Добавить в корзинуПозвонить
Найти в Дзене
Стакан молока

Спасти Сальери. Разговор

Повесть // Илл.: Художник Самуил Адливанскин (фрагмент картины) Переболев и выйдя на службу в редакцию неожиданно спокойным и свежим, Сергей обнаружил рабочее место Коробейникова пустым. – Уволился, – сказал редактор и вздохнул. – Оно и к лучшему. Можно сказать, слава богу. Сергей испытал одновременно и досаду, и облегчение. Досаду потому, что он не мог сразу, с кондачка набить морду доморощенному донжуану, а облегчение оттого, что теперь прямая необходимость в этом отпадала, и месть могла быть отложена на неопределённое время. Он сел и спокойно стал доделывать недоработанный материал. На сердце было вольно, как будто бы выпал первый снег – или выстрелила первая зелень на деревьях, хотя и до того, и до другого было далеко. Сергей понял, что нужно время – время, чтобы сердце зажило. Надо подождать, чтобы всё прошло, почти бессознательно бормотал он в промежутках между работой, только подождать. Целый месяц он жил как во сне: словно заведённый, ходил на работу, покупал продукты в магазин
Повесть // Илл.: Художник Самуил Адливанскин (фрагмент картины)
Повесть // Илл.: Художник Самуил Адливанскин (фрагмент картины)

Переболев и выйдя на службу в редакцию неожиданно спокойным и свежим, Сергей обнаружил рабочее место Коробейникова пустым.

– Уволился, – сказал редактор и вздохнул. – Оно и к лучшему. Можно сказать, слава богу.

Сергей испытал одновременно и досаду, и облегчение. Досаду потому, что он не мог сразу, с кондачка набить морду доморощенному донжуану, а облегчение оттого, что теперь прямая необходимость в этом отпадала, и месть могла быть отложена на неопределённое время.

Он сел и спокойно стал доделывать недоработанный материал. На сердце было вольно, как будто бы выпал первый снег – или выстрелила первая зелень на деревьях, хотя и до того, и до другого было далеко.

Сергей понял, что нужно время – время, чтобы сердце зажило. Надо подождать, чтобы всё прошло, почти бессознательно бормотал он в промежутках между работой, только подождать.

Целый месяц он жил как во сне: словно заведённый, ходил на работу, покупал продукты в магазине по списку, чтобы ничего не забыть, методично напивался вечерами, смотрел фильмы на маленьком планшете, подаренном Ольгой, и погружался в чужие жизни, забывая о своей.

Когда проснулась первая трава, Ольга пришла к нему. Но не в редакцию, а в маленькое кафе в центре города – это было её желание.

Сели за тесный столик перед окном, выходившим на Московскую. Механически обращали взгляды на улицу: светлый, вымытый дождями асфальт, бледное, выбеленное влагой небо.

– Чего ты хочешь от меня? – спокойно спросила Ольга.

Она похудела, яркие бусы неровно лежали на ключицах. Глаза впали, и было в них затравленное, животное выражение, как будто бы она была готова сдаться. Не кому-то, а просто сдаться.

– Я хочу развода, – сказал Сергей.

Вы читаете окончание. Начало здесь

Сказал так, как будто это кто-то произнёс за него. Разумеется, он не хотел развода, но сама сложившаяся, стандартно нелепая ситуация требовала именно такого типичного решения.

– Ну что же, и слава богу, – сказала Ольга. – Давно надо было сделать это. Обрубить всё окончательно.

– А что я такого сделал? – изумился Бритвин.

Изумился он как-то вдруг, не понимая, что произошло, точнее, не до конца осознавая. Так мы не осознаём смерть близкого человека в первый момент, когда нам о ней говорят. Вот и Сергей не понимал, что останется один. Насовсем.

– Ты ничего не сделал. Вот именно потому.

– А все наши разговоры, желание сделать мир лучше, добрее, справедливее?

– Всё это фигня, – жёстко сказала Ольга, – мы не подходим друг другу. Я для тебя – абстракция, а не живая женщина. На моём месте мог быть кто-нибудь другой.

