Влетела ко мне в медпункт Светка, дочка Клавдии Петровны, как ошпаренная. Дверью так хлопнула, что у меня герань на подоконнике вздрогнула и листок уронила. Сама вся красная, глаза мечут молнии, а из них вот-вот слезы брызнут, да только гордость девичья не дает.
- Валентина Семёновна! - с порога кричит, а голос дрожит, срывается. - Ну вы же давно ее знаете! Скажите ей хоть вы!
Я на нее смотрю, а у самой сердце в пятки ушло. Знаю я, из-за чего буря. Не первый раз уже. Поднялась навстречу, взяла ее за холодные, как ледышки, руки.
- Тише, деточка, тише. Присядь, вот сюда. Сейчас я тебе чаю с мятой налью, дух переведешь, и расскажешь все по порядку.
Она села на краешек кушетки, смотрит на меня, а в глазах такая боль, такая обида за мать, что мне самой выть захотелось.
- Мама, - выдохнула она, словно это слово было самым тяжелым на свете. - Он опять вернулся. Витька. И она его опять пустила. Опять! Валентина Семёновна, ну сколько можно это терпеть? Я ей говорю: «Мама, он же последнее из тебя вытянет! Он же тебя в гроб вгонит!» А она молчит. Смотрит на него, как на икону, и молчит!
Вот ведь какое дело, милые мои. Был у Клавдии сын Витька и дочь Света. Только словно два разных дерева из одного корня выросли. Света - работящая, умница, в городе выучилась, замуж вышла, сама уже мать. А Витька... Эх, Витька. Про него в деревне говорили: «пропащая душа». Сначала вроде все как у людей было, а потом покатился по наклонной. Не то чтобы злой он был, нет. Слабый. Где выпьет, где украдет по-мелкому, где просто пропадет на полгода, а потом является - худющий, грязный, с глазами побитой собаки. И каждый раз Клавдия его принимала. Обмывала, кормила, одевала в чистое. И молчала.
Я сама не раз ей говорила: «Клава, пожалей себя. Он же взрослый мужик, сам свою жизнь выбрал». А она посмотрит на меня своими выцветшими глазами, в которых такая вселенская тоска плещется, и тихо так ответит: «Он сын мой, Семёновна. Сын». И все, разговор окончен.
В этот раз Света приехала мать навестить, продуктов привезла. А там - он. Сидит за столом, чистенький уже, умытый, хлебает щи, которые Клавдия сварила, а сам глаз поднять не смеет. А мать над ним порхает, будто он не блудный сын, а дорогой гость.
- Он у меня все деньги забрал, что я маме оставила, - шептала мне Света, комкая в руках краешек моего белого халата. - Все до копейки. Я в сумку заглянула, а там пусто. Она их на дрова откладывала... А он их забрал и пропил. Я утром видела, как он от магазина шел, шатался. А она мне врет! Говорит: «Потеряла я их, Светик, растяпа старая». Защищает его!
Я слушала ее и видела все как наяву. Вот Клавдия, стоит у печки, худенькая, прямая, как свечка. Лицо - сплошная морщинистая сеточка, а руки… Ох, какие у нее были руки! Вечно в работе, в земле, в мозолях, но такие ласковые. А вот Витька, сидит, сутулится, прячет глаза. И тишина в доме такая, что слышно, как муха бьется о стекло. Тишина, пропитанная стыдом, болью и какой-то страшной, непонятной любовью.
- Я ей сказала: «Мама, выбирай. Или я, или он». А она, знаете, что сделала? Просто отвернулась к окну и плечи у нее задрожали. Я не выдержала, убежала. К вам вот прибежала... Может, я не права, а, Валентина Семёновна? Может, я жестокая? Но я не могу больше смотреть, как она себя губит!
Что я могла ей сказать? Что она права? Да, по-человечески, по-житейски - права на все сто. А по-матерински? Кто знает, где эта материнская правда начинается и где кончается?
- Утро вечера мудренее. Дай ей время. И себе дай. - сказала я ей.
Она ушла, а я осталась сидеть в своем медпункте, и такая тоска на меня навалилась, хоть волком вой. Я ведь помню их другими. Помню, как Клава с мужем своим Петром, дом этот строили, жили душа в душу. Как Витька родился, светленький такой, шустрый. Только вот характер у мальчика был тонкий, ранимый. А муж у Клавы, Петр, покойничек, был мужик правильный, но суровый. У него все должно было быть по струнке. Шаг влево, шаг вправо - сразу крик, а то и ремень. И вот на этом-то, видать, все и сломалось.
На следующий день я сама пошла к Клавдии. Предлог нашелся - давление померить. Иду по их улице, а сердце ноет. За калитку взялась - холодная, железная. Во дворе тихо, чисто прибрано, только листья осенние ветер гоняет. Постучала.
Дверь открыла Клава. Постаревшая будто лет на десять за одну ночь.
- Проходи, Семёновна, - говорит, а голоса почти нет, один шепот.
Зашла я в избу. Витьки не видно, не слышно. На столе - пустая тарелка и стакан.
- Где твой?.. - начала я и осеклась.
- Ушел, - так же тихо ответила Клавдия. - Ночью ушел. Сказал, что не хочет Светке мешать.
