Найти в Дзене
Издательство Libra Press

Интриговал подробными рассказами о семейном быте

Перед женитьбой, я купил, под заемное письмо, богатую четверню кровных лошадей; а предыдущим летом заказал коляску на лежачих рессорах, известных тогда только по заграничным рисункам. Оба наших лакея были в ливреях горохового цвета и того же колера камзолах, штанах и штиблетах с краевыми аксельбантами и гербовыми позументами на серебряном поле. В таковой же ливрее был мой грум, сидевший рядом со мною по английской моде, в тильбюри (двухколёсный кабриолет), которым я сам правил в одну куцую англизированную лошадь. Дворецкий и официанты не иначе служили как в черных фраках и в белых галстуках. Домашнюю прислугу довершали негр в белой чалме, мой камердинер Радзиковский и мальчик под-камердинер. Тогда же пришла мне фантазия приобрести обезьянку, продававшуюся дешево; она потешна была, тем, что мастерски откупоривала бутылки и напивалась допьяна. Общий наш друг, Тридон, приехавший однажды к нам из Знаменского (где он продолжал жить один), увидав черную голову негра, просунувшуюся через ст
Оглавление

Продолжение "Записок" графа Михаила Дмитриевича Бутурлина

Перед женитьбой, я купил, под заемное письмо, богатую четверню кровных лошадей; а предыдущим летом заказал коляску на лежачих рессорах, известных тогда только по заграничным рисункам.

Оба наших лакея были в ливреях горохового цвета и того же колера камзолах, штанах и штиблетах с краевыми аксельбантами и гербовыми позументами на серебряном поле. В таковой же ливрее был мой грум, сидевший рядом со мною по английской моде, в тильбюри (двухколёсный кабриолет), которым я сам правил в одну куцую англизированную лошадь.

Дворецкий и официанты не иначе служили как в черных фраках и в белых галстуках. Домашнюю прислугу довершали негр в белой чалме, мой камердинер Радзиковский и мальчик под-камердинер.

Тогда же пришла мне фантазия приобрести обезьянку, продававшуюся дешево; она потешна была, тем, что мастерски откупоривала бутылки и напивалась допьяна.

Общий наш друг, Тридон, приехавший однажды к нам из Знаменского (где он продолжал жить один), увидав черную голову негра, просунувшуюся через столовую дверь, просил, с необдуманной живостью француза, у моей жены, был ли "это мой негр или моя обезьяна". По свойственной ему душевной прямоте, он не одобрял нашей московской жизни; но "глас его вопиял в пустыне": никто его не слушал.

Не сказал я, что ради соблюдения стародавнего, глупейшего московского этикета, коего придерживалась моя теща, на следующий же день нашей женитьбы посадили нас, молодых, в карету, в которой мы целые три дня объезжали с визитами всевозможных и невозможных тетушек, дядюшек, кузенов и кузин до теряющейся в генеалогических архивах степени родства, а затем всех знакомых с обеих (т. е. супружеских) сторон.

В числе родственников, к коим из первых надлежало нам ехать с визитом, были князь Александр Михайлович Урусов и жена его княгиня Екатерина Павловна. Князь Урусов был в то время начальником московской придворной конторы и директором всех тамошних дворцов, а сам жил в большом своем доме на Тверской.

Ездили мы также с визитом к графу Сергею Петровичу Румянцеву, считавшемуся в каком-то то же дальнем родстве с нами, Бутурлиными. Старик показался весьма доволен этим, нашим вниманием и с любезностью екатерининского вельможи и с живостью не по летам передал жене моей некоторые подробности о деде ее, Василии Сергеевиче Нарышкине, его современнике.

Он жил в наследственном своём доме на Маросейке, носившем еще в то время отпечаток эпохи его отца-фельдмаршала по лепным барельефам военных сюжетов, украшавшим наружные стены. Это было единственный раз, что я видел графа Сергея Петровича.

Слышно было, что он и тогда еще проигрывал большие суммы в карты, чем, однако же, не расстроил нимало огромного свои состояния. В начале столетия, будучи членом государственного совета, он подал первый пример освобождения крестьян в больших размахах, по состоявшемуся тогда новому "положению о вольных хлебопашцах".

В 1833 или начале 1834 года граф Сергей Петрович продал фельдмаршалу князю Паскевичу Могилёвский город Гомель, кажется, за миллион рублей.

