Найти в Дзене
Рассказы от Ромыча

— Бабуля, а пирог уже можно? — прошептал внук. И весь мир вдруг стал злым и колючим.

Елисей прижал мохнатое ухо Мишки к щеке, вжавшись в подушку. — Чувствуешь? — его шепот был густым и липким, как мед. — Пахнет же? Правда? Комната была темной, будто закрытая шкатулка. Только полоска света из-под двери резала глаз. Но этот запах… он просачивался повсюду. Пахло Летом. Сладким, густым летом, которое бабушка Валя принесла с собой в большой клетчатой сумке. Вишня. Сахар. Теплое, сдобное тесто, которое обнимает дом, как самое мягкое одеяло. Пахло Счастьем. Мальчик подтянул игрушку ближе, уткнулся носом в ее потрепанный бок. Мишка пах пылью, теплой кроватью и им самим — Елисеем. А оттуда… из-за двери… хлынул праздник. — Она испекла его, — выдохнул он прямо в матерчатое ухо, доверяя главную тайну. — Тот самый. С дырочкой посередине… помнишь? Он зажмурился, и картинка вспыхнула перед глазами, яркая, как мультик. Стол. Высокий, скользкий. А на нем — он. ПИРОГ. Золотистый, румяный, будто загоревший на солнце. А из дырочки на самом верху словно подмигивала ему одна-единственная те

Елисей прижал мохнатое ухо Мишки к щеке, вжавшись в подушку.

— Чувствуешь? — его шепот был густым и липким, как мед. — Пахнет же? Правда?

Комната была темной, будто закрытая шкатулка. Только полоска света из-под двери резала глаз. Но этот запах… он просачивался повсюду. Пахло Летом. Сладким, густым летом, которое бабушка Валя принесла с собой в большой клетчатой сумке. Вишня. Сахар. Теплое, сдобное тесто, которое обнимает дом, как самое мягкое одеяло. Пахло Счастьем.

Мальчик подтянул игрушку ближе, уткнулся носом в ее потрепанный бок. Мишка пах пылью, теплой кроватью и им самим — Елисеем. А оттуда… из-за двери… хлынул праздник.

— Она испекла его, — выдохнул он прямо в матерчатое ухо, доверяя главную тайну. — Тот самый. С дырочкой посередине… помнишь?

Он зажмурился, и картинка вспыхнула перед глазами, яркая, как мультик.

Стол. Высокий, скользкий. А на нем — он. ПИРОГ. Золотистый, румяный, будто загоревший на солнце. А из дырочки на самом верху словно подмигивала ему одна-единственная темно-красная ягодка. Бабушка Валя в этот момент суетилась у раковины, ее руки были в муке, и она напевала что-то неразборчивое, тихое. Елисей стоял на табуретке, покачиваясь на носочках, носом почти упираясь в ту самую, манящую корочку.

— Я просто хочу… потрогать, — объяснил он Мишке, и голос его дрогнул. — Совсем чуть-чуть. Кончиком пальца. Он же должен быть теплым…

Он потянулся. Медленно-медленно. Воздух звенел, как натянутая струна.

И все… оборвалось.

Его руку поймали. Не больно. Но так крепко. Как железо. Он поднял глаза — и не узнал бабушку. Улыбка с ее лица исчезла, будто ее стерли ластиком. Глаза стали чужими, плоскими, как стекло.

— Нет, милый. — Ее голос был тихим-тихим, тем самым, каким говорят в страшных сказках, когда в лесу появляется серый волк. — Так нельзя. Сначала пирог должен попробовать старший. Это правило.

ПРАВИЛО. Какое еще правило? Он их все знал: мыть руки, не кричать, убирать игрушки. Этого не было. Это было новое. Страшное. Он кивнул, сглотнув комок обиды. Наверное, он сделал что-то ужасное. Непоправимое.

