Крупный мужчина лет сорока вышел из двери длинного строения барачного типа, и поёжился. Снегу на улице намело — не пройти, не проехать. Холод стоит собачий, даже в толстом бушлате холодно. А жене, Надежде, приспичило в деревню, к своей маме.
Она вышла следом, веселая, сразу разрумянилась на морозе.
— Ну что, Степ, пошли к автобусной станции.
Автобус — это хорошо, в нем не замерзнешь. Да вот только до деревни Саловка, в которой жила мать Надежды и теща Степана, пешкодрапом еще километра два будет.
— Надь, может быть, в другой раз? Там поди проезда-то нет, в снегу увязнем, — недовольно бурчал Степан.
— Когда, в другой? Праздник на носу, мама гостинцы для детей наготовила. Все лето ягоды собирала, варенье варила. А у нас к Новому году один только шмат сала припасен. Пошли, Степа!
Степан повиновался. Сильный крупный мужчина, прошедший всю войну и не раз ходивший в тыл врага, он во всём слушался свою маленькую жену Надежду. Она могла крутить, вертеть им, как захочет.
А в деревню ехать, ох, как не хотелось. Степан Котов — житель городской, да и тёщу свою, признаться, недолюбливал. Но раз Надя сказала, придётся.
Полчаса тряски в автобусе, и вот они на месте. Хорошо хоть дорога к деревне накатана салазками от подвод. Пока до Саловки добрались, всё равно задубели. А тёща радостная, сразу для Степана дело нашла. Хитрит старая, не за гостинцами для внуков их зазывает.
— Крыша в курятнике совсем прохудилась, — смотрит лукаво. — Ну, это летом, Стёпа, починишь. А сейчас расчистил бы подворье, да тропку к дому. Вишь, старая я, не справляюсь.
Пришлось Степану взять лопату и пойти чистить. Да и то лучше, чем слушать тёщины охи да ахи. Всё намекает на свою немощность, чтоб почаще приезжали.
Деревня жила своей жизнью. Колхозники расчищали недавно выпавший снег, по дороге мимо Степана худая кобылка тащила телегу с сидевшими на ней мужиком да бабой.
Ну вот, а теща говорит, что мужчин в деревне совсем не осталось. После войны вернулся молодой Сашка без ног, да Витька, ослепший на один глаз. А так в основном старичьё
Но вот же, сидит на подводе молодой и с виду здоровый. Сидит нахохлившись, хмуро. И как похож....
В это время мужчина на телеге повернулся на жену, и Степан Котов выронил лопату.
— Вася, Вася, ты живой! — крик вырвался непроизвольно, а Степан уже бежал сквозь снежные заносы к боевому товарищу.
Вот ведь вроде, как вчера было, ходили они в тыл врага, дурили немцев, переодевшись в их форму. А потом подрыв путей на железнодорожной станции, и все... не стало боевого товарища.
«Но это ведь он, значит, выжил! Нет, невозможно», — мысли метались в голове бывшего рядового Котова, пока он бежал, вглядываясь в хмурое повернутое к нему лицо мужика с телеги. На деревенском старая телогрейка, потрёпанная ушанка, но это Вася, это он!
Бабёнка, что сидела рядом, шустро спрыгнула с телеги. Перегородила Степе дорогу.
— Куда несёшься, оглашенный? Какой тебе тут Вася? Обознался ты, ступай своей дорогой.
Баба раздувала широкие ноздри, а небольшие ее глазки сверкали разъяренно, как у быка.
— Топай отселя, говорю! Никакой это тебе не Вася, — злобно шипела она.
Степан Котов, мужик здоровый, на голову выше бабенки. Путь-то она перегородила, но поверх её головы Степа смотрел на сержанта Василия Алексеева, боевого товарища и друга, над чьей гибелью очень долго сокрушался.
Василий глядел на него знакомыми карими глазами и не признавал. Взгляд пустой, бессмысленный.
— Ваня это, муж мой. Иван Орлов он, а ты уходи, — твердила между тем баба.
И сдался Степан Котов. Шагнул назад, удивляясь, насколько схож этот Иван Орлов с погибшим боевым товарищем. Мужик на телеге почесал правую бровь, и дёрнул поводьями, когда его жена прыгнула в телегу, не забывая сердито поглядывая на уходившего Степана. А Котова будто током ударило. Схожесть это одно, а вот привычка совсем другое! И эту привычку Василия Алексеева — почёсывать правую бровь, когда находится в замешательстве, Степан помнил отлично. В замешательстве, или в трудной ситуации Василий всегда почесывал правую бровь. Бывало, обступит их немецкий патруль, начнет расспрашивать, Василий почешет бровь и шпарит по-немецки. Степан Котов стоит рядом и улыбается. Понимать-то он речь понимал, а вот говорить не мог. Только отдельные слова, но с таким жутким акцентом.
Степан почти ушёл к дому тещи, но вдруг дёрнулся снова за телегой и закричал
— Brassaj orushije!
— Ich gehe zum Hauptquartier, ich habe eine Aufgabe, — на чистом немецком ответил колхозник.
Тот самый эффект неожиданности, который всегда присутствовал в проведённых операциях в тылу врага, сработал и сейчас.
Мужчина на телеге удивился, не понимая, что вырвалось изо рта, почему заговорил на чужом языке. Но баба совсем взбеленилась.
— Ты чего прицепился? Да еще и по-фашистски балакаешься. Ты что, фриц, что ли? А я вот доложу, доложу куда надо. Погляди-ка, пристал к больному человеку.