Несмотря на все эти уменьшения родового состояния, дочери его, княгиня Варвара Сергеевна Голицына и сестра ее Зинаида Сергеева Дивова получили богатое приданое, а сыновья княгини Голицыной - огромное наследство, часть коего досталась также Петру Ивановичу Апраксину; кроме того, граф Румянцев при жизни своей дал по имению каждой из четырех дочерей княгини В. С. Голицыной.

Граф Петр Иванович Апраксин, около 1817 (неизвестный художник)
Граф Петр Иванович Апраксин, около 1817 (неизвестный художник)

Когда же сама Варвара Сергеевна выходила за князя Павла Алексеевича Голицына, то граф вельможно щедрой рукой дал ему, "на собственное его имя", дарственную в 700, кажется, душ, чтобы, на всякий случай, князь Голицын не мог находиться в зависимости от жены. Говорили, что он склонялся к вольтерьянизму; это немудрено, таков был его век; но знаю наверное, что он умер, напутствуемый молитвами церкви.

Свадебные обеды, в честь нас, молодых, - были у Дивовых, у Чертковых и у Олсуфьевых, как у наиближайших родственников. Были мы также с визитами у княгини Анны Ивановны Щербатовой и у дочери ее, - Мельгуновой.

Ежедневным почти нашим посетителем, был старик князь Баратаев, некогда друг и товарищ "шаловливой молодости" тестя моего, Нарышкина (Иван Васильевич), впавший в крайне бедное положение. Был он также своим человеком в доме родителей моих до 1812 года и таким же почти у Чернышевых, и как один из близких нашему семейному обществу попал в упомянутую не раз семейную карикатурную "коллекцию" Ивана Бешенцова.

В семействе моем отзывались о князе Баратаеве, как "о ветренике, малоспособном к серьезным занятиям и усвоившем себе привычку вечно шутить".

Рассказывали, что, дабы отделаться от докучливых его и И. В. Нарышкина кредиторов, князь Баратаев придумал поставить гроб в середине комнаты, и сам, в траурном платье и с приложенным к глазам платком, встречал кредиторов со скорбным известием "о внезапной будто бы кончине своего друга", каковой проделкой оба они отделывались некоторое время от преследований за долги (не могу не выразить мимоходом мое удивление наивности тогдашних кредиторов).

Помнится мне, говорили, что когда у обоих друзей кошелек оказывался сухим, то они будто бы отправлялись к незнакомым, выдавая себя за приезжих виртуозов (выражение артистов не применялось еще тогда к музыкантам), каковое самозванство Иван Васильевич (Нарышкин) успешно мог поддерживать замечательной игрой на фортепианах, а князь Баратаев "попискивать кое-как" на скрипке.

Подобные школьничества были еще тогда в ходу, как остатки поколения, корчившего французских "e'tourdis et roués de la re'gence" (шалунов и распутников времен регентства).

В таком почти духе вздумал однажды граф Чернышев, в первые годы своей женитьбы, притвориться больным подагрой и имел терпение высидеть в креслах целую неделю с вытянутой на стуле ногой; а когда жена его вместе с моей матерью отправились в маскарад, он встрепенулся, отправился замаскированный туда же и весь вечерь интриговал обеих дам подробными рассказами об их интимном семейном быте.

Когда кончились официальные наши визиты, мы пустились в московский бомонд, тогда многолюдный. Не помню, чтобы во всю зиму вплоть до весны мы просидели дома хоть один вечер, разве что по болезни. Когда в городе не было ни балов, ни вечеров, мы отправлялись во французский спектакль в Малом театре, в оперу или балет в Большом театре, так как, тогда, абонированная на весь сезон ложа давала права входа в оба театра.

Украшениями московских балов были тогда красавицы: графиня Екатерина Александровна Зубова и сестра ее, г-жа Евреинова, дочери князя Александра Петровича Оболенского; новозамужняя г-жа Киреева, рожденная Алябьева, Екатерина Александровна Соломирская (дочь Александра Яковлевича Булгакова), графиня Елизавета Дмитриевна Кутайсова (дочь Дмитрия Дмитриевича Шепелева), графиня Пушкина, рожденная Шернваль и незамужняя сестра ее Аврора Карловна, интересная уже своим романом внезапной смерти жениха Александра Алексеевича Муханова, к которому успела она сильно (как говорили) привязаться.

Счастье отворачивалось от этой прекрасной женщины. По смерти первого мужа Павла Николаевича Демидова, она, наконец, вышла по влечению сердца за Карамзина (Андрей Николаевич), изрубленного в куски в Придунайской войне 1854 года. Позднее, в 1860 году, едва не лишилась она единственного сына (Павел Павлович), тяжело раненого на дуэли еще студентом; и когда он женился, только что привязалась было к своей снохе (Мария Элимовна Мещерская), как молодая эта женщина умерла в прошлом 1868 году.

