О чем молчат животные и когда заговорил человек
Животный мир, при всем своем многообразии, удивительно молчалив. Пчела может замысловатым танцем указать сородичам путь к нектару, но не способна рассказать о своих чувствах к королеве-матке. Собака виртуозно лает, требуя еду или прогулку, но, как ехидно заметил философ Бертран Рассел, «не может поведать вам свою автобиографию». Их общение — это набор сигналов, жестко привязанных к ситуации «здесь и сейчас». Это светофор, а не роман. Человеческий язык — явление совершенно иного порядка. Мы способны обсуждать вчерашний день, строить планы на отпуск через год, спорить о существовании Бога и даже привирать о количестве пойманной рыбы. Эта способность к «смещению» (displacement), то есть к разговору о том, чего нет перед глазами, и «продуктивность» (productivity), умение создавать бесконечное количество новых высказываний из конечного числа элементов, — вот что отличает нас от самых умных шимпанзе.
Попытки научить обезьян говорить, предпринимавшиеся с начала XX века, дали, мягко говоря, скромные результаты. Шимпанзе Вики после долгих мучений смогла выговорить четыре слова: «мама», «папа», «чашка» и «вверх». Физиология не позволила большего: гортань обезьяны расположена выше, чем у человека, что сильно ограничивает репертуар звуков. Тогда ученые переключились на язык жестов. Знаменитая шимпанзе Уошо освоила более 130 знаков и даже могла комбинировать их в простые фразы вроде «ты я наружу». Но и здесь крылся подвох. Обезьяны, в отличие от человеческих детей, редко проявляли инициативу в общении. Они «говорили» в основном тогда, когда хотели что-то получить, и их «беседы» были скорее искусной имитацией, чем спонтанным потоком мысли. Даже попугай Алекс, обученный Айрин Пепперберг, который мог отвечать на сложные вопросы вроде «Какой предмет зеленый и трехгранный?», делал это с 80-процентной точностью, потому что ему просто надоедало — для него это была игра, а не жизненная необходимость. В дикой природе ни обезьяны, ни попугаи не ведут философских бесед. Их коммуникация — это инструмент выживания, а не самовыражения.
Так когда же человек «сломал систему» и начал говорить? Долгое время господствовала теория «большого взрыва», согласно которой около 50 тысяч лет назад у Homo sapiens случилась некая генетическая мутация, которая и запустила языковую способность. В пользу этого говорит «культурный взрыв» того периода: появляются более совершенные орудия, наскальная живопись, украшения. Однако последние находки в Африке, например, бусины и гравированные охрой пластины из пещеры Бломбос возрастом 100 тысяч лет, отодвигают эту дату далеко в прошлое. Более того, генетики обнаружили ген FOXP2, тесно связанный с речевыми способностями, и его современная человеческая версия появилась как раз около 100-150 тысяч лет назад. Это совпадает со временем появления нашего вида. Вероятнее всего, язык развивался постепенно, вместе с усложнением социальной структуры и орудий труда. Он не свалился на нас с неба, а был мучительно «выращен» нашими предками как самый эффективный инструмент для координации совместных действий, будь то охота на мамонта или защита от враждебного племени. Язык — это наш главный социальный инстинкт, превративший стаю приматов в человечество.
Великое древо языков: от единого корня к вавилонскому многообразию
Сегодня в мире насчитывается около 6000 языков, и разнообразие их поражает воображение. Есть языки с щелкающими звуками (койсанские в Южной Африке), где щелчок — такой же полноправный звук, как «п» или «т». Есть языки, где почти вся грамматика выражается не окончаниями, а порядком слов и служебными частицами, как в китайском. А есть, как в эскимосском языке юпик, где целое предложение «Он еще не сказал снова, что собирается охотиться на оленей» упаковывается в одно слово-монстра: «Tuntussuqatarniksaitengqiggtuq». Как возникло это вавилонское столпотворение? Ответ прост: язык постоянно меняется. Английский язык времен Шекспира уже требует сносок для современного читателя, а язык «Слова о полку Игореве» без перевода поймет только специалист. Носители одного языка, расселяясь по разным территориям, начинают говорить немного по-разному. Накапливаясь столетиями, эти различия превращаются в диалекты, а затем и в самостоятельные языки.
