Эта история про Настеньку нашу, Голубеву. Какой она девчонкой-то была. Коса толстенная, до самой поясницы, а глаза как летнее небо. Смеется - и будто колокольчики по всему Заречью звенят. Не девка, а солнышко. Все парни на нее заглядывались, а она ни на кого и не смотрела. Мечтала. О городе большом, о жизни другой, не нашей, деревенской. Книжками зачитывалась, где дамы в шляпках и кавалеры им руку целуют. Нам-то, бабам, некогда было мечтать - то огород, то корова, то дети мал мала меньше. А она - мечтала.
И домечталась. Приехал к нам из района снабженец какой-то, важный такой, городской. На «Волге» черной, в шляпе, в ботинках блестящих. Увидел нашу Настеньку у колодца с ведрами на коромысле и пропал. Цветы ей возил охапками, духи французские дарил, каких у нас и не нюхивал никто. Говорил так сладко, так красиво, что у девки нашей голова и закружилась. «Заберу тебя, - шептал, - в город, королевой будешь жить. Забудешь, как земля пахнет, будешь асфальт под каблучками топтать».
Мать ее, тетка Мария, плакала в три ручья. «Дочка, - говорила, - чужой он, не наш. У него душа-то асфальтом залита, не прорастешь ты на ней!». Но, не слышала она мать, что ей ее слова... У нее в ушах музыка играла, а ее речи - что скрип немазаной телеги. Уехала. Свадьбу сыграли скромную, и увез он ее на своей «Волге» черной. Махала она нам из окна платочком белым, а у матери ее сердце в пятки ушло. Так и стояла она, тетка Мария, посреди улицы, пока машина за поворотом не скрылась, будто в землю вросла.
И все. Пропала наша Настенька. Первое время письма писала. Восторженные такие. Что квартира у них большая, светлая, что в театр ходят, что муж ее на руках носит, пылинки сдувает. Мать ее эти письма, как иконы, в платочек заворачивала, всем читала, а сама плакала тихонько, чтоб никто не видел. Чуяло материнское сердце беду. А потом письма все реже стали приходить, все короче. Строчки сухие, казенные, будто не дочка писала, а чужой человек отчет строчил. «Жива, здорова, все хорошо». А между строк такая тоска сквозила, что сердце сжималось.
Тетка Мария через пару лет истаяла, как свечка. Ушла тихо, во сне. Перед самым уходом все Настеньку звала. А та и на похороны не приехала. Телеграмму только прислала холодную: «Не могу. Соболезную». Вся деревня тогда на нее ополчилась. «Загордилась, - шипели бабы, - мать родную забыла!» Я их не слушала. Я знала: не от гордости это. Это от беды великой человек от родных берегов отрывается. От такой беды, с которой и показаться-то на глаза стыдно.
Прошло лет наверное десять. И забывать ее уже стали. Дом материнский одиноко стоял заколоченный, крапивой заросший. И вот, знаете ли, в тот дождливый сентябрьский вечер, когда ветер за окном выл, как раненый зверь, дверь моего медпункта отворилась так тихо, что я и не услышала бы, если б не сквозняк.
На пороге стояла женщина. Худая, изможденная, в пальтишке стареньком, мокром насквозь. Волосы, когда-то русые, как лен, стали тусклыми, мышиного цвета, и обрезаны кое-как. А глаза... Батюшки, что ж это за глаза-то были! Два колодца бездонных, в которых и страх, и боль, и такая смертельная усталость, что смотреть было больно.
Она подняла на меня взгляд, и губы ее дрогнули.
- Здравствуйте, Валентина Семёновна... Вы меня... помните?
И тут я ее узнала. Узнала не глазами, а сердцем. Оно у меня так и оборвалось.
- Настенька?.. Ты ли это, деточка?
Она не ответила, только плечи ее затряслись, она сползла по дверному косяку на пол, уронила на колени единственную свою сумку, похожую на замученный узелок, и зарыдала. Не плакала, нет. Она выла. Глухо, страшно, как воют звери над убитым детенышем. Так может выть только душа, которую рвали на части много-много лет.
Я не спрашивала ни о чем. Что тут спрашивать, когда все на лице написано. Подняла ее, слабую, как тростинка, усадила на кушетку. Раздела, укутала в старое одеяло. Налила в граненый стакан валерьянки. Руки ее ледяные, пальцы не слушаются, стакан ходуном ходит. Я взяла ее ладони в свои, шершавые, и стала греть. А она все смотрела в одну точку невидящими глазами и дрожала.
- Он... он меня выгнал, Валентина Семёновна... - прошептала она наконец, когда приступ рыданий прошел. - Все отнял. Квартиру... Он ее на свою мать записал давно... А я и не знала.