Из девиц-красавиц той эпохи были: княжна Анна Давыдовна Абамелек, Прасковья Аггеевна Абаза, вышедшая за Алексея Федоровича Львова, композитора и директора придворной певческой капеллы, Высоцкая, замечательно пригожая (за кого вышла, не помню), некая Арсеньева, наконец, две сестры Скрипицыны, настоящие "boutons de rose", не окончательно еще выезжавшие в свет, сироты после матери, урожденной Алмазовой; они бывали с отцом на концертах и на маленьких вечеринках.

Если не к числу настоящих красавец, но к весьма интересным и грациозным можно было причислить Надежду Сергеевну Пашкову, жену Сергея Ивановича, урожденную княжну Долгорукову, и недурна была Ольга Фёдоровна Кошелева, урожденная Петрово-Соловово, свадьба коей с богатым А. И. Кошелевым состоялась одновременно почти с моей.

Не знаю почему, иные считали как бы красавицею княгиню Ольгу Александровну Булгакову, вторую дочь А. Я. Булгакова; таковой она никогда не была в моих глазах, чему особенно мешал ей кверху вздернутый носик; но во всем прочем, как-то в неге движений, стройности, любезности и игривом уме можно было отдавать ей первенствующее место в тогдашнем обществе.

Назову еще Софью Николаевну Львову (ур. Наумову), муж которой состоял полковником при особе московского военного генерал-губернатора и был до того дурен собой, что, по тогдашним рассказам, когда она бывала на сносях, то запрещено будто бы ей было акушеркой смотреть на него из предосторожности выкидыша или произведения на свет невзрачного ребёнка.

Было несколько больших балов и маскарадов у князя Дмитрия Владимировича Голицына, которых мы не пропускали. Адъютантами при нем были: Петр Петрович Новосильцев, князь Николай Александрович Щербатов и князь Друцкой, коему дано было прозвище "пустого возка с фонарями", по причине больших навыкать его глаз.

При нем же состояли для особых поручений ротмистр князь Вяземский и вышеупомянутый полковник Львов, иронически прозванный "la beau Lvoff" (красавец Львов), о котором ходил такой анекдот.

Петр Петрович Новосильцев, спрошенный однажды полицмейстерам Фёдором Ивановичем Миллером "о состоянии дороги из Петербурга", откуда он только что возвратился в осеннее дождливое время, отозвался, что "хуже быть не может", и когда Миллер выразил свое удивление, потому что Львов, также недавно перед тем возвративший оттуда, не отзывался так "плохо о дороге", Новосильцев сделал замечание: "Lvoff voit tout en beau, à commencer par sa propre personne" (Львов видит все в прекрасном виде, начиная c собственной своей особы).

Остановлюсь еще ненадолго над отрадной и светлой личностью коменданта барона Карла Густавовича Стааля.

Граф Пётр Иванович Апраксин, за обедом однажды в Петербургском английском клубе, рассказал мне, что "в приезд свой в Москву, посетив барона Стааля, он спросил его, - не болен ли он, если сидит дома без дела, и не воспользуется ли он прекрасной погодою прогуляться по Кремлевскому саду, расположенному в двух шагах от него".

- Не болен, а гулять нельзя, - отвечал барон Стааль.

- Отчего же? - спросил граф.

- А потому, чтобы не встречаться c офицерами, одетыми, как я уже знаю, "не по форме" и коих пришлось бы мне тогда сажать под арест, - объяснил добродушный старик.

- Отлично, - сказал граф, - то есть, чтобы не сажать других под арест, ты сам добровольно сидишь за них под арестом? Похвальное самоотвержение.

Не мешает добавить, что хотя граф Апраксин подсмеивался над старым своим сослуживцем, но и сам был способен на такой же подвиг или, по крайней мере, вместо того, чтобы арестовать кого "за отступление от военной формы" окончательно бы заговорил его, что составляло его слабость.

Из русских опер давались тогда в Москве только, кажется, две, и обе Алексея Николаевича Верстовского: неудачная и вскоре, канувшая в Лету "Тоска по родине" и "Аскольдова могила" (с 1835 на 1836 год), производившая не описываемый фурор, отчасти, конечно, заслуженный. На Россини или другие итальянская оперы не покушались.