Этот процесс дивергенции позволил лингвистам построить генеалогическое древо языков. В 1786 году британский судья в Индии Уильям Джонс, изучая санскрит, поразился его сходству с древнегреческим и латынью. Он предположил, что все они произошли от одного общего предка, который, «возможно, больше не существует». Так родилась идея индоевропейской семьи языков — гигантской группы, включающей большинство языков Европы, Ирана и Северной Индии. Их прародитель, праиндоевропейский язык, реконструирован учеными на основе сравнения его потомков. Мы знаем, что его носители, вероятно, жили около 6000 лет назад в причерноморских степях (так называемая «курганная гипотеза»), одомашнили лошадь и пользовались колесом. Слова, общие для всех индоевропейских языков, рисуют картину их быта: есть слова для снега, волка, пчелы, но нет общих слов для моря или оливы.
Подобные семьи есть по всему миру. Семитская семья включает арабский и иврит, знаменитые своей «трехсогласной» корневой системой, где корень типа К-Т-Б, меняя гласные, образует целое гнездо слов, связанных с письмом. Огромная австронезийская семья, растянувшаяся от Мадагаскара до острова Пасхи, свидетельствует о невероятных мореходных талантах ее носителей. А вот в Новой Гвинее или в Америке языковое разнообразие зашкаливает — сотни семей, родство между которыми установить крайне сложно. Это говорит о том, что эти территории были заселены очень давно и люди жили там относительно изолированно. Иногда география языков помогает реконструировать древние миграции. Например, в Африке почти всю территорию южнее Сахары занимают языки банту. Но очаг их наибольшего разнообразия находится в районе Камеруна. Это значит, что именно оттуда предки банту начали свою великую экспансию на юг, вытесняя и ассимилируя коренное население, говорившее на тех самых койсанских языках с кликсами. Так карта языков превращается в живую летопись человеческих переселений. А энтузиасты, такие как российские лингвисты из московской школы компаративистики, идут еще дальше, пытаясь объединить крупные семьи в макросемьи, например, в ностратическую, которая, по их гипотезе, объединяет индоевропейские, уральские, алтайские и некоторые другие семьи. Это попытка заглянуть в еще более глубокую древность, приблизиться к тому самому «прамировому» языку, на котором, возможно, говорили первые Homo sapiens, вышедшие из Африки.
Вечный двигатель перемен: как «ошибки» создают языковые нормы
Любой, кто учил иностранный язык, знает, как сильно он отличается от родного. Но даже внутри одного языка царит разнообразие — диалекты. Часто мы воспринимаем диалект как «испорченную» версию литературного языка. Житель Вологды «окает», москвич «акает», а южанин «гэкает». Кто из них прав? С точки зрения лингвистики, никто. Литературный стандарт — это всего лишь один из диалектов, которому «повезло». Как правило, это говор столицы или наиболее влиятельного в культурном и экономическом плане региона. Современный русский литературный язык вырос на базе московского говора. Точно так же стандартный английский — это диалект Лондона, а французский — Парижа. Остальные диалекты ничуть не «хуже», они просто развивались по своим путям. Более того, многие черты, которые сегодня кажутся нам «неправильными», когда-то были нормой. Например, двойное отрицание («я ничего не знаю») было абсолютно нормальным в древнерусском языке, как и сегодня во французском или испанском. Борьба с ним началась лишь в XVIII веке под влиянием логических построений ученых-грамматистов.