– …Меня для тебя не было, – продолжала она через паузу. – Я была просто отражением тебя, твоим повторением, эхом.

– Не понимаю, что в этом плохого, – Сергей покрутил в руках чашку. – А с этим своим нынешним? Для него ты есть? Он тебя понимает?

Ольга отпила чай и ничего не ответила.

– В общем, надо сказать, что выбрала ты себе лучшего из лучших, самого красивого, – не успокаивался Сергей. – Пивной живот его тебе так понравился? Хорошенький животик, шире проспекта Кирова…

Ольга невольно улыбнулась. Она не хотела улыбаться, но так получилось.

– И всё-таки я не понимаю, – устало сказал Сергей. – Как это произошло? Почему я ничего не заметил? Ты же даже не разговаривала с ним толком, когда приходила в редакцию. Как такое могло произойти…

– Раньше надо было об этом думать. И замечать. Теперь уже поздно. Теперь я счастлива.

– Оно и видно, – сказал Сергей. – Видно, как ты счастлива. Краше в гроб кладут. Представляю, что будет потом, через год-другой. Но раз ты так решила… Тебе виднее. Радуйся и счастливься дальше. И я тоже попробую. Быть счастливым без тебя.

…Развели их быстро. Присутствовать при процедуре развода было необязательно, и Бритвины разошлись заочно, не встречаясь. И Сергей подумал, что это правильно – не нужно больше травмировать друг друга. Он приобрёл жильё на окраине столицы, воспользовавшись методом д’Артаньяна: нашёл среди журналисток «девушку с квартирой», которая в него влюбилась и жила при нём, как тень, ничего не требуя. А он ни про неё, ни про Ольгу почти не вспоминал: набирал и шлифовал всё написанное раньше – и до поры до времени лежавшее в столе.

После развода у Сергея, что называется, «попёрло»: его опубликовали в нескольких литературных журналах, драмы его тоже взяли, но не на российскую сцену, а сразу на зарубежную: пьеса «Русские на помойке» произвела фурор во Франции во время Международного фестиваля; против скептического ожидания Сергея, ему присудили первую премию. Премия была деньгами, и переведя их в русские рубли, Сергей издал книгу рассказов, сделал ремонт в квартире – и ещё отложил остатки на карту, хваля себя за бережливость и предусмотрительность.

Между тем редкие слухи о жизни Ольги и Миши Коробейникова всё же доходили до Сергея и, по понятным причинам, выводили его из себя. Он узнал, что Ольга провела с Коробейниковым всего несколько месяцев, и после этого тот вернулся к женщине, которую, по его словам, любил много лет, и она безо всяких раздумий приняла его. Узнал, что Ольга приходила к ним, умоляла Коробейникова вернуться, и тот сразу же собрался и уехал с Ольгой в её дом, находившийся на краю Ленинского района.

Бритвин знал это от Ани З., с которой общался и дружил много лет. По её путанной версии, всё происходило так: готовили ужин на кухне, Миша тёр морковку, Аня варила солянку, болтали о смешной ерунде, настраиваясь на мирный семейный вечер.

И вдруг раздался звонок в дверь. Миша подошёл к дверям, взглянул в дверной глазок и затих.

Дальше стало происходить что-то и вовсе непонятное. Кто-то срочно требовал у Миши, чтобы он посмотрел этому неизвестному в глаза.

– Ничего ты там хорошего не увидишь, – уверял Миша. – Можешь даже не пытаться.

Диалог этот повторялся долго, с разными вариациями; обескураженный Миша прошёл на кухню и сел напротив миски с тёртой морковью, обхватив голову руками и изображая отчаяние.

– Спустись, пожалуйста, вниз, – попросил он Аню. – Она стоит у подъезда.

Аня накинула пальто и вышла. Возле заснеженной лавочки в зелёном свете неяркого фонаря стояла бывшая жена Сергея, которую Аня узнала по фотографии.

– Попросите его выйти, – сказала Ольга.

И он вышел. И сейчас же уехал.

