Найти в Дзене
Рассказы от Ромыча

— Обед отменяется, — сказала жена. А я так и не нашел сил войти на свою кухню.

— Понимаешь? — я провел ладонью по холодному стеклу. — Все начиналось так... идеально. Бутылка виски стояла на столе, нетронутая. Мой единственный собеседник: молчаливый и беспристрастный. Ей все равно, трус я или герой, — она просто слушает. Сначала я сидел в гостиной. Вроде бы читал газету, смотрел новости. А на самом деле... слушал. Вслушивался в каждый звук, долетавший с кухни. Каждый щелчок, каждый вздох. Я притворялся занятым, притворялся глухим. Для самого себя. А с кухни... о, с кухни доносилась жизнь. Настоящая. Смех Елисея — звонкий, беззаботный. Спокойный, ровный голос мамы. И запах... запах ее фирменного пирога с яблоками и корицей. Того самого, что пахнет моим детством. Моим личным, нерушимым раем. Я закрыл глаза, вжимаясь в спинку кресла. Вот он, момент покоя. Бабушка и внук. Все как должно быть. Идиллия. Картинка из рекламы какого-нибудь семейного счастья. Глупый, я был таким глупым... Потом в коридоре скрипнула дверь. Это Ольга. «Ну, слава богу», — подумал я тогда. Сейч

— Понимаешь? — я провел ладонью по холодному стеклу. — Все начиналось так... идеально.

Бутылка виски стояла на столе, нетронутая. Мой единственный собеседник: молчаливый и беспристрастный. Ей все равно, трус я или герой, — она просто слушает.

Сначала я сидел в гостиной. Вроде бы читал газету, смотрел новости. А на самом деле... слушал. Вслушивался в каждый звук, долетавший с кухни. Каждый щелчок, каждый вздох. Я притворялся занятым, притворялся глухим. Для самого себя.

А с кухни... о, с кухни доносилась жизнь. Настоящая. Смех Елисея — звонкий, беззаботный. Спокойный, ровный голос мамы. И запах... запах ее фирменного пирога с яблоками и корицей. Того самого, что пахнет моим детством. Моим личным, нерушимым раем.

Я закрыл глаза, вжимаясь в спинку кресла. Вот он, момент покоя. Бабушка и внук. Все как должно быть. Идиллия. Картинка из рекламы какого-нибудь семейного счастья. Глупый, я был таким глупым...

Потом в коридоре скрипнула дверь. Это Ольга. «Ну, слава богу», — подумал я тогда. Сейчас придет, поможет маме. Будет смеяться, возиться с тестом. Бабушка и мама вместе на кухне — лучшая терапия (я где-то читал). Семейная магия.

Магия... Хах. Какая уж там магия.

— А потом... — мой голос сорвался до шепота. Я посмотрел на бутылку. — Потом громкость мира плавно пошла вверх.

Сначала — сталь. В голосе матери. Тот самый, леденящий тон. Тот, которым она в детстве говорила: «Миша, подойди ко мне». Мороз по коже. Прямо сейчас, в тридцать пять лет, он пронзает время, и ты снова — маленький мальчик, который знает: сейчас будет больно.

Потом — голос Ольги. Сначала тихий, дрожащий, подобранный, оправдывающийся. Потом... громче. Резче. Словно ножницы.

Я... я перестал дышать. Осознанно. Газета на коленях стала мертвым грузом, просто куском бумаги. Я сидел, ловя каждое слово, каждую паузу, каждый вздох, полный ненависти.

«Ты тут гость, Валентина Викторовна».

Удар. Прямо в солнечное сплетение. От Ольги. От моей жены. «Гость». Мать. В моем доме. В нашем доме. Сердце просто провалилось. Куда-то вниз, в тапки, в пол, под землю. И осталось там лежать — холодным, тяжелым камнем.

А потом... потом мамин шепот. От которого кровь стынет в жилах. Этот шепот я слышал всего пару раз в жизни. Один раз — когда умер отец.

«Вон с моей кухни!»

— Слышишь? — я прошептал, наклоняясь к бутылке. — Это был мой шанс. Мой единственный, ничтожный, позорный шанс.

Встать. Сделать десять шагов. Всего десять. Распахнуть эту проклятую белую дверь. И сказать... А что сказать, а? Что я мог сказать?

«Мама, успокойся»? Это — предательство. Ее. Одной, которая меня растила. Тащила на своей спине. Ее правила, ее пироги, ее критика — это ее язык любви: странной, колючей, но любви. Сломать его — значит, сломать ее. Посмотреть ей в глаза и плюнуть в ее жизнь.

«Оля, прекрати, это же моя мать»? Это — измена жене. Которая терпит эти «визиты» месяц за месяцем. Которая хочет быть хозяйкой в своем гнезде. Которая смотрит на мамины пироги не как на любовь, а как на вызов. На вторжение.