А потом… потом он увидел ЕЕ. Маму. Она стояла в дверях кухни, стояла и молчала. Лицо у нее было… странное. Будто она смотрела на что-то противное, готовое вот-вот выбросить за порог.

— Бабуля, а пирог уже можно? — прошептал он тогда, совсем еле слышным голоском, пытаясь вернуть все как было.

Но мир не вернулся. Он сломался.

И понеслось.

Сначала они говорили нормально. Потом голоса стали резкими, как ножи. Потом бабушка сказала «Ольга!» — так, что у Елисея екнуло где-то глубоко внутри, в самом сердце комка. Мама выдохнула «к черту». Это было плохое слово: папа однажды ругался им, когда ударил молотком по пальцу, и потом ему было очень больно.

Воздух на кухне стал густым, тяжелым. И стало нечем дышать.

— Ты тут гость! — сказала мама, и ее голос дрожал, звенел, как натянутая проволока.

Бабушка побледнела. Совсем. Как бумага. Как мел.

— Вон, — прошипела она. Тише шепота, но от этого слова по спине Елисея побежали мурашки. — Вон с моей кухни.

«Моей кухни»? Елисей не понял. Разве это бабушкина кухня? Здесь висит мамина кружка с котиком, стоит его тарелка с машинкой… Его мир, такой прочный и знакомый, вдруг треснул пополам. Бабушка, которая всегда пахла ванилью и добротой, вдруг стала… чужой. Колючей. Словно ее подменили.

— Понимаешь? — Елисей встряхнул Мишку, пытаясь объяснить ему эту вселенскую несправедливость. — Она сказала «с моей»… А это наша кухня! НАША!

Он не видел, что было дальше. Он уже сидел под одеялом. Но слышал. Слышал, как мама вдруг перестала кричать. Слышал ее шаги: холодные, четкие.

И тут случилось самое странное.

Мама вошла в комнату, подошла к кровати. Ее рука была холодной, когда она взяла его за руку.

— Вставай, — сказала она. Голос у нее был ровный. Слишком ровный. — Пойдем. Я тебе разрешаю.

Он не хотел идти. Ему было страшно. Но мамина рука тянула его, неумолимая, как судьба.

Они вышли на кухню. Бабушка стояла у стола, прямая и неподвижная, как памятник. Мама подвела его к столу, где лежал тот самый, золотистый пирог. Она отломила от него ОГРОМНЫЙ кусок. Такой большой, что он и мечтать не смел.

— На, солнышко, — сказала мама, и ее губы растянулись в улыбке. Но улыбка была какая-то… неживая, нарисованная. — Кушай. Это твой дом. Ты здесь главный.

Елисей замер. Он посмотрел на бабушку. Та смотрела на маму взглядом, от которого должно было остаться пепелище. Мальчик взял пирог. Он был теплым, липким. Но есть его… совсем не хотелось. В горле стоял тот самый колючий ком, который не давал дышать.

Он не знал еще, что это было только начало. Что сладкая ловушка вот-вот захлопнется.

***

Елисей стоял, застывший, с теплым, липким грузом в руке. Этот пирог. Он так его хотел. Теперь пирог принадлежал ему. Но он горел, как уголь. Бабушка смотрела не на него, а сквозь него — на маму. Ее взгляд был тихим, страшным, безмолвным криком.

— Ешь, — повторила мама. Ее голос был ровным, как лезвие. — Все в порядке. Ты у себя дома.

Мальчик медленно, как во сне, поднес пирог ко рту. Откусил. Вишневый сок, кисло-сладкий, брызнул на язык. Но вкус был… другой. Горький. От тишины, что висела в комнате. От бабушкиных глаз.

И тут мама двинулась. Не к столу. К духовке. Ее шаги отдавались в тишине, как удары молотка. Бабушка дрогнула, ее поза выпрямилась в тщетной надежде. Казалось, она думала, что сейчас все наладится. Что мама достанет второй пирог, яблочный, и они все сядут за стол, как раньше.