Эскиз декорации "Аскольдовой могилы" К. О. Брауна: изба Вахрамеевны (Москва, Большой Петровский театр, 1835 год)
Эскиз декорации "Аскольдовой могилы" К. О. Брауна: изба Вахрамеевны (Москва, Большой Петровский театр, 1835 год)

Изредка давался "Волшебный стрелок" Вебера, довольно незавидно исполняемый и, кажется, более нечего. О "Вадиме", с его 12-ью спящими на воздухе девицами, было уже забыто.

Примадонной была некая Петрова, голосом и игрой посредственная совершенно артистка, но благоразумная настолько, что умела избегать всяких рулад и трудностей. Тенор Булахов (Петр Александрович) давно уже перед тем помер; говорят, что "он был не без таланта как певец и как композитор романсов".

Преемник его Бантышев (Александр Олимпиевич; до поступления на сцену армейский офицер из дворян, и дилетант) брал лишь своим, чисто-грудным, без фистулы и звучным теноровым голосом, но пел без всякого метода, монотонно, никогда почти не одушевлялся, а игрой был истукан.

Единственным его триумфом, были, насколько помню, народные арии в "Аскольдовой могиле": "Близко города Славянска" и "Уж как веет ветерок", нарочно для него написанные Верстовским.

Лавров (Николай Владимирович), бас-баритон, по голосу и по изрядной изученности в игре, мог быть назван "артистом"; при музыкальном образовании и слушанье заграничных знаменитых певцов, из него мог бы выйти хороший вполне оперный артист; но как таковых случаев ему не представлялось, то он заглох на московской сцене, оставшись до конца карьеры своей (он умер не в старых еще годах), чем он был при дебюте.

Рассказывали, что он эффектно весьма певал в восточном костюме, в 1820-ых годах, романс "Черная шаль" Пушкина (Александр Сергеевич) с музыкой графа Михаила Юрьевича Виельгорского.

Второй будто бы тенор Щепин был, решительно, безголосый; но дебютировал около того времени молодой тенор Стрельский (Василий Иванович), из которого я, как сам певец, ожидал, что выйдет "что-нибудь порядочное"; но и он никогда не усовершенствовался по тем же, может быть, причинам, как и Лавров.

Второй примадонной была некая Куликова, молодая воспитанница театрального училища, преграциозная, но с ограниченным весьма голосом, и она умно сделала, что перешла на драму, настоящее свое призвание, где и отличилась, и вышла замуж за комика Орлова, артиста, который хотя утрировала нередко свои роли, делал насмешливые гримасы и был карикатурен, но не без таланта, отлично играл полковника Скалозуба в "Горе от ума", где был в своей тарелке, потому что сам был из армейских пехотных офицеров, и поступил на сцену по влечению.

Живокини уже тогда начал нравиться публике; но он, по моему мнению, был чересчур буфонен и подходил к площадному. Дмитрий Ленский тщательно исполнял амплуа любовников и молодых офицеров, хотя полукалмыцкие его черты лица плохо в том ему содействовали; я был знаком с ним, и он удивлял меня прекрасными своими манерами и свободным французским разговором и вообще был тихого и скромного права и горячими обожателем таланта французского комика Герве (Флоримон), с коим находился в дружбе.

В балетном мире отличались француженка Гюллень-Сор и русская Воронина; но обе они никуда бы теперь не годились для публики, избалованной Лебедевой, Гранцовой (Адель) и Собещанской (Анна Иосифовна). Из мужчин отличался Ришар; но заметить следует, что балеты того времени не производили вообще того фурора, как ныне.

Случилось мне однажды присутствовать при одном представлении, весьма любопытном, по своей археологической драматичности.

Княгиня Екатерина Семеновна Гагарина, некогда знаменитая Семенова 1-ая, давала несколько отрывков из трагедии Озерова в своем доме в Старой Конюшенной, по пригласительным билетам. Мы с женой попали на отрывок из "Ифигении".

Клитемнестру играла княгиня, Ифигению - одна из двух её дочерей, коей было тогда не более 13-14 лет, а "неумолимого Агамемнона" представлял дряхлый и беззубый Федор Федорович Кокошкин.

Так как я не принадлежал эпохе театрального классицизма, когда восторгались "расиновскими подражаниями", божественная некогда Семенова показалась мне чрезвычайно аффектированной и в декламации, и в жестикуляции; но интонации голоса и дикция ее были, действительно, ясны и звучны, и "были еще вспышки, подходившие к вдохновению".

Продолжение следует