И я... я сидел. Ноги стали ватными, свинцовыми, приросли к полу. Я — тряпка, трус, жалкое ничто в пиджаке. Я сидел в своей гостиной и слушал, как рушится мой мир. Прямо здесь, в десяти шагах от меня. И я выбирал, чью сторону принять, прекрасно понимая — любой мой выбор... это поражение. Полное и окончательное.

Я просто сидел. И слушал. Тихий ужас. Он не кричит, а ползает по коже мурашками и шепчет на ухо: «Сейчас будет хуже. Сейчас будет конец».

И он пришел. Не криком. Не ссорой. А тишиной.

На кухне вдруг наступила тишина. Не хорошая, не мирная. Зловещая. Гробовая. Слышно было, как за стеной щелкнул переключатель, и густо, гулко заработала духовка.

Зачем?..

***

— Зачем? — я сжал виски пальцами, глядя на бутылку. — Этот вопрос до сих пор сверлит мозг: зачем она ее включила? Может, пирог допекать? Или... чтобы заглушить звук? Звук того, что должно было случиться.

Эта тишина после криков... она была хуже всего. Она была живой. Злой. Она висела в воздухе густым, липким облаком. Я сидел, вцепившись в подлокотники, и ждал. Ждал развязки. Как приговоренный к смерти ждет выстрела.

И он прозвучал.

Не выстрел. Глухой, мягкий, жирный удар. Ф-ф-ф-уп. Что-то тяжелое и влажное. Упавшее на пол... или разбившееся.

Я не видел, что это. Но все мое нутро — интуиция, желудок, сердце — сжалось в один маленький, ледяной комок. Это был звук чего-то безвозвратного. Точка. Конец света в одном, отдельно взятом доме. В моем доме.

— Я не пошел, — выдохнул я, и голос мой предательски дрогнул. — Понимаешь? Я даже не пошевелился. Не крикнул: «Что там?». Ни-че-го. Просто сидел. Вгрызался в кресло, как трус в окопе. Ждал, когда все само как-нибудь... рассосется.

А потом дверь на кухню... она не открылась. Ее открыли. Изнутри. Рывком.

И появилась она. Ольга. Стояла в проеме, как победитель на поле боя. Лицо — каменное, победа... но какая-то суровая, безрадостная. Словно она сделала что-то ужасное, но необходимое. Глаза... боги, ее глаза. Они горели холодным огнем. Озноба, ненависти и... триумфа. Да, в них был триумф.

Она смотрела куда-то сквозь меня, мимо, в стену. Я был для нее пустым местом, мебелью, частью интерьера, которая не встала на защиту.

— Все, — сказала она. Одно слово. Сухой, отрезающий щелчок. — Аппетит пропал. Обед отменяется.

Ее голос был ровным. Металлическим. Без единой эмоции. Как будто она читала инструкцию по сборке мебели. «Обед отменяется». Не «я отменяю обед», не «мы не будем есть». Просто — отменяется. Как нечто само собой разумеющееся. Как приказ.

Она прошла мимо. Не глядя на меня. Прямо к телефону на тумбочке. Ее шаги отстукивали по паркету четкий, безжалостный ритм. Приговор.

Я... я так и не сдвинулся с места. Сидел, парализованный. В голове стучало: «Скажи что-нибудь! Встань! Хватит сидеть!» Но тело не слушалось. Оно онемело. Онемело от стыда. От страха. От осознания полного, тотального провала.

— ...тебя ждет такси. Я уже вызвала.

«Тебя». Не «маму». Не «Валентину Викторовну». Просто — «тебя». Как какую-то вещь, которую нужно убрать. Вывезти на свалку.

Такси. Для моей матери.

И тут мой мозг, наконец, заработал. Я представил. Я представил ее лицо. Мамы. Там, на кухне. Стоящую над тем... что упало с таким мягким, ужасным звуком. Ее глаза. В них должна быть боль. Не злость. Не ярость. А боль. Такая глубокая, бездонная, что ее даже слезами не выплакать. Боль, которую причинила ей Ольга. И которую причинил ей я. Своим молчанием. Своим предательским, трусливым бездействием в десяти шагах.

Я сидел и смотрел в одну точку. А с кухни... доносился новый звук. Тихий, влажный чавкающий звук. Это ел Елисей. Мой сын. Он там был. Все это время. Он все видел. Все слышал.

— Что он сейчас думает? — спросил я у бутылки, и голос мой стал совсем тихим, исповедальным. — О своем отце? О мужчине, который должен быть опорой? Который спрятался в гостиной, пока его жена вышвыривала его мать? Какой урок он вынес из сегодняшнего дня? Что женщины решают все, а мужчины... мужчины просто сидят и боятся?

