– Ворота заложил?
– Заложил.
– Амбар замкнул?
– Замкнул.
– Собаку отвязал?
– Отвязал.
– Ну, и ладно, – заканчивал отец допрос, поднимаясь с лежанки, приставленной к обогревателю печи, садился за стол на своё излюбленное место – в передний угол и закуривал сигаретку с мундштуком.
Раньше он куривал и самосад, и махорку «моршанскую» или «канскую», и папиросы «Прибой», но в последние годы остановился на сигаретах. Короткие вставлял в прозрачный плексиглазовый мундштук целиком, предварительно прочистив его проволочным шомполом, который всегда лежал под рукой, а длинные переламывал на два «закура». Затянувшись дымом так, что при выдыхании сам скрывался за ним, он поднимал руку к календарю, прибитому к стене, и, не глядя, срывал очередной листок.
Начинался ритуал вечернего чтения. Лампочка на длинном шнуре, собранном в гармошку, опускалась над самым столом (а прежде, помнится мне, так же близко, под самый нос, пододвигалась семилинейная керосиновая лампа), открывался деревянный ларец, стоявший на лавке в углу, вынимались из кожаного футляра очки. Это были уже не те очки, в которых отец точил инструмент, а другие, предназначенные им самим исключительно для чтения. Читал он медленно, не то, чтобы по слогам, но нараспев и, закончив предложение или короткий абзац, которым завершалась мысль, удивленно хмыкал, поджимал губы и встряхивал седой густоволосой головой.
Одолев листок календаря, он снова с жадностью старого курильщика затягивался сигаретой, которую, читая, держал в вытянутой руке на отлёте, так что половина сигаретки при этом превращалась в пепельный столбик, готовый рассыпаться при первом движении, – затем брался за районную или краевую газеты. Их читал уже шепотом или молча, беззвучно шевеля губами, но по-прежнему хмыкал в нос и встряхивал головой.
Так было каждый вечер. И эти неизменные «ворота заложил?», «амбар замкнул?» до сих пор звучат в моих ушах. Не знаю, почему, но так уж сложилось, что среди многих моих домашних обязанностей, «постоянных поручений» было и запирание ворот, и замыкание амбара, и отвязывание собаки. Наверное, потому, что вечерами я позднее всех возвращался домой – то просто «с улицы», то из кино, а потом и с танцев, со свиданий. Но если я приходил даже за полночь, отец, проснувшись, поднимался, включал свет, а когда его не было, – зажигал лампу, садился за стол на свое излюбленное место, спрашивал меня по заведённому опроснику о воротах, амбаре и собаке, закуривал сигаретку, и, так как газета и календарь уже были прочитаны, он пересказывал, что в них было написано, и снова удивлённо похмыкивал.
В этой настойчивой заботе о замкнутом амбаре и спущенной собаке, как я теперь понимаю, не было какой-то особенной крестьянской скаредности, прижимистости. Просто стремление к устойчивому порядку, к сохранности усадьбы, насиженного гнезда – извечное, почти инстинктивное стремление любого землепашца, трудами рук своих добывающего хлеб насущный.
К тому же замки и запоры зачастую играли в деревне лишь символическую роль, рассчитанные, что называется, на честного человека, как это бывало в доме моего отца.
Да и что было красть в нашем амбаре? Старые собачьи дохи с облезлыми полами или грубый дождевик из чёртовой кожи? Топоры, ржавый фонарь, тепловые рамы от окон дома или бочку с квасом, стоявшую в прохладе погреба? Было, конечно, и зерно, заработанное в колхозе. Но кто бы позарился на него? Народ утратил не только то, почти религиозное отношение к куску хлеба, которое питал раньше, но и уважение к нему как
ценнейшему продукту.
Впрочем, утратили далеко не все. Для старых людей, не раз в своей жизни испытавших голод, длительный и жестокий, хлеб был по-прежнему свят и ценен.
***
Ни о чём не заботились в нашем доме так, как о хлебе. Для зерна в амбаре был сколочен ларь с плотной крышкой на клямке. В нём было три отделения, размежёванных переборками, – для новины (хлеба нового урожая), для старого зерна и для охвостьев. Потом в жаркие ясные дни зерно сушили и пересушивали, расстилая под него в ограде, прямо на земле или на пологих крышах бани и столярки специально сшитые из холста полотнища, а также мытые половики. Мне при этом обычно поручалось всеми силами и средствами отражать натиск куриц, голубей, воробьёв и прочей живности, столь падкой до зерна.
После сушки зерно сортировали (по-нашему, «сортовали») на старой дедовской сортировке («сортовке»), скрипучей, нетвёрдой на ногах, но сохранившей, несмотря на ветхость, превосходные «ветра». Верней, его сортировали круглый год, а по скольку раз – я сбивался со счета. Это не было ни чудачеством отца, ни прихотью или страстью, вроде заправки столярного инструмента, а было скорее необходимостью. Давать курам чистую пшеницу считалось предосудительным. Охвостьев же и второсортного зерна после первого обязательного провеивания хватало ненадолго. И вот когда иссякали их запасы, отец принимал решение пропустить уже вроде бы чистую пшеничку через «ветра» ещё разок. Потом ещё. Потом ещё. Мне, как и при точке инструмента, по-прежнему место отводилось у рукоятки привода. Отец же направлял «сыпь» зерна, ни на секунду не отпуская ручку заслонки, с каждым разом выдвигавшейся все меньше, и менял посуду под лотками.