…Тут уж не выдержала Аня и сразу после отъезда неугомонной пары позвонила Сергею.

– Что случилось, Аня? – спросил заспанный Сергей. – Кто-то опять умер? Или ты наконец решила опубликовать мою пьесу?

Потом проснулся окончательно и выслушал сбивчивый монолог.

– А ты уверена, что это была моя жена? Мне кажется, она не способна на такое самоунижение…

– Да, это была твоя жена, Ольга Бритвина. И придумай, пожалуйста, что теперь делать.

– Мне, если честно, всё равно, – Сергей сел на кровати и нарочито зевнул. – Тебя вот только жалко. Ты-то чего ввязалась в эту историю? Пусть они себе развлекаются, скандалят. А ты дистанцируйся от них и не принимай его, если вернётся.

– Мне его жаль. И я его люблю.

– Господи, какой кошмар. Ещё одна… Но тут уж я помочь ничем не могу. Тем более, что она уже не моя жена, – вспомнил Сергей. – Я развёлся, и дальнейшая её жизнь меня не касается. Ему ещё можно вернуться, а ей – нет…

Бритвин как в воду глядел: конечно, Коробейников вернулся. Но об этом он узнал уже от других своих знакомых – узнал, что расставание Коробейникова с Ольгой было окончательным.

Ольга осталась жить на окраине, в своей однокомнатной квартире, доставшейся ей от покойных родителей. Жила она одна, тихо и одиноко, не возвращаясь к прежним отношениям. Пристрастилась к театру, часто ходила в ТЮЗ; стала писать статьи «о культуре», которые почти никуда не брали, поскольку местные газеты под культурой подразумевали причуды певиц, родившихся в городе и успешно переехавших в Москву; понятно, что театральные постановки по мотивам прозы Валентина Распутина были таким СМИ неинтересны.

Но это был только пунктир, о котором Сергей дознавался у своих знакомых, не желая терять хотя бы какую-то ниточку, связывавшую его с бывшей женой. Когда возвращался в Саратов из столицы, чтобы встретиться с друзьями и похвастаться собственными успехами, он неизменно осведомлялся об Ольге, но чаще почему-то о Мише Коробейникове. Сергею казалось, что их невидимая, непрерываемая связь, дружба-вражда, ещё не окончилась. Ему страстно хотелось, чтобы с Коробейниковым произошло что-нибудь плохое. И каждый раз, приезжая в город и сходя с поезда, он начинал мысленно разговаривать именно с ним.

– Ну что, дружок, доплясался? Никому ты оказался не нужен, – произносил про себя Сергей, шагая по побитой дороге от перрона, где останавливалась фирменная «девятка», до своего автобуса. – Думал, что всё возьмёшь так, с кондачка? А вот и нет. Так не получается. И у тебя не получилось…

Все эти внутренние спонтанные разговоры продолжались до тех пор, пока Сергей не узнал, что Миша Коробейников умер. Погиб, попал пьяный под машину, такой же весной, накануне Восьмого марта. Погиб нелепо – переходил в неположенном месте дорогу рядом с трамвайной линией. Шло «ковидное» время, врачей не хватало, и спасти Коробейникова не удалось.

О трагедии рассказали Сергею бывшие сотрудники, когда он зашёл в редакцию газеты поделиться новостями, продемонстрировать фотографии спектаклей по его пьесам. Всё-таки Бритвину хотелось, чтобы и здесь, в этой, по его словам, «дыре», его знали, ну и запомнили хоть ненадолго, так, как помнят теперь Мишу Коробейникова – вспоминают, как о живом.

Но Сергей всё равно чувствовал, что после того, как уехал, он фактически умер для своих бывших коллег. Они жили своей фантастически замкнутой, уютной жизнью, им казалось, что ничего, кроме их газеты и событий, газетой отражённых, в мире не существует. Жили они себе, и вдруг появлялся этот странный человек, сноб столичный, с рассказами о пьесах, которые никто из них не смотрел, с журналами, которые видели где-то в интернете, и то одни названия да картинки.