Она села на лавку, сцепила руки на коленях. Пальцы ее сжались так, что костяшки побелели. Я села рядом, молча. Иногда, знаете, молчание лечит лучше всяких слов. Мы сидели долго. За окном темнело, дождь начал накрапывать, барабанил по крыше.
И вдруг она заговорила. Говорила так, будто не мне, а самой себе, будто доставала из самых глубин души то, что десятилетиями там лежало, гнило и болело.
- Это я виновата, Семёновна. Во всем я.
Я посмотрела на нее с удивлением. В чем она могла быть виновата? Она, которая всю жизнь жила для других?
- Он ведь мальчишкой каким был? - она подняла на меня глаза, полные слез. - Тихий, ласковый. Рисовать любил, зверушек всяких из дерева вырезал. Душа у него была - как скрипка. А Петр этого не понимал. Ему мужик нужен был, работник. Чуть что не так - сразу за ремень. «Не нюни распускай!», «Мужиком расти!». А Витька после этого в сарай убежит и сидит там часами, молчит. Замкнулся весь…
Она замолчала, судорожно вздохнула.
- А я… я молчала. Боялась слово поперек сказать. Думала, отец плохому не научит. Думала, для пользы эта строгость. А он ко мне прижмется вечером, маленький, дрожит весь, а я его поглажу и шепчу: «Терпи, сынок, папка тебя любит, просто он по-своему это показывает». А сама-то видела, что ломает он парня. И молчала... Струсила. Вот и вырос он… без стержня. Не научился за себя стоять, бороться. Научился только прятаться. Сначала в сарае, а потом… потом в бутылке. Это я его таким сделала, Семёновна. Своим молчанием. Своим страхом. Не уберегла…
Она закрыла лицо руками и зарыдала. Не громко, не навзрыд, а так, как плачут от горя, которое никогда не кончится. Тихо, горько, безнадежно. И я вдруг все поняла. Всю ее слепую любовь, все ее всепрощение. Это было не просто материнское чувство, милые мои. Это было искупление. Она всю жизнь несла на себе этот крест, эту вину за то, что когда-то не защитила, не заступилась. Каждый раз, когда она отмывала своего пьяного, опустившегося сына, она пыталась смыть с души свой собственный грех.
Что я могла ей сказать? Чем утешить? Я просто обняла ее костлявые, дрожащие плечи и сидела так, пока она не успокоилась.
Прошло несколько дней. Витька так и не появился. Светка звонила мне, спрашивала, как мать. Я ей сказала только одно: «Приезжай. Просто приезжай и побудь с ней. Ни о чем не спрашивай».
Она приехала в субботу. Я видела из своего окна, как ее машина остановилась у Клавиного дома. Видела, как она вышла, постояла минуту у калитки, словно не решаясь войти. А потом вошла.
А вечером, уже в сумерках, ко мне в дверь снова постучали. Открываю - на пороге стоит Клавдия. Лица на ней нет. В глазах — пустота.
- Семёновна… Пойдем со мной, - прошептала она. - Витюшу… помянуть надо.
У меня земля ушла из-под ног. Я молча накинула платок и пошла за ней. В ее избе было тихо и пахло корвалолом. На столе стояла фотография Витьки, еще молодого, армейская, в уголке - черный лоскуток. Рядом - стакан с водкой, накрытый куском хлеба.
- Из района позвонили, - сказала Клавдия механически, глядя в одну точку. - Нашли его… на станции. Сердце… Врач сказал, сердце не выдержало.
Светка сидела рядом, бледная, как полотно, и обнимала мать за плечи. Она не плакала, просто смотрела на фотографию брата невидящими глазами.
Мы сидели всю ночь. Клавдия достала старый, потрепанный фотоальбом и стала листать. И рассказывала. Не про пьяницу и вора, а про своего маленького, тихого мальчика. Как он в первый раз сказал «мама». Как принес из леса подбитого птенца и выхаживал его. Она говорила и говорила, и слезы текли по ее морщинам, светлые, очищающие слезы. Она словно отпускала его. Не того, последнего, а того, которого она потеряла много-много лет назад.
И в какой-то момент Светка вдруг тихо сказала:
- Мама, прости меня.
Клавдия подняла на нее глаза, и в ее взгляде не было ни упрека, ни обиды. Только безмерная усталость и тихая, горькая любовь.
- Ты-то за что просишь, доченька? Ты все правильно говорила. Все правильно…
С тех пор прошло несколько лет. Света забрала мать к себе в город. Клавдия там совсем угасла, тихо так, во сне ушла через год. Будто отпустив сына, и сама держать себя на этой земле больше не смогла.
А я до сих пор, бывает сяду вот так у окна и думаю. Мы ведь так легко судим других. Этот - пьяница, та - гулящая, этот - злой. А что за этим стоит? Можно ли вообще судить человека, не зная, какой камень он всю жизнь на душе носит?
Если вам по душе мои истории, подписывайтесь на канал. Будем вместе вспоминать, плакать и радоваться.
Всем большое спасибо за лайки, комментарии и подписку. Низкий Вам поклон за Ваши донаты❤️
Ваша Валентина Семёновна.