Лена вырвала поводья из рук мужа, подстегнула кобылку и та зашевелила мосластыми ногами. Степан Котов остался стоять на укатанной салазками дороге.
Лена забыла, куда и зачем ехали, повернула кобылу в сторону домишки, в котором жили они с Ваней. Да, именно с Ваней! Он сидел рядом и молчал. Долго молчал, пока не вошли в дом, а потом вдруг заявил:
— А ведь я его знаю, мы вместе воевали. Почему-то он представляется мне в немецкой форме.
— Ну, какой воевали, Ваня? Опять тебе эта ерунда в голову лезет. Дурной какой-то мужик, обознался он.
— Я знаю немецкий, да, я знаю немецкий! Хоть сейчас могу что-нибудь сказать. Откуда Лена?
— Боже мой, ну, знал ты немного фашистский язык. В кузню к твоему отцу умный человек захаживал, тебя учил.
Лена несла откровенную чепуху и сама это понимала. Далеко не в первый раз мужчина смотрел на нее с сомнением, смотрел тяжело, неприязненно. Сел возле окошка и замкнулся в себе. Опять думает, страдает, пытается вспоминать.
Чувствовала Лена, что не складывается у них, никак не складывается. Как бы ни старалась, ни стелилась перед ним, душа мужчины далеко. Рвется, рвется, пытаясь обрести воспоминания, пытаясь вернуться домой, к любимой.
Лена не оставляла надежд стать для него любимой. Но, как это сделаешь, как родишь ребёнка, когда не прикасается он к ней, как бы ни ластилась. Извиняется всегда, говорит, что не готов, что надо сначала вспомнить. Лена уже поняла, что грамотный он, не чета ей. А отпустить мужчину не может, и не сможет, хоть режь!
Он сидел возле окошка до глубокой ночи, не реагировал на попытки женщины отвлечь. Вымотанная деревенскими делами, она уснула. А проснувшись увидела его всё так же сидящим возле окна.
— Вань, ну ты чего, всю ночь так просидел, что ли? Как же тебя растревожил этот баламут. Незнакомый он нам, говорю же тебе.
Мужчина лишь мотнул черноволосой головой. Упрямо мотнул, не проронив ни слова.
— Я за молоком к соседке сбегаю, — замотала голову платком Лена. Сейчас я, быстро. Потом поедим. Голодный поди, всю ночь просидел.
Он дождался, пока закроется за Леной низенькая тёмная дверь, пока утихнут её шаги в сенях. Взял с печи ухват, пошёл к приземистому сундуку, запертому на замок. Одним движением сломал дужку замка и распахнул. Ему нужно было знать, что прячет от него Лена в этом в сундуке. А то, что прячет что-то, давно понял. В сундук лезет только, когда его в доме нет, а стоит войти, сразу закрывает. И замок повесила. Спрашивается, зачем замок, если ценного у них, по словам Лены, ничего нет?
Сундук открылся со скрипом. В нем одно тряпье — юбки, кофтенки, пара мужских рубашек, непонятно чьих. Даже на первый взгляд Васе они малы. Он вытаскивал каждую вещь, встряхивал, кидал на лавку. Разочарованно понимал, что ничего он тут не найдет. Вот уже и дно сундука показалось, последняя кофточка, побитая молью, лежит. Взял эту кофту и вдруг выпал из нее темный, сильно измятый, сложенный до маленького клочка листок.
Мужчина сам не понимал, почему сердце забилось так часто. Будто выскочит сейчас из груди. Дыхание перехватило, когда разворачивал. Начал читать и знал всё, что будет написано дальше, от слова до слова знал!
Более того, он представлял её, писавшую это письмо. Она сидела за столом, склонившись над листком под светом керосиновой лампы, иногда покусывала кончик ручки, заводила прядь волос за ухо и писала дальше.
Нина, его Нина! Любимая женщина. Та, чей смех мерещился, когда вспоминал резвого жеребца, та, чье лицо снилось ночами, та, что звала своего Васю.
Не все слова на листке можно было прочитать, слишком он измят и грязен. Но мужчина знал их, помнил, как перечитывал перед тем, как идти в бой.
Держал письмо в руках, не силах унять бешеный стук сердца, а сзади что-то стукнуло. Лена вошла и выронила крынку с молоком. Молоко растекалось по половицам, а она кинулась к нему, как дикая кошка.
— Отдай, это не твоё, — закричала, попыталась вырвать листок.
— Да нет, Лена, — он оттолкнул её руки тянувшиеся к письму, оттолкнул словно от святыни, к которой тянутся с грязными помыслами. — Нет, Лена, — уже кричал он, — это моё! Это письмо моей жены, моей Нины. Кто ты такая, зачем врёшь мне? Ты чужая, чужая! Я всегда это чувствовал. Меня зовут Василий, и я воевал. Никакой я не подлец, каким ты пыталась меня выставить. Я точно знаю, что воевал! Вот это письмо хранило меня в боях, а ты забрала его, лишила меня памяти. Кто ты такая? Где моя Нина?
Словно ноги у Лены подкосились, и рухнула она на пол. Закрыла лицо руками, а плечи затряслись.
— Зачем? Зачем тебе она? Я тебя спасла! Спасла, выходила. Я люблю тебя так, как не сможет она, никогда не сможет. Останься со мной. Только не уходи, останься.
— Где моя Нина, где? Я вспомнил ее, вспомнил ее лицо, вспомнил нашу жизнь, но где она?
— Откуда я знаю, — продолжала рыдать Лена. — При тебе был только этот листок.