Теперь Сергей существовал в ином мире, в иной реальности, и она в силу своей отстранённости не могла победить эту живую, тёплую провинциальную жизнь. Потому, помыкавшись бестолково по редакциям, рассказав никому не интересные литературные новости, он возвращался в свою берлогу – маленькую комнату на улице Восьмого марта, закрывался дома на несколько дней, отдыхая от столичной суеты во время недолгого отпуска. Он придумал себе странное развлечение – смотреть старые советские фильмы, закаченные в «Кинопоиск» и почти такие же древние-ветхие, как тома Пушкина в его, Сергея, библиотеке. Щёлкал по экрану на иконке «Кинопоиска» и открывал «Маленькие трагедии», в которых Пушкин был похож на Мефистофеля, точнее, Мефистофель на Пушкина, между ними не было границы, и Сергею это отчего-то нравилось. Импровизатор его раздражал, но тоже как-то странно: бодрил, скорее. Чарский казался милым и почти родным.

Рядом, с экрана, дышало время, веяло запахом петербургского дождя, уличной выпечки, сушёной рыбы и влагой моря, вечного белого неба. Запах промокшей ткани затмевали ароматы женских духов, дух оплавленного воска, пыльных портьер и кресел.

Лица были как будто нарочно укрупнены, глаза темны и влажны, каждый жест утрирован – медлителен или нарочито быстр, но при этом беспримерно точен. Кружево, пушистые перья вееров, блестящий металл шпаг – всё это как будто прорывалось через экран, было живым и настоящим.

Но больше всего и всех нравился Сергею Сальери, которого играл Смоктуновский. Такой милый, трудолюбивый и беззащитный Сальери. Как ему не повезло в жизни: работал всю жизнь, пахал, можно сказать, любил своё дело, терпеливо шёл к заслуженной известности. И вдруг откуда ни возьмись, просто как чёрт из табакерки, появился этот самый Моцарт, гуляка праздный. Никакой тебе постоянной, упорной терпеливой работы, мгновенно всё сотворил – и готово. И все восхищаются, хлопают в ладоши, признают его гениальность, для проявления которой он приложил минимум усилий. Но ведь это несправедливо!

Несправедливым казалось ещё и то, что Моцарт был обречён на бессмертие, а Сальери вечно оставался вторым, пребывал в тени, ещё и оклеветанным. Скорее всего, никого он не травил. Ну, завидовал, да. А кто бы не позавидовал на его месте? Тем более, трудно назвать чёрной завистью то, что происходило с Сальери. Это что-то другое, напряжённо думал Сергей, какое-то другое состояние, другое чувство. И ведь погибает в конце концов не Моцарт, погибает Сальери. Это он губит себя – постоянным самоедством, неудовлетворённостью, замкнутостью, закрытостью от людей.

Это его нужно спасать, выводить к свету. Его, а не Моцарта. С Моцартом-то всё в порядке: у него впереди – вечность.

Бритвин ловил себя на том, что думал о героях «Маленьких трагедий» как о живых людях, и ничего с этим не мог поделать. Пушкинские сюжеты, стройно переплетённые вместе, будоражили его воображение, и он пытался переиграть их по-своему.

Для того, чтобы спасти Сальери.

Потом мысли неожиданно перескакивали на написанное им самим, и Сергей с тайным отвращением понимал, что, наверное, за всю жизнь не написал ничего стоящего, ничего свободного, без оглядки на моду, на рамки, на «повесточку». Так, как писал Коробейников – отвязно, вольно. Не думая о читателе, которого может и не оказаться.

Но, возможно, оправдывал он себя, всё дело в том, что каждый из нас запрограммирован на роль, из которой нельзя выйти, и эта роль порождает свои непререкаемые, неисправимые сюжеты…

Сюжет, который всюду преследовал Сергея, был сюжетом потери: прежней жизни, любви, женщины – потери смысла.

То, о чём писал Коробейников, было сюжетом обретения, пусть даже на первый взгляд оно казалось мелким и незначительным.