Язык меняется постоянно, и движут им простые и универсальные процессы. Один из главных — фонетические изменения, часто продиктованные банальной ленью. Нам проще сказать «impossibilis», чем «inpossibilis», потому что звук [m] артикуляционно ближе к [p], чем [n]. Так в латыни произошла ассимиляция, и слово, которое мы заимствовали, уже несет на себе следы этого «упрощения». Звуки со временем ослабевают и выпадают. Латинское «maturus» (спелый) в испанском превратилось в «maduro» ([t] ослабло до [d]), а во французском — в «mûr» (звук [t] и вовсе исчез). Так из одного слова получаются совершенно разные. В русском языке мы видим это на примере полногласия и неполногласия: исконно русскому «город» соответствует старославянское (пришедшее с христианством) «град», «молоко» — «млеко». Это следы разных путей развития звуковых сочетаний в близкородственных славянских языках.
Другой мощный механизм — грамматикализация. Это когда самостоятельное слово со временем «изнашивается» и превращается в грамматический показатель — приставку, суффикс или служебное слово. Классический пример — французское отрицание «ne ... pas». Изначально «pas» означало «шаг» и использовалось для усиления: «il ne marche pas» — «он не делает и шагу». Постепенно выразительность стерлась, и «pas» стало просто вторым, а в разговорной речи и основным, показателем отрицания. В русском языке нечто подобное произошло со словом «быть». В древнерусском говорили «азъ есмь царь», используя глагол-связку в настоящем времени. Сегодня эта связка в большинстве случаев опускается («я — царь»), но сохранилась в формах будущего времени («я буду царем») и в сослагательном наклонении («я был бы царем»), где «бы» — это все, что осталось от древней формы глагола «быть». Так язык постоянно перерабатывает сам себя, создавая новую грамматику из старых слов. И то, что сегодня кажется ошибкой или жаргоном, завтра может стать литературной нормой. Язык — это не застывший монумент, а бурлящая река, и пытаться остановить ее течение — все равно что пытаться вычерпать море ложкой.
Рождение языка из пепла: история пиджинов и креолов
История человечества — это не только постепенная эволюция, но и резкие сломы, катастрофы и контакты цивилизаций. И язык чутко реагирует на эти события. Когда люди, говорящие на разных языках, вынуждены как-то общаться, но не имеют времени или возможности полноценно выучить чужой язык, рождается пиджин. Это предельно упрощенный язык с урезанной грамматикой и лексикой, надерганной в основном из одного, доминирующего языка. Классический пример — руссенорск, на котором в XVIII-XIX веках общались русские и норвежские торговцы на побережье Баренцева моря. Фраза «моя по твоя» означала «я тебя не понимаю» (дословно «моя на твоей [мове]»), а лексика была гремучей смесью: «какая твоя пригай?» («что ты продаешь?», от русского «какая» и норвежского «prigge» - цена). Пиджин — это не полноценный язык, на нем никто не говорит с рождения. Это инструмент для выживания.
Но что происходит, если такой «инструмент» внезапно становится единственным средством общения для целого сообщества? Например, в условиях, когда людей из разных уголков Африки принудительно свозили для работы на плантациях Карибского бассейна. У них не было общего языка, кроме пиджина на основе английского, французского или португальского. И вот их дети, рождаясь в этой среде, не слышали вокруг себя никакого другого языка, кроме этого «обрубка». И тогда происходит чудо. Детский мозг, генетически «запрограммированный» на овладение полноценным языком, берет этот скудный материал и «достраивает» его до полноценной, сложной системы. Так из пиджина рождается креольский язык, или креол. Он становится родным для нового поколения. В нем появляется сложная грамматика, развитая лексика, способность выражать любые оттенки смысла. В мире существует множество креольских языков: гаитянский на основе французского, ямайский «патуа» на основе английского, папьяменто на основе испанского и португальского.
