапоги. Не лапти, а настоящие сапоги, сторгованные батей на ярмарке. Жесткая кожа терла ногу, но Иван терпел. Боль была платой за право именоваться городским.

— Гляди у меня, — Никодим навис над сыном как дуб-велетень. Борода его, лопатой, топорщилась, а глаза сверкали суровой отцовской любовью.
— Учителям не перечь. С городскими не якшайся, но и души своей в обиду не давай. Ты мужик, хоть и мал. Помни, чей ты.

Братья — Колька, Семен, Потап — топтались у порога. В их взглядах смешались зависть к неведомому и жалость к младшему брату. Их уделом была земля. Знания не шли им впрок, не помогали и тумаки поповские, раздаваемые в церковно-приходской школе отцом Михаилом. Лишь Архип, полюбивший язык лошадей больше, чем язык людей, подошел, по-доброму обнял. Вложил в ладонь брата деревянную лошадку, вырезанную так, что чудилось — вот-вот ударит копытом.
— Ежели обидят... ты только весть подай, — буркнул он. — Мы с Колькой мигом.

Агафья не выдержала. Припала к груди сына, и мир его на миг наполнился запахом парного молока и мамкиного пота.
— Соколик мой ясный... на кого ж ты нас...

— Цыц, баба! — рявкнул Никодим, хотя и у самого в горле ворочался ком. — Не девку холим. Человека растим. Коль Бог дал ума, учиться будет.

Широкий отцовский крест осенил Ивана. Низкий поклон отцу, матери, братьям. Узелок в руку — и за порог, в пытливую неизвестность. И все завертелось…

Каменный уездный Орлов принял нового горожанина. Город ревел, стучал, гудел, словно растревоженный улей железных пчел. После деревенской тишины, разгоняемой карканьем ворон, да лаем собак, этот грохот оглушал. Училище — новое пристанище на год, сложенное из красного кирпича, — взирало на него десятками окон, холодных и безразличных. Никодим, сунув сыну в ладонь горсть медяков, развернул телегу и канул в серой мгле, оставив Ивана одного пред вратами его горнила.

Определили его «на угол» ко вдове сапожника, в каморку за кухней, где пахло ваксой и бедностью. Топчан с соломенным тюфяком да столик — вот и все его владения. Рубль серебром, отданный отцом за место, казался теперь целым состоянием.

На экзамене Иван был как рыба в воде. Батюшка Михаил не зря муштровал его в церковно-приходской.
Директор, господин с седыми бакенбардами, довольно кивнул, и это был первый камень, заложенный Иваном в фундамент его новой жизни.

***

Но в храме ремесла были и свои жрецы, и свои изгои. Иван стал последним. Возглавил гонителей Гришка, купеческий сын — рыхлый, сытый, одетый в добротное сукно. И в мире его не было места для «лапотников».

— Глядите, деревня! — ревел он. — От него навозом разит!

Клеймо «Лапоть» прилипло к Ивану намертво. Его говор передразнивали, его инструменты в мастерских прятали.
Однажды, Иван до поздней ночи корпел над сложным чертежом детали для токарного станка. Огарок свечи плакал воском на ватман, а рука с рейсфедером выводила линии, точные, ровные. Утром он нашел свою работу испорченной. Черная клякса, словно усмешка, расползлась по листу, убивая все его труды.

Гришка с прихвостнями гоготали в стороне. Кулаки Ивана сжались добела. Драться — безумие, их пятеро. Жаловаться — позор. Он опустил голову, принимая поражение.

Карл Федорович, немец-учитель, был строг и справедлив. Взгляд его пронзил испорченный чертеж.
— Кто? — спросил он так, что в классе похолодало.
Тишина. Лишь наглая ухмылка на Гришкином лице.
— Gut. У тебя, — палец немца указал на Ивана, — один час. Не будет чертежа — будешь драить полы до полуночи.

Час. Это был приговор. Но что-то внутри Ивана, какая-то древняя крестьянская жила, привыкшая выживать вопреки всему, напряглась. В его голове быстро созрел план. Руки сами взяли чистый лист. На просвет, у окна, он перевел с испорченного листа уцелевшие контуры — скелет замысла. А затем… затем началось волшебство. Память, острая, как лезвие рубанка, восстановила все размеры, все линии, все сопряжения. Рука его не чертила — она летала.

За пять минут до срока безупречный чертеж лег на стол учителя. Карл Федорович долго смотрел, снял пенсне, протер. В его глазах было удивление.
— Gut... Sehr gut... — пробормотал он. — Как?

Иван молча улыбнулся.

Но истинное испытание было впереди. Через неделю в слесарной мастерской у немца случилась беда: сломался любимый кронциркуль, точнейший немецкий инструмент. Лопнула пружина, сердце механизма.
— Ach, теперь в Вятку заказывать… месяц, целый месяц…

Пока тот сокрушался, Иван подошел к учителю: — Можно?
Он удивленно протянул ученику инструмент.
Огонь горна, кусочек стальной проволоки, маленький молоточек, поющий на наковальне. Металл под его руками становился живым, послушным. Нагрев, ковка, закалка в масле, доводка надфилем… Через час он протянул учителю кронциркуль.

Карл Федорович щелкнул инструментом. Тишина в мастерской стала звенящей. Городские, умевшие лишь ломать, смотрели на «лапотника» с суеверным восхищением. Этот мальчишка говорил с металлом на его языке. Он мог исцелять мертвое железо.

Вечером они ждали его во дворе. Гришка и его свора. Иван приготовился к драке.
— Слышь, Лап… Иван, — выдавил из себя купеческий сын. — Шкатулка у меня… отцовская… замок… Починишь?
— Поглядеть надо, — кивнул Иван. — Неси завтра.

Он прошел сквозь их строй, и никто не посмел его тронуть. В тот миг Иван вспомнил слова батюшки Михаила, но теперь они звучали иначе, как непреложный закон бытия: человек с ремеслом — никогда не пропадет.

Он написал домой, что все у него ладно. Что он скоро станет мастером.

На выпускном Карл Федорович подарил Ивану Библию в тяжелом кожаном переплете. На форзаце рукой немца было выведено: «Примѣрному и лучшему ученику Орловскаго Техническаго Училища Іоанну Никодимову».