Это было обретение единственного дня, когда человек понимал, что существовать можно только в одном прекрасном моменте. Это было ощущение мартовских голубых сумерек, растушёванных розоватым фонарным светом – и напряжённых натянутым как струна – чувством ожидания. Обретённое небо было светло-синим и ровным, ветви деревьев – чёрными и чёткими, а лучи фонарей – пастельными, как будто бы кто-то, рисовавший картину, внезапно бросил её и вышел поговорить по телефону – или ушёл на свидание и не успел довести работу до конца.

Вечный март, вечное беспокойство царили в душе Коробейникова. Некая сквозная щель, открывающая пропасть в бездну. То, что древние греки называли роком. Упоение в бою…

Но окончательно воплотить этот вечный бой у Коробейникова не получалось: для того, чтобы этот бой стал настоящим, надо было или окончательно вписаться в общество, или противостоять ему, или уйти от общества совсем.

В конце концов он выбрал третье. Но это произошло уже после отъезда Сергея, и о превращении Коробейникова в отшельника он не узнал.

Для него Коробейников по-прежнему оставался равнодушным конформистом, за деньги, равные существованию, расписывающим процветание местной промышленности.

Сергею было приятно думать, каким циником был Миша Коробейников, как ненавидят его брошенные им женщины; через какое-то время, забывая, что его соперник умер, думал, что тому ни жарко ни холодно от этой ненависти: живёт себе, насвистывает мелодии для стихов, песенки поёт…

Как будто бы Миша Коробейников не умер, а умер он сам, Сергей Бритвин, которому теперь и поговорить о своём несчастье не с кем, кроме как со своим врагом, исковеркавшим ему жизнь.

И никакого другого собеседника, кроме невидимого Миши Коробейникова, у Сергея больше не появилось.

С удивлением Бритвин обнаружил, что разговор этот вовсе не нуждается в присутствии второй стороны – и даже в том, чтобы собеседник был реально жив. Оказывается, можно было разговаривать и так, ощущая рядом близкое прошлое. Понял, что это не односторонний монолог, а живой разговор, где собеседник отвечает ему. Но не испугался, не подумал, что сходит с ума. Такие мысли даже не приходили Бритвину в голову. Он брёл по весенней улице и бормотал свои размышления и возражения, горькие слова о неудавшейся жизни, а ответы получал словно бы из воздуха. Как будто бы вся улица отвечала ему; как будто из шевелящегося волнами, мерцающего мартовского тумана выплывали к нему слова Миши Коробейникова.

Это были стихи, которые Сергей случайно запомнил, или какие-то слова, оброненные в разговорах в редакции.

Постепенно он начинал понимать, что личность врага вытесняет его собственную личность. Это было почти как любовь – когда образ другого занимает полностью твою душу.

– Любовь – странная вещь, – говорил Коробейников, идя рядом с Сергеем по расхлябанно-весенней улице. – Она похожа на сумасшествие, на страх перед открывшейся красотой мира.

– Если человека пугает разнообразие мира, то это начало сумасшествия?

– Пожалуй, да. Но само сумасшествие не так ужасно, как может показаться. Просто человек отграничивает себя от ужасного и непонятного внешнего – и живёт своими иллюзиями. Это своего рода гармонизация. Поэтому к сумасшедшим можно причислить и писателей, и художников. Они существуют в своём внутреннем мире, что пугает обычных людей. Поэтому так пытаются привязать произведения искусства к чему-нибудь внешнему: натуре, портрету, пейзажу; литературу – к биографии, истории, морали. На самом деле это – абсолютно другой мир, другое измерение. Но лучше, конечно, этого не понимать и жить спокойно.

– Сумасшедших стараются изолировать именно поэтому?

– Сумасшедших изолируют не потому, что кому-то важно, что творится в чужой голове. А потому что их проявления, поступки, созданное и сделанное ими не соответствует действиям большинства, тревожит, мешает жить.

– Скорее всего, для Бога никакого сумасшествия не существует, – предположил Сергей тихо, отойдя на обочину, чтобы его не услышали прохожие.

– Для Него нет ни мёртвых, ни сумасшедших. Бог принимает всех.

…Прошёл год в безумной рабочей гонке, и снова наступил март. В этот раз – сырой, морозный, с гололёдом и промёрзшим небом, но с таким же бледно-янтарным закатом, сизым туманом и розово-размытым светом фонарей, какие обычно бывают в нашем городе на окраинах.

И снова Сергей вернулся из Москвы – как тогда, перед расставанием с Ольгой. Подъезжая к Саратову, он вспомнил о родителях: оба упокоились на Елшанском кладбище, оба лежали в одной могиле на краю маленького рябинового леска, и теперь их вечное жилище требовало обновления и ухода.

Мысль о походе на кладбище странно поддерживала Сергея. На родине меня ждут только мёртвые, думал он. Они меня ждут, и я им нужен. С ними можно поговорить мысленно, рассказав о своей жизни на Земле, о том, как всё здесь изменилось – и о том, что все мы, как и прежде, остаёмся одинокими.

Сергей остановился в своей старой квартире, хранящей под слоем тонкой пыли прикосновения прошлого. Он смотрел на следы запустения и понимал, что никогда он не сможет бросить свой дом, забыть, как в мартовские дни открытая лоджия, захламлённая старой мебелью, наполняется голубым весенним воздухом, и пирамидальные тополя обнажают пространство пустыря, приближая его к небу.

Может быть, стоит спокойно существовать именно здесь, переживая прошлое, создавая настоящее, не беспокоясь о будущем. Каждое утро работать за письменным столом, превращая внутреннюю боль в красоту, и не думать о том, напечатают написанное тобой или не напечатают, прочтут или не прочтут.

С тех пор, как Сергей переехал в Москву, он не написал ничего нового, так, одни наброски, и реальность внутренняя заменилась реальностью внешней. Внешние слова уже ничего не значили. Оставалось только убеждение в том, что его настоящая жизнь – здесь…

– Может, ты не так уж и виноват передо мной, – произнёс Бритвин, стоя на лоджии перед плотной завесой темноты. – Да и моя вина только в том, что я заблудился. Заблудился в том, что считал пользой, модой, справедливостью – и смешивал всё это, чтобы себя оправдать. А какой смысл? Всё равно же я чувствую, что не прав. И не прав был всегда.

– Ну, это ты хватил, – ответил ему Миша Коробейников, и Сергей ясно увидел в темноте черты его лица, такие же отчётливые, как ветки тополей и огни окон. – Прав, не прав. Разве важна твоя правота, лично твоя? Кому она нужна? И кому нужно написанное тобой? Несколько человек увидят, прочтут – и забудут. А главное – совсем не это.

– Что же главное? – Сергей, жестоко щурясь, всматривался в слепую темноту. – И как мне найти выход?

– Не думать ни о чём. Просто раствориться во всём этом, – отчётливо произнёс Коробейников. – Разве ты не знал? Разве ты думал, что твоё «я» так важно, что ты можешь что-то удержать? Нельзя удержать в ладони воздух, через секунду он становится другим. Женщина, которой ты обладал вчера, сегодня уже другая. Но всё и всегда может измениться, любой человек расцветает и увядает, и снова восстанавливается. И близкие, и далёкие люди расстаются – и вновь возвращаются друг к другу. Ты не узнаешь женщину, так же, как и своего друга, который может оказаться – и оказывается тёмен, как ночной океан. Ты не знаешь его, ты не знаешь самого себя.

– Что же мне делать с этим незнанием? – Сергей чувствовал, как холодны под его ладонями перила балкона. – Я не умею жить в темноте.

– Я тоже жил в темноте, – сказал Коробейников, и его черты чуть задрожали, как отражение на водной глади. – Но я преодолел её. И ты, если будешь терпеливым и не станешь думать о самоубийстве, как сейчас…

Сергей зажмурился, и темнота брызнула цветными искрами.

– Если ты подумаешь о том, что данное Богом существование нельзя прерывать самовольно, нельзя убивать его дар в себе, то сейчас ты закроешь лоджию, пойдёшь в свою комнату – и уснёшь. И тьма отступит. Всё, больше ничего от тебя не требуется.

