Найти в Дзене

- Дочери у меня больше нет! – крикнула мать

Ох, милые мои, какой же ноябрь в тот год выдался тяжелый... Дождь мелкий, холодный, всё сеял и сеял. Грязь на дорогах была такая, что ни пройти, ни проехать, одна тоска липкая. И вот в такой-то денек, когда у самой душа не на месте, и пришла ко мне весть - не стало бабы Нины. Тихо ушла, во сне, будто свечка догорела и потухла. Сижу я у себя в медпункте, смотрю в окно на мокрые ветки, а перед глазами она стоит. Маленькая, сухонькая, в вечном своем ситцевом платочке, повязанном низко на лоб. Глаза у нее были как у ребенка - ясные, голубые, только подернутые пеленой долгой, молчаливой печали. А характер-то у нее был - кремень и какая-то несгибаемая правота во всем. Если уж решила что - топором не перерубишь. И любила она свою единственную дочку, Раю, вот этой своей тяжелой, требовательной любовью. Ох, Рая.. Как вспомню ее, так сердце и сожмется. Вся деревня ее за глаза «бессовестной» кликала. И ведь было за что, если по-людски судить. Как уехала в город после школы, так и пропала. Поначал

Ох, милые мои, какой же ноябрь в тот год выдался тяжелый... Дождь мелкий, холодный, всё сеял и сеял. Грязь на дорогах была такая, что ни пройти, ни проехать, одна тоска липкая. И вот в такой-то денек, когда у самой душа не на месте, и пришла ко мне весть - не стало бабы Нины. Тихо ушла, во сне, будто свечка догорела и потухла.

Сижу я у себя в медпункте, смотрю в окно на мокрые ветки, а перед глазами она стоит. Маленькая, сухонькая, в вечном своем ситцевом платочке, повязанном низко на лоб. Глаза у нее были как у ребенка - ясные, голубые, только подернутые пеленой долгой, молчаливой печали. А характер-то у нее был - кремень и какая-то несгибаемая правота во всем. Если уж решила что - топором не перерубишь. И любила она свою единственную дочку, Раю, вот этой своей тяжелой, требовательной любовью.

Ох, Рая.. Как вспомню ее, так сердце и сожмется. Вся деревня ее за глаза «бессовестной» кликала. И ведь было за что, если по-людски судить. Как уехала в город после школы, так и пропала. Поначалу еще приезжала на праздники, а потом все реже и реже. В последний раз ее видели лет пять назад. Вышла из такси городская вся, модная, в брюках каких-то узких, в куртке блестящей.

А из-за чего приезжала-то? Скандалить.

Забежала к матери на час, погремела чем-то в доме и обратно. Соседка, Катерина, потом мне рассказывала. Крик стоял на всю улицу. Рая тогда привезла знакомить своего жениха. Игорем звали. Лощеный такой, надушенный, в ботинках блестящих. А Нина на него глянула раз, и будто рентгеном просветила. Увидела то, чего Рая, ослепленная любовью, не видела. Пустоту за красивыми словами.

- Гнилой он, Рая, нутром чую! - кричала Нина, не таясь. - Бросит он тебя, как только все из тебя вытянет! Не отдам я тебя за него!

А Рая, молодая, горячая, в ответ:

- Ты просто завидуешь! Завидуешь, что я из этой грязи вырвусь, что у меня жизнь будет, не как у тебя! Ты всю жизнь в этой грязи, и хочешь, чтобы я так же век свой коротала!

Слово за слово, и полетели такие осколки, что потом и за сто лет не соберешь. И бросила Нина в сердцах самое страшное:

- Раз он тебе дороже матери, то иди! Иди к нему! Но чтоб ноги твоей в моем доме не было! Дочери у меня больше нет!

Рая тогда побледнела, губы закусила до крови, развернулась и, не сказав больше ни слова, ушла. Села в машину к своему Игорю и уехала. С тех пор - как отрезало. Ни слуху, ни духу.

А Нина... она ведь ждала. Хоть и виду не показывала. Сядет у окна, смотрит на дорогу, а спросишь ее - скажет, мол, на кур любуется. Упрямая. Думала, дочка одумается, вернется, прощения попросит. А Рая, видать, вся в мать пошла. Тоже кремень.

И вот Нины не стало. Весть в город передали. Все ждали, что Рая тут же примчится. День ждут, два. А ее все нет. Соседки, бабы сердобольные, собрались, обмыли Нину, одели во все чистое. Положили в передней комнате, на лавках. Лампадку зажгли. А дом-то пустой, холодный. Сиротливый такой, что выть хочется. И только ходики на стене тикают, отмеряя уже никому не нужное время.

На третий день, в день похорон, вся деревня собралась. Утро такое же серое, плаксивое. Люди у ворот толпятся, перешептываются. И все разговоры только об одном: «Неужели не приедет?» У меня у самой камень на душе лежал. Смотрю я на лицо Нины, умиротворенное, светлое, и думаю: «Господи, за что же ей такое наказание? Всю жизнь одна, мужа рано схоронила, дочку одна поднимала, последнюю копейку на нее тратила. А та...»

И тут, когда уже гроб выносить собрались, у околицы показалась машина. Черная, иномарка, блестящая, чужая в нашей грязи. Из нее вышла Рая.

Знаете, дорогие мои, тишина такая наступила, что слышно было, как ворона на березе каркнула. Все головы в ее сторону повернули. А она идет. Не спеша. В черном пальто, на каблуках, которые в нашей глине вязнут. Волосы уложены, на лице ни слезинки. Подошла к толпе, люди перед ней расступились, как море перед Моисеем. В глазах у всех одно - осуждение. А она будто и не видит никого.