Креольские языки — это уникальная лаборатория, позволяющая увидеть, как язык рождается «с нуля». Они показывают, какие грамматические структуры являются для человека базовыми. Например, почти все креолы имеют строгий порядок слов «подлежащее — сказуемое — дополнение», даже если языки-предки имели другой порядок. У них нет родов (как в русском или французском) и сложных систем падежей. Но при этом они развивают свои собственные сложности. Например, в ямайском креоле есть различие между «mi walk» («я хожу вообще») и «mi a walk» («я иду сейчас»), которое в стандартном английском выражено не так четко. Креолы — это не «испорченные» европейские языки. Это новые, молодые языки, рожденные в трагических обстоятельствах, но демонстрирующие невероятную жизнестойкость и креативность человеческого духа. Они показывают, что язык — это не просто набор правил, выученных в школе. Это самоорганизующаяся система, инстинкт, который пробьет себе дорогу в любых, даже самых неблагоприятных условиях.
Живые и мертвые языки: о чем умалчивают последние носители
Мы живем в эпоху беспрецедентного угасания видов. Но исчезают не только животные и растения, но и языки. По оценкам лингвистов, из примерно 6000 языков, существующих сегодня, к концу XXI века может исчезнуть до 90%. Это означает, что каждые две недели в мире умолкает один язык. Это не просто фигура речи. Угасание языка — это когда умолкает его последний носитель, и вместе с ним безвозвратно теряется уникальный способ видения мира, накопленные веками знания, фольклор, поэзия. Язык умирает, когда одно поколение перестает передавать его следующему. Обычно это происходит под давлением более крупного, «престижного» языка — языка государства, образования, медиа. Дети видят, что язык родителей не дает им перспектив в большом мире, и переходят на другой.
Почему это невосполнимая утрата? Разве не удобнее, если бы все говорили на одном языке, скажем, на английском? Возможно, удобнее. Но представьте себе мир, где остался бы только один вид цветов — розы. Или один вид музыки — поп-музыка. Языковое разнообразие — это такое же богатство человечества, как и биологическое. Каждый язык — это уникальное решение проблемы, как описать и осмыслить мир. В языке дирбал (Австралия) есть четыре рода: мужчины и большинство животных; женщины, вода, огонь и опасные предметы; съедобные растения; все остальное. Это не просто грамматическая причуда, это отражение целой мифологии и картины мира. В языках народов Севера существуют десятки слов для обозначения разных видов снега — для них это жизненно важные различия, которых не замечаем мы. В русском языке мы различаем синий и голубой как два разных цвета, в то время как во многих языках это просто оттенки одного цвета. Как заметил австрийский философ Людвиг Витгенштейн, «границы моего языка означают границы моего мира». Теряя язык, мы сужаем границы коллективного человеческого мира.
Вместе с языком уходят и уникальные знания. Многие языки малых народов, не имеющих письменности, хранят бесценную информацию о свойствах лекарственных растений, о поведении животных, об истории и генеалогии племени. Это устная библиотека, которая бесследно исчезает со смертью последнего рассказчика. Поэтому по всему миру лингвисты ведут отчаянную гонку со временем, пытаясь записать и описать исчезающие языки. Иногда предпринимаются попытки их возрождения. Самый успешный пример — иврит, который из языка священных текстов превратился в живой разговорный язык государства Израиль. Но это уникальная ситуация, обусловленная мощной политической волей и идеологией. В большинстве случаев возродить мертвый язык почти невозможно. Но можно и нужно сохранить его для потомков, как мы сохраняем античные статуи или старинные рукописи. Потому что каждый язык — это не просто набор слов и правил. Это голос народа, его душа, его уникальный вклад в великую симфонию человеческой культуры. И позволить этим голосам умолкнуть навсегда — значит обеднить наше общее прошлое и будущее.
Понравилось - поставь лайк и напиши комментарий! Это поможет продвижению статьи!
Подписывайся на премиум и читай дополнительные статьи!
Тематические подборки статей - ищи интересные тебе темы!
Поддержать автора и посодействовать покупке нового компьютера