И полилась ее история. Горькая, как полынь. О том, как ушла первая любовь, как муж стал чужим и холодным. Как запрещал ей работать, превратив в красивую куклу, которую можно гостям показывать. Как попрекал ее деревенским происхождением. Как унижал, сперва словом, а потом... Она замолчала и инстинктивно потерла плечо. И я все поняла без слов.
- А потом появилась другая, - губы ее скривились в жалкой усмешке. - Молодая, бойкая, городская... Я стала не нужна. Просто выставил за дверь с одной сумкой. Сказал, чтобы я ехала туда, откуда приехала. В свою деревню, в навоз...
Сижу я рядом, глажу ее по голове, как маленькую, а у самой слезы по щекам катятся. Душа не на месте, в клочья рвется от жалости и несправедливости.
Оставила я ее у себя. Спать уложила. Всю ночь она металась, вскрикивала во сне. А утром проснулась с температурой под сорок. Воспаление легких. Видно, пока добиралась, на перекладных, продрогла до костей. Началась моя борьба. За ее жизнь, да и не столько за жизнь, сколько за душу ее истерзанную.
Колола я ей уколы, отпаивала липовым цветом с малиной. По деревне прошла. Собрала баб самых боевых. «Так, - говорю, - девки. Настенька вернулась. И не ваше собачье дело, как и почему. Человек в беде. Надо дом ее материнский в порядок приводить. Кто что может».
Поворчали они для вида, конечно. Но деревенские - они такие. Могут за глаза кости перемыть, а в беде не бросят. На следующий день у дома Голубевых уже работа кипела. Мужики крышу латали. Бабы выносили из дома хлам, мыли, скоблили. Тащили кто что мог: кто старенький половичок, кто занавески, кто чугунок. Миром собирали для нее новую жизнь.
Настенька моя потихоньку на поправку пошла. Когда смогла вставать, подошла к окну. А там, за окном, осень во всей красе. И дом ее, родительский, стоит чистенький, подлатанный, и дымок из трубы вьется - это дед Михей печку переложил и протопил, чтобы сырость выгнать. Она смотрела, смотрела, прижавшись лбом к холодному стеклу, и по щеке ее медленно ползла слеза. Но это была уже не слеза горя. Это была слеза... другая. Теплая.
Перебралась она в свой дом. Тихая, молчаливая, ни с кем не говорила. Людей сторонилась. Выйдет во двор, сядет на крылечко и смотрит часами на старую яблоню, которую еще отец ее сажал. А люди наши... они мудрые. Не лезли к ней с расспросами, с жалостью своей навязчивой. Просто помогали молча. То баба Катя крынку молока на крыльцо поставит. То соседка, тетка Поля, тарелку горячих щей принесет, постучит и уйдет. И Настенька потихоньку оттаивала.
Как-то раз захожу к ней, а она в огороде копошится. Руками, прямо в холодной земле. Грядки от бурьяна чистит.
- Что ты, - говорю, - дочка, руки-то морозишь?
А она подняла на меня лицо, перепачканное землей, и впервые за все это время улыбнулась. Слабо, краешками губ, но улыбнулась.
- Землей пахнет, Валентина Семёновна, - говорит. - Я и забыла, как она пахнет. Живая она...
И вот с этого запаха, кажется, и началось ее возвращение. Она стала выходить из своей скорлупы. Попросилась к нам в сельпо работать. Сначала продавцом, потом и заведовать стала. И так у нее все ладно получалось! В магазине чистота, порядок, товар всегда свежий. С каждым покупателем словом перекинется, про детей спросит, про здоровье. И люди к ней потянулись. Снова стали звать ее Настенькой, а не «эта, городская».
Прошла зима, весна пришла. А летом, знаете, Заречье наше особенно хорошо. Воздух медовый, травы по пояс, речка блестит на солнце. Я иду как-то мимо колодца нашего, а там смех заливистый, как колокольчик. Тот самый, из прошлого. Подхожу ближе - а это Настенька наша с ребятишками деревенскими. Водой их из ведра поливает, они визжат от восторга, а она смеется. Смеется так, как в юности. Щеки румяные, в глазах - те самые васильки, только теперь в них не мечты девичьи, а мудрость глубокая. И коса... коса отросла, еще не до пояса, но уже тяжелая, русая.
Она увидела меня, замахала рукой. Подошла, обняла.
- Спасибо вам, Валентина Семёновна. За все.
- Да за что ж мне, спасибо? - говорю. - Это земле своей спасибо скажи. Она лечит.
Мы постояли молча, глядя, как солнце садится за лесом, окрашивая небо в розовый и золотой. А над колодцем тихонько покачивался старый «журавль», будто кланялся уходящему дню.
Если вам по душе мои истории, подписывайтесь на канал. Будем вместе вспоминать, плакать и радоваться.
Всем большое спасибо за лайки, комментарии и подписку. Низкий Вам поклон за Ваши донаты❤️
Ваша Валентина Семёновна.