Сергей слепо прошёл в свою спальню и рухнул на постель, полежал несколько минут, забрался под старое одеяло, на которое даже не удосужился надеть пододеяльник – так устал. Этот внутренний чёткий разговор был настоящим, думал он, тот свет существует.

Вопреки страху окунуться в кошмары, Бритвин уснул глубоко, безо всяких видений, и его сон длился, казалось, дольше жизни. Рассыпались в прах стены дома, исчез его город, сменившись горькой степью с запахом полыни и чёрными птицами, летающими в ослепительном и пустынном небе; вернулись в материнские утробы младенцы, земные войны повернулись от завершения к своему началу, и воздух на Земле стал светлее и чище, – а он всё спал и не замечал, что лежит не на кровати, а на голой земле, едва опушённой травой. Воскресая, он увидел себя во время дуэлей и бессмысленных военных схваток. Он убивал других, участвовал в войнах и балах, путешествовал по лесам, горам и рекам, но никак не мог завершить своё путешествие, оттого что не мог встретить своего друга, который его предал, и женщину, которая его оставила.

И всё это повторялось и повторялось, и множилось в зеркалах, поставленных друг против друга.

Очнувшись, долго смотрел в себя, как в зеркало. Попробовал поискать в сознании обрывки вчерашних разговоров с покойным Коробейниковым – и ничего не нашёл. Попытался заговорить с ним – Коробейников молчал, и только острая боль в голове давала знать о вчерашней беседе.

Преодолевая головокружение и слабость, щурясь из-за нестерпимо яркого солнца, которое щедро отражалось от не засыпанного песком гололёда, Сергей вышел на улицу. Он брёл почти безо всякой цели, держа в руках пакет и надеясь дойти до магазина и взять что-то на сегодня, чтобы не пропасть от голода.

«Я такой же обычный человек, как и все, нужно как-то тянуть эту лямку существования, которое дома кажется невыносимым, а когда выходишь на улицу – особенно, когда льётся такое светлое, ничем не защищённое солнце – вроде и ничего, можно жить. Да, именно тогда, когда звучит такое солнце – и звучит запах городской весны, которая, может быть, ещё пронзительнее, чем весна на природе.

Выходят во дворы – к этому запаху – старики, садятся на лавочки у подъездов, перебегают по оттаявшему асфальту уличные кошки; воробьи чирикают звонче, их бесхитростные песенки, похожие на блеск переливающейся в лужах и ручьях воды, особенно отчётливо слышны утром».

Сергей шёл сквозь их песню, или, скорее, они протекали через него, пустого, полого, начинающего жизнь с нуля. Знакомые и незнакомые старики по-соседски кивали ему, птицы пели, воздух высветлялся, золотился и смуглел в тени. Асфальт был серебряным в тех местах, где с него сходил лёд. Дорожная грязь была тёмно-коричневой, шоколадной; везде звенел исчезающий ледок, словно песня на прощание.

На повороте к магазину он увидел Ольгу: она шла, прижав к груди ветки акации, которую ошибочно называют мимозой. Её пальто слева было освещено пыльным, жёлтым солнечным светом, а справа темнело, как вечерняя тень: утро ещё не разгорелось.

Ольга обернула к нему плоское лицо с голубыми, как будто бы заплаканными глазами. В них тоже плавал свет – искорками. Губы были твёрдыми, и цветы тоже держала твёрдо. Её черты сделались чёткими, словно нарисованными начисто, и смотрела она не сквозь, а прямо на него.

Она была почти рядом, и Сергей застыл, как будто его пронзило лучом.

И вдруг всё отхлынуло. Всё прошлое. Всё его самолюбие. Все глупые надежды, которые он питал: известность, деньги, развлечения – всё пустое, ненужное, казавшееся важным долгое время.

Он улыбнулся – так, как улыбался Коробейников: одной стороной рта, неуверенно и счастливо. И пошёл ей навстречу.

Tags: Проза Project: Moloko Author: Мартынова Елизавета

Вы читали окончание. Начало повести здесь

Ещё одна история этого автора здесь