Дверца духовки со скрежетом откинулась. Оттуда хлынул новый, дразнящий запах — яблок с корицей, уютный, как плед. Бабушка даже сделала шаг вперед, ее руки бессильно сжались.

Румяный, дымящийся яблочный пирог был еще прекраснее вишневого. Он был — Прощение.

Мама повернулась. Держала противень, как щит. Ее глаза встретились с бабушкиными.

— Знаешь что, Валентина Викторовна? — голос мамы был сладким, как сироп, и ядовитым, как отрава. — Ты права. Сначала… должна поесть хозяйка.

Она развернулась. Резко. И — БУХ.

Глухой, влажный, порочащий звук. Елисей вздрогнул, выронив свой кусок. Пирог — нет, не пирог, а само Воскресенье, все бабушкино тепло, все ее улыбки и песни — рухнул в пластиковое мусорное ведро. Рушился, шипел, превращался в ничто. Запах изменился мгновенно. Теперь от ведра пахло сладкой помойкой. Праздник сгнил за секунду.

Бабушка не издала ни звука. Она просто стояла. Застывшая, как соляной столп. Ее лицо было пустым, абсолютно пустым. Будто из нее вынули душу вместе с этим противнем. Она была не человеком, а оболочкой, в которую вбили огромный, невидимый гвоздь.

— Все, — мамин голос прорезал тишину, холодный и окончательный. — Обед отменяется. Бабушка, тебя ждет такси.

Она смотрела на Елисея. Ее глаза сияли странным, лихорадочным блеском. Она ждала. Ждала, что он улыбнется, кивнет, одобрит ее победу. Скажет «спасибо», что она защитила его, хозяина, от этой страшной женщины с пирогами.

А он… он смотрел на бабушку. Видел, как медленно, очень медленно, будто шестеренки в ней сломались, она поворачивалась. Как ее спина, всегда такая прямая, сгорбилась. Как она, не глядя ни на кого, пошла. Не на кухню. В прихожую. Прочь от плиты.

— Ну вот, — сказала она, подходя к Елисею и гладя его по волосам. Ее рука все еще была холодной. — Навели порядок. Больше никто не придет и не будет устанавливать тут свои правила.

Она наклонилась, подняла с полу его упавший кусок пирога, резко сдула с него невидимую пыль, и протянула обратно.

— Доедай. Нечего хорошую еду выбрасывать.

Он взял. Механически. Во рту все еще стоял тот самый, первый, горький вкус. Он откусил еще. Пожевал. Чавкал, как ему всегда говорили не делать. Но сейчас это не имело значения. Никакие правила больше не имели значения.

Он жевал и смотрел в пустой проем двери, где только что исчезла бабушкина тень. Жевал и слушал, как в прихожей хлопнула входная дверь. Не громко. Тихо. Окончательно.

Мама убрала со стола, громко гремела тарелками, напевала. Она была права. Она победила. А он сидел на стуле, с пирогом в руке, и весь мир вокруг был мертв и беззвучен, несмотря на все ее звуки. Он был один. Совершенно один. И этот пирог, этот сладкий, долгожданный пирог, был самым горьким и одиноким вкусом на свете. Вкусом пепла.

***

Тишина после хлопка двери была густой, тяжелой, вязкой, как смола. Елисей сидел на стуле, неподвижный, сжимая в руке оставшийся пирог. Крошки падали на колени, но он не замечал.

Мама двигалась по кухне, как заведенная. Включила воду: поток с силой ударил по дну раковины. Хлопнула дверцей шкафа. Звякнула посудой. Каждый звук был резким, лишним, будто она пыталась этим шумом заткнуть ту зияющую дыру, что образовалась в самом центре дома.

— Вот, — она выдохнула, вытирая стол с таким усердием, будто хотела стереть с него саму память о прошедшем утре. — Теперь чисто. И спокойно.

Она посмотрела на Елисея. Ждала. Ее взгляд был вопросительным, требовательным. Он должен был что-то сказать: «Спасибо, мама». «Как хорошо, что она уехала». Что-то, что сделало бы ее победу полной, оправдало бы этот разгром.