Я так и не вошел на кухню. Не посмотрел в глаза ни Ольге, ни сыну. И уж тем более... я не посмел поднять взгляд на мать, когда она, должно быть, выходила из кухни, проходила по коридору...

Хлопок. Негромкий. Решительный. Это хлопнула входная дверь.

Она ушла. Моя мама. Так и не попрощавшись со мной.

— Обед отменяется, — повторил я шепотом. — Семья — тоже.

Я дотянулся до бутылки. Моя рука дрожала. Холодное стекло обожгло ладонь.

***

Я так и не зашел на кухню. Не сразу. Сидел, слушая, как тикают часы. Они отсчитывали секунды моей новой, другой жизни. Той, где я — не сын, и, возможно, уже не муж. И, страшнее всего, — не отец. В глазах моего ребенка.

— Я ждал, пока Ольга уйдет в спальню, — говорю я бутылке. Рука уже сама собой наливает золотистую жидкость в стакан. Дрожит. — Тихо, на цыпочках, как вор, как чужой в собственном доме.

Дверь на кухню была приоткрыта. Я толкнул ее. И меня ударил запах. Еще пахло яблоками, корицей, теплым тестом. Но поверх — едкий, горький дух сожженной надежды. И что-то еще... Сладковатый, тошнотворный запах пережженного сахара и горелой фруктовой мякоти.

И я увидел.

Мусорное ведро было переполнено тестом и багровой, липкой жижей. Сверху торчали скомканные куски пирога. Рядом с ведром — на кафеле с веселым зеленым узором — лежал перевернутый мамин старый противень.

Пирог. Вернее, то, что от него осталось. Не просто упавший. Он был... размазан. Расплющен. Будто по нему проехал каток. Куски теста, лопнувшие ягоды, похожие на брызги крови. Все это ползло по полу грязно-багровой лужей. А сверху, торжественно и нелепо, лежал мамин старый противень. Он упал вместе с пирогом. Или его швырнули? Этот глухой, мягкий удар...

Я стоял и смотрел на это месиво. На это месиво из моей идиллии, из моего детства, из моей семьи. Вот он, результат. Вещественное доказательство моего предательства. Обед отменяется. Навсегда.

— Елисей, — прошептал я. — Он сидел за столом. Лоб упер в стену, не оборачивался. Спина — замкнутый, обиженный комочек.

«Папа пришел», — хотел сказать я. Но слова застряли в горле комом. Какие еще тут могут быть слова? «Все нормально»? Ничего уже не будет нормально. «Это бабушка... и мама...»? Предать одну, оправдать другую? Нет.

Я просто подошел, сел рядом. Молча. Прикоснулся к его плечу. Он дернулся. Не отстранился, нет. Но... сжался. Мой сын сжался от прикосновения своего отца. Потому что этот отец только что показал ему, что мужчина может быть тенью. Пустым местом.

— Я не знал, что сказать, — глотаю я горький виски. Он обжигает, но боль от этого — проще. — Ничего не оставалось: ни слов, ни сил, ни права. Мы сидели так, кажется, вечность. Два мужчины. Один — слишком мал, чтобы понять. Другой — слишком труслив, чтобы объяснить.

Потом он поднял голову. Его глаза были сухими и страшно взрослыми.

— Мама сказала, что бабушка больше не придет, — тихо сказал он. Не спросил. Констатировал. Принял как факт.

И ушел. Оставил меня одного с погибшим пирогом, сожженной духовкой и тишиной, которая звенела, как после взрыва.

Я так и не убрал это. Не смог. Прошел мимо, как во сне. Сегодня утром, идя на работу, я снова видел это пятно. Темное, липкое. Оно въелось в швы между плитками. Его ничем не отмоешь.

Ольга со мной не разговаривает. Мы живем в одной квартире, как два привидения. Проходим мимо, не глядя. Она победила. Отстояла свою территорию. Выгнала врага. И... проиграла все. Мужа. Уважение сына. Остатки той иллюзии, что называлась «семья».

А я... я что проиграл? Я допиваю виски. Оно больше не жжет. Лишь оставляет внутри приятную, отупляющую тяжесть.

— Все. Я проиграл все. Маму. Ее пироги, ее любовь, ее веру в меня. Жену. Вернее, ту, в которую я был когда-то влюблен. Сына... его веру в то, что папа — сильный. Самого себя. Мужчину в себе. Я позволил всему этому случиться. Я сделал так, чтобы это случилось. Своим молчанием.

Я поставил пустой стакан на стол. Рядом с бутылкой. Мой монолог в пустоте окончен.

Обед отменяется.

Семья — тоже.

Я — тоже.

Осталось только это пятно на кухне. И тиканье часов.