Всё было так же, как и при заправке инструмента, с той, однако, разницей, что отец теперь отдавал совершенно иные команды: «Тише крути!» или: «Не спеши – хлеб с охвостьями вынесешь!»
Чем больше сортировали, тем чище и отборней возвращалось в ларь провеянное зерно и тем тверже звучал отцовский приказ:
– Тише крути! Не спеши – хлеб с охвостьями вынесешь!
***
Особенностью нашего амбара было то, что под его полом находился погреб, или, как у нас говорят, яма. Раньше мы делали ямы и в саду, и в огороде без навесов над ними, но они под дождями и снегами скоро приходили в негодность. И вот, чтобы не строить отдельной крыши, отец нашёл счастливый выход – вырыть яму прямо в амбаре. Значит ли это, что прежде его не посещала такая мысль? Отнюдь не значит. Просто он долго не мог решиться на столь смелый шаг. Одно дело копать яму на открытом месте, на воздухе, на солнце, на свободе, и совсем другое – в амбаре, в полумраке, в духоте, в тесноте, где и землю-то выкидывать некуда, кроме как в двери.
Но, решившись раз, отец замыслил сделать яму долговечной, чтобы не маяться в другой. Каких только приёмов не изобретал он для удобного изъятия земли! Копал штыковой, а выбрасывал совковой лопатой (более ёмкой!), заставлял всех нас – мать, старшую сестру и меня – поднимать и выносить землю в ведрах, наконец, установил, скрестив три слеги над ямой, бадью на блоке, которую надо было под дружное «раз-два-взяли!» вытягивать из ямы верёвкой. Когда «котлован» был готов, отец закупил у деревенского каменотёса Игнатия Калашникова несколько кубов камня и возвел стены. Положил на них двойную матку из лиственницы, которая не боится сырости. Перекрытие сделал из брёвен и плах толщиною в ладонь. Сверху земляной насыпи настлал кострику, а затем уже пол. Неподалеку от лаза вывел отдушину.
Яма вышла на славу: зимой тёплая настолько, что в ней надёжно хранилась семенная картошка, а летом – достаточно холодная, способная держать лед и в знойные петровки. Соления – капуста, огурцы, грибы – всегда были в ней свежие, прохладные, хрусткие, даже если хранились до нового засола.
Яма и теперь ещё довольно крепка, хотя минуло ей более трех десятков лет. Правда, одно непредвиденное испытание заметно повредило её прочности.
Нашим огородом, расположенным в низине, сходят в Тимину речку полые воды из многих окрестных лесов и логов. Когда весна выдастся дружной и воды хлынут внезапно, случается, что затопляет двор, пригоны и даже колодец. Но мы с отцом обычно предупреждали это несчастье. Заранее с осени мы проводили вдоль огорода неглубокую канаву, чтобы направить воду в проулок, выходящий к речке, а весной, накануне паводка, расчищали её, откидывая снег на две стороны. Воде важно показать направление, потом она сама себе нужное русло сделает.
Но неожиданного «непланового» половодья нам предупредить не удалось. Это было прямо-таки стихийное бедствие. Июльским днём зашли вдруг чёрно-фиолетовые тучи, тревожно закружили по улице вихри, и вскоре хлынул такой ливень с градом, что огород наш мигом превратился в море-окиян. Вода ударила в огородные воротца, растворила их и шальной волной, клокоча и пенясь, прошлась по просторной ограде, сбивая всё на пути, и затем даже выхлестнула на деревенскую улицу из-под въездных ворот и калитки. Бычок орал благим матом, метался, утопая по брюхо в воде. Поросята, барахтаясь, плавали с пронзительным визгом. Мы с матерью оторопело ловили их, продираясь по грязному разливу, несущему и кружащему какие-то доски, солому, перья, пока не загнали совсем одичавших от ужаса на сухое высокое крыльцо.
– Яму спасай! – в перерывах между частыми и утробно-тяжелыми раскатами грома кричал отец, стоя у амбара и пытаясь заткнуть мешковиной щели в его широких дверях. Открыть их, подпёртые снизу потоком, было нельзя, это значило бы пропустить воду прямо в лаз, но и мешковина, конечно, не спасла положения. Когда наводнение схлынуло, отец спустился в яму и вылез оттуда, держа в руках грязную, мокрую картофелину.
Правда, вода довольно скоро ушла из ямы, просочилась в недра, но оставила на каменных стенах белую кайму пены, на матках и потолке – желтоватые язвы плесени. В яме с тех пор поселилась неприятная сырость, воздух стал промозглым и дощатая труба-отдушина с двускатной крышкой, как у скворечни, не могла уже развеять его погребной тяжести и затхлости. Спички теперь гасли в яме, точно их опускали в воду. И даже в керосиновом фонаре язычок пламени подрагивал так, как будто ему было холодно.
Продолжение следует Начало рассказа здесь
Tags: Проза Project: Moloko Author: Щербаков А.
Книга автора здесь