Вошла в дом. Подошла к гробу. Встала в ногах и смотрит. Долго смотрела, не шелохнувшись. Лицо - как маска ледяная. Ни один мускул не дрогнет. У меня аж сердце в пятки ушло. Думаю, ну неужели совсем в ней ничего человеческого не осталось?

А потом она наклонилась. Неловко так, по-городскому. И поправила на матери платочек, тот самый, ситцевый, что съехал набок. Поправила и так и замерла, кончиками пальцев касаясь седых, редких волос. И я увидела, как побелели костяшки ее пальцев, как она вцепилась в этот платочек, будто утопающий за соломинку.

Но слез так и не было.

После похорон, когда все разошлись, помянули Нину кто рюмкой водки, кто добрым словом, я думала, Рая сразу уедет. Ан нет. Осталась. Закрылась в материнском доме и не выходит. Свет в окне по вечерам горит, дымок из трубы идет. Соседи говорили, что она все три дня молча перебирала вещи матери, мыла полы, скоблила кастрюли. Будто не в доме прибиралась, а в душе своей порядок наводила.

На четвертый день скрипнула калитка моего медпункта. На пороге стояла она. Рая. Бледная, похудевшая, с темными кругами под глазами.

- Здравствуйте, теть Валь, - голос тихий, осипший. - Можно к вам?

- Проходи, Раечка, проходи, милая.

Она вошла, села на тот самый стул, где всегда сидела ее мать. И молчит. Я чайник поставила, достала чашки. Чувствую, не за лекарством она пришла. За чем-то другим.

- Чаю будешь? С мелиссой, успокаивает хорошо.

Она кивнула. Я налила ей полную чашку, поставила на стол. Ее руки дрожали. Она обхватила чашку обеими ладонями, будто грелась. А потом подняла на меня глаза. И я увидела в них такую боль, такую горечь, что у меня у самой все внутри перевернулось. Это были глаза ее матери.

- Он меня бросил, теть Валь, - прошептала она. - Через год после того скандала. Все, как она и говорила. Все до последнего слова сбылось. Обобрал, унизил и вышвырнул.

Она говорила, а я слушала. Она боялась вернуться. Ведь это означало бы признать, что мать была права. Это означало бы приползти разбитой и побежденной.

- Я не могла, понимаете? - шептала она, и по щеке ее, впервые за все эти дни, скатилась слеза. - Моя гордость... она меня сожрала. Я устроилась на работу, сняла угол. Жила, как в тумане. Я каждый день хотела ей позвонить. Каждый день набирала номер и сбрасывала. Что я ей скажу? «Мама, ты была права»? Я не могла переступить через эти слова. Я думала, вот заработаю денег, встану на ноги. Приеду не нищая, не побитая, а успешная. Приеду и скажу: «Смотри мам, я справилась. Сама». Чтобы доказать ей... что-то доказать... А что доказывать-то, Господи...

Она рыдала. Тихо, беззвучно, просто тряслась всем телом, уронив голову на стол. И это были слезы не по матери, которую она только что похоронила. Это были слезы по тем пяти годам, которые украли друг у друга две самые родные и самые упрямые на свете души. Слезы по несказанным словам прощения и не протянутым навстречу рукам.

Прошла зима. Заречье стряхнуло с себя снежное оцепенение, зазвенели ручьи, потянуло с полей теплым, влажным запахом оттаявшей земли. И мы все увидели, как ожил дом бабы Нины.

Рая не уехала. Осталась. Как только подсохла земля, она вышла в огород. Покрасила рамы в тот же голубой цвет, какой помнила с детства. Она просто начала жить. Потихоньку, помаленьку.

Я видела, как она достала из сарая старый материнский велосипед, отмыла его и стала ездить на нем в сельпо. Как она нашла в сундуке старую штопаную-перештопанную шаль матери и вечерами, сидя на крыльце, куталась в нее, хотя на улице уже было тепло.

Она изменилась. Стала здороваться со всеми, улыбаться. Сначала несмело, а потом все теплее. Стала заходить к старикам, кому хлеба из автолавки принесет, кому воды из колодца натаскает. Молча, без лишних слов. И люди оттаяли. Перестали шептаться за спиной.

А однажды, уже летом, когда воздух был густой от запаха сена и нагретой солнцем смородины, она пришла ко мне. В руках у нее была старая, потрепанная тетрадка в клеенчатой обложке.

- Это мамины рецепты, - сказала она тихо. - Я тут пирог испекла. По ее рецепту. С черной смородиной. Возьмите, теть Валь.

Она протянула мне тарелку с куском пирога. И я увидела ее руки. Это были уже не тонкие, белые пальцы городской барышни. Это были руки женщины, которая знает, что такое земля, прополка и тяжесть ведра с водой.

Я взяла пирог. А она смотрела куда-то вдаль, на речку, и сказала, будто самой себе:

- Он такой же, как в детстве. С кислинкой.

И в этом простом слове «кислинка» было все: и горечь потерь, и сладость воспоминаний, и робкая надежда на то, что жизнь, несмотря ни на что, продолжается.

Если вам по душе мои истории, подписывайтесь на канал. Будем вместе вспоминать, плакать и радоваться.

Всем большое спасибо за лайки, комментарии и подписку. Низкий Вам поклон за Ваши донаты❤️

Ваша Валентина Семёновна.

Читайте другие мои истории: