Свой первый закат Тимофей увидел в шесть лет.
До этого были стены. Бледно-салатовые, почти белые. Стерильный потолок, по которому ползли беззвучные тени. И стекло: толстое, холодное, отделяющее его мир от всего остального. Мир за стеклом был ярким, громким и опасным. Он таил в себе невидимых монстров, которые могли заставить его задыхаться, покрываться красными пятнами и плакать от боли где-то глубоко внутри. Этих монстров звали Пыль, Шерсть, Пыльца.
Но для Риты это был Страх — постоянный, выматывающий, тошнотворный, ставший фоном ее материнства.
Комната Тимофея была их общим аквариумом, их крепостью, их тюрьмой. Она знала здесь каждый угол, каждый скрип паркета, каждый луч света, падающий под особым углом в пять часов вечера. Год назад врачи, наконец, выдохнули: «Осторожно, но можно. Постепенно». Это было как долгожданное помилование.
И вот этот мир, выстраданный ими обоими, теперь пах чужим.
Рита замерла на пороге, держа за руку Тимку, которого забрала из сада. Это был не просто запах табака — Глеб курил на балконе. Нет. Это был тяжелый, сладковатый одеколон, въевшийся в шторы. На книжной полке, где раньше стояли «Папамамалогия» и «Денискины рассказы», теперь лежали его технократические триллеры и глянцевые журналы о бизнесе. Детские рисунки, аккуратно висевшие на стене, были сняты и лежали на полу вдоль плинтуса. А на их месте висел постер с абстрактной, агрессивной графикой.
— Мам, — тихо сказал Тимофей, — а где мой самолет?
Его бумажный самолет, сложенный из карты мира. Они запускали его неделю назад. Рита подняла глаза. Полка над кроватью была пуста.
Холодная волна подкатила к горлу.
— Наверное, улетел, солнышко, — выдавила она, чувствуя, как по спине бегут мурашки.
Она прошла дальше, вглубь комнаты. Кровать Тимки была смята. На одеяле лежала чужая футболка. А на тумбочке, рядом с ночником-проектором звездного неба, стояла пепельница. Пустая, но от этого не менее чужеродная и оскорбительная. Глеб не просто пожил здесь. Он пометил территорию. Он методично, как оккупант, вытеснял следы ее сына, заменяя их своими. Своим запахом, своими вещами, своим тяжелым, взрослым присутствием.
Это была уже не комната. Это была передовая. И кто-то только что без боя захватил их главный плацдарм.
Тимофей потянул ее за руку.
— Я хочу свой самолет.
В его голосе не было каприза. Была тихая, непонятная ему самому тоска по исчезнувшему кусочку своего, только-только обретенного мира.
Рита обняла его, глядя на пустой карниз. Холод внутри сменился на что-то острое, колючее и очень твердое.
«Временное пребывание», — сказал Дмитрий, ее муж, две недели назад, когда его старший брат Глеб «временно» приехал в город после очередного развала своего бизнеса. — «Он же семья, Рит. Куда ему деваться?»
Деваться, видимо, нужно было прямо в самую уязвимую, самую священную часть их жизни.
Она не ответила сыну. Она просто держала его, чувствуя, как под ее пальцами бьется его маленькое, уцелевшее сердце. И как в ее собственном что-то щелкнуло, как взводится курок.
***
Он сидел в гостиной, как пришелец. В темноте, без телевизора, без книги. Просто сидел, уставившись в стеклянную дверь балкона, за которой мерцали городские огни. Глеб. Победитель, захвативший детскую. Выглядел он при этом так, будто проиграл все на свете.
Рита наблюдала за ним украдкой, с кухни. Этот образ — широкая спина, напряженно сутулая, тяжелая, безжизненная поза — вдруг сложился в голове с другими деталями. Пустая пачка дорогих сигарет, валявшаяся в мусорном ведре. Резкие, обрывистые звонки, которые он игнорировал. Молчаливые ужины, после которых он первым исчезал в той самой комнате, будто спасаясь.
Не захватчик. Беженец.
И ее гнев, острый и колючий, вдруг дал трещину. Сквозь нее пробилось что-то другое. Что-то опасное и щемящее. Понимание.
Она налила горячего чая — не в изящную чашку, а в простую, глиняную, мужскую. Подошла к нему. Он не шелохнулся, только почувствовав движение, чуть напрягся, ожидая удара. Словесного, как минимум.
— Держи, — тихо сказала Рита, протягивая чашку.
Он медленно повернул голову. В его глазах — усталое недоверие. Взгляд зверя, которого ткнули палкой, а теперь суют еду.
— Что это? — его голос был хриплым от долгого молчания.
— Чай. Просто чай.
Он взял кружку машинально, пальцы едва не обожглись. Оба замерли. Тишина в квартире была густой, звенящей. Слышно было, как тикают часы в коридоре. Как посапывает за стеной Тимка.
— Глеб, — начала она, и он снова напрягся, ожидая обвинений. Но их не последовало. — Я знаю, тебе тяжело.
Он фыркнул, отводя взгляд, готовый отмахнуться от банальности.
— Но твоя война не с моим сыном, — Рита произнесла это четко, врезая каждое слово в звенящую тишину. — Ты проиграл другую войну. И теперь... хоронишь себя заживо в его комнате. Зачем?
Он поднял на нее глаза. В них было нечто первобытное, почти животное: боль, стыд, ярость. Но не на нее. На себя.
— Ты ничего не понимаешь, — просипел он. — У тебя тут свой уютный мирок. Муж, ребенок... А у меня... все.
— Все? — она мягко, почти по-матерински, парировала. — Или просто то, что ты считал всем? Деньги, офис, власть? Это сгорает, Глеб. А ты — нет. Ты остался. И сидишь сейчас в комнате шестилетнего мальчика, пытаясь доказать... кому? себе? — что ты еще можешь что-то контролировать. Это похороны понарошку. Жутковатые, если честно.
Он смотрел на нее, и маска высокомерия и цинизма треснула, обнажив изможденное, потерянное лицо. Он был голым. И беззащитным.
— Выходи оттуда, — тихо, но без права на отказ, сказала Рита. — Пока не стало поздно. Пока ты сам не начал верить, что твое место — среди чужих игрушек и выброшенных самолетов.
Она сделала паузу, давая словам просочиться сквозь его броню.
— Эта комната... она уже вылечила одного мальчика. От настоящей болезни. Может, попробует вылечить и второго? — она чуть склонила голову. — Но для этого тебе нужно не захватывать. А попросить.
Глеб резко, почти с ненавистью, отвел взгляд. Сжал кружку так, что костяшки пальцев побелели. Он был прижат к стене. Не ею. Собственным отражением, которое она ему так спокойно и беспощадно показала.
— Попросить? — он выдавил это слово, как яд. — Тебя? О чем?
— О помощи, Глеб. Хотя бы об этом. О простом человеческом участии. Но ты же не умеешь. Тебя этому не учили. Тебя учили — брать.
Она повернулась и ушла на кухню, оставив его одного в почтительной, но неумолимой тишине. Оставив его наедине с самым страшным противником — с самим собой.
Битва была выиграна. Не криком. Не скандалом. А странной, тихой атакой милосердия, против которой у него не нашлось ни одного аргумента.
***
На следующее утро в квартире пахло кофе и тишиной. Не той, вязкой и напряженной, что была раньше, а разной. В кухне — мирной, в комнате Риты и Димы — тревожной, в гостиной — выжидающей.
Глеб вышел из комнаты Тимофея, когда Рита разливала кофе. Он не глядел на нее, его лицо было каменной маской, под которой бушевало неизвестно что. Он молча прошел в ванную, потом вернулся, взял свою кожаную сумку, стоявшую у двери, и снова скрылся в комнате. Слышно было, как он что-то передвигает, шелестит. Собирается.
Дима сидел за столом, смотрел на стол, избегая глаз жены. Он все понимал. Понимал, что проспал войну на своей территории, и теперь разбираться с последствиями придется ему. Он вздохнул, готовый к тяжелому разговору, к братскому гневу, к чему угодно.
Но ничего не произошло.
Глеб вышел из комнаты с набитой сумкой. Он остановился в дверях, его взгляд скользнул по Рите, по Диме, задержался на секунду на дверце шкафа, где висел детский рюкзачок Тимки.
— Я съезжу по делам, — глухо бросил он и вышел, притворив дверь.
Тишина снова заполнила пространство. Но теперь в ней была тревога. Неизвестность.
Рита подошла к комнате сына. Дверь была приоткрыта. Она заглянула внутрь.
Комната была пуста. От Глеба не осталось и следа. Ни книг, ни одеколона, ни пепельницы. Даже постель была заправлена, хоть и на скорую руку. Он стер себя. Бесславно, без прощаний.
И тогда она увидела. На кровати Тимки, аккурат на его одеяле с машинками, лежала длинная картонная туба. И рядом — плоская коробка, из которой выглядывали хвосты вырезанных лазером деревянных деталей.
Сердце ее екнуло. Что это? Последний выпад? Насмешка?
Она подошла, взяла коробку. На ней не было надписи. Рита открыла ее. Внутри лежали не просто детали. Это был сложный, взрослый конструктор самолета. Истребитель. А в трубке… она с трудом вытащила сверток. Это была огромная, подробнейшая карта звездного неба. Не детская, с мультяшными медведями, а настоящая, астрономическая, старинная, в винтажном стиле.
Из карты выпала записка. Всего несколько слов, написанных твердым, знакомым почерком Глеба:
«Для новых самолетов. Чтобы летали дальше».
В горле встал ком. Она обернулась. В дверях стоял Тимка, в пижаме, с растрепанными волосами, и смотрел на коробку широкими глазами.
— Мам, это что?
— Это… — голос Риты сорвался. Она выдохнула. — Это тебе. От дяди Глеба.
— А он что, улетел? Как наш самолет?
Рита покачала головой. Она подошла к сыну, опустилась перед ним на колени и показала на карту и детали.
— Нет, солнышко. Он не улетел. Он просто… предложил новый проект.
Мальчик потянулся к деревянным деталям, осторожно потрогал гладкое дерево.
— А мы его соберем?
— Конечно, соберем, — тихо сказала Рита. — Вдвоем. А если… если дядя Глеб захочет помочь — научим и его.
Это была не капитуляция, — думала она, глядя, как глаза сына загораются интересом к новому, настоящему делу. — Это был переход на другой язык. Я ждала слов — «прости», «я был не прав». Он ответил делом, молча.
Он не умел просить прощения. Он предложил «давай». И в этом «давай», в этой карте звезд и в этом деревянном скелете самолета было больше честности и уважения, чем в сотне правильных, пустых фраз. Его извинения были сделаны не из слов. Они были вырезаны из дерева и напечатаны на звездной пыли.
Она обняла Тимку, и они оба смотрели на разложенные детали, на эту карту нового, неисследованного мира. Война была окончена. Не потому, что кто-то победил. А потому, что кто-то предложил построить общий корабль, на котором можно улететь дальше старых обид.
Над ними повисла новая, чистая тишина. Их тишина.