Но слова застряли у него в горле, из-за того самого горького комка. Он молча откусил еще кусок. Пожевал. Пирог был вкусным. И в этом была главная ложь. Он должен был быть невкусным, гадким, тогда все было бы на своих местах. Мама спасла его от гадкого пирога. Но он был вкусным. А бабушку… бабушку все равно выгнали.

— Она неправильно тебя воспитывала, — голос мамы прозвучал уже ближе, она стояла над ним. — Избаловала тебя. Никаких рамок. Это вредно. Я не могу позволить, чтобы кто-то приходил в мой дом и ломал все правила. Ты понимаешь?

Он кивнул. Потому что надо было кивать. Потому что ее глаза горели, и в них было что-то такое, отчего хотелось спрятаться. Он понял только одно слово: «мой дом». Сначала бабушка сказала «моя кухня». Теперь мама — «мой дом». А где же его место? Он ведь тоже здесь жил. Или он… гость?

Мама наконец ушла в гостиную, оставив его одного на разоренном поле битвы. Воздух все еще пах сладкой помойкой. Елисей медленно сполз со стула. Его ноги сами понесли его прочь с кухни, в спальню. Обратно, под одеяло. В единственное безопасное место.

Он зарылся в свою крепость из одеяла и подушки, прижал к груди молчавшего все это время Мишку. Тот был теплым и безмолвным свидетелем.

— Мишка… — голос Елисея сорвался на шепот, прерывистый, влажный от слез, которые он не разрешал себе пролить. — Почему?..

Он не мог сформулировать вопрос до конца: почему они так поступили? Почему пирог оказался в ведре? Почему бабушка ушла и не обняла его на прощание? Почему мама улыбалась, а на душе было так больно?

— Она же… пекла… для нас… — он всхлипнул, уткнувшись в мохнатую голову игрушки. — Она песню пела… «Во поле береза стояла»… А мама… мама…

Он не мог назвать то, что сделала мама. Не было слова, которое описывало бы этот ужас, это холодное уничтожение. Это было страшнее любой драки, громче любого крика. Это было тихое, спокойное зло.

— Теперь она не придет? — прошептал он, и его пронзил новый, леденящий ужас. — Никогда?

Он представил себе бесконечную вереницу дней без бабушкиных пирогов, без ее смеха, без того, как она шептала ему на ушко перед сном: «Спи, моя радость». Мама этого никогда не делала. Она говорила тихо, но строго, поглядывая на часы.

Елисей прижал Мишку так сильно, что тому, наверное, было больно.

— Я ее не просил… — это была правда. Он не просил маму защищать его. Он не просил ее бросать пирог. Он просил только одного — чтобы все было как раньше.

Он лежал и смотрел в стену широко открытыми глазами. Внутри него все перевернулось. Мир больше не был безопасным и понятным. Он стал хрупким, как стеклянная елочная игрушка. Один неверный взгляд, одно не то слово — и он может разлететься на тысячи острых осколков. Доверие, любовь, семейный уют… Все это оказалось бумажной декорацией, которую можно смять и выбросить в мусорное ведро за секунду.

А пирог… пирог теперь навсегда будет пахнуть для него мусором. И победой, от которой тошнит.

Снаружи доносились звуки телевизора. Мама смотрела сериал. Все было нормально. Все было спокойно.

Елисей натянул одеяло с головой, создавая полную, абсолютную тьму. Но даже там, в этой темноте, он видел бабушкины глаза в последнюю секунду — пустые, мертвые. И мамину улыбку — торжествующую и чужую.

Он сжался в комочек. Мир, который еще утром был мягким и добрым, теперь стал колючим. Колючим, как осколки того самого праздника, что так и не наступил. И это колючее одеяло одиночества накрывало его с головой. Надолго. Возможно, навсегда.

Все было кончено.