Иногда самый страшный выбор — это не выбор между жизнью и смертью. Это выбор между спокойной совестью и спокойной жизнью. Анна стояла на пороге детдома, сжиная в кармане заветный кулек с двумя яблоками — ничтожную плату за украденое будущее. Она знала: сделав шаг внутрь, она навсегда похоронит свою тихую, полуголодную жизнь в шахтерском поселке. Но назад дороги не было. Она шла за дочерью человека, которого любила больше жизни и который погубил их обоих.
Ноябрь 1937 года пришел на Урал рано и безжалостно. Колючий, пронизывающий до костей ветер выл в печных трубах покосившихся бараков, срывал последнюю, бурую листву с чахлых берез и гнал по грязным, непросыхающим улицам поселка «Угольный» промозглые тучи снежной крупы. Холод был не только снаружи – он пробирался в самые щели, въедался в одежду и в души.
Анна стояла у заледеневшего окна, стирая в ладонях загрубевшую кожу. За спиной, у печки-буржуйки, сидела мать, Марфа Семеновна, и своим молчанием давила тише, чем грохот вагонеток с ближайшего разреза.
– Мама, я уже все решила, – тихо, но четко произнесла Анна, не оборачиваясь. Она видела в стекле не свое отражение – изможденное, с темными тенями под глазами, – а призрак другого человека. Его черные, как уголь, глаза и упрямый завиток волос на лбу.
– Решила? – голос Марфы прозвучал хрипло, будто скрип несмазанной телеги. – Решила на свою шею петлю надеть? И на мою, старухину? Ребенок «врага народа»! Да ты с ума сошла, дочка! О нас и так-то стороной обходят, как прокаженных. А ты… дитя врага в дом принесешь! Нас потом вместе с ним в щепки сотрут!
Анна сжала кулаки. Каждый аргумент матери отзывался в ней ледяным эхом здравого смысла. Она знала, что та права. Знать-то знала, но не могла иначе. Не потому, что была святой. А потому, что помнила тепло его руки на своей талии и его шепот в гуще шумного праздника на Первое мая: «Ань, ты – мое счастье. Единственное и ненаглядное». А еще помнила его последний, полный ужаса и недоумения взгляд, когда его увозили в «воронке». И самое главное – она помнила его дочь. Маленькую Соню, которую она видела всего раз, тайком, в детдоме. Девочку с его глазами.
– Она не враг, – прошептала Анна, наконец поворачиваясь к матери. – Она – ребенок. Пяти лет. И она одна. Совсем одна.
– Одна! – Марфа Семеновна с силой швырнула в печь щепу. – А мы что, не одни? Отец твой в могиле, брат на том свете, от мужа твоего и следа простыл… Мы с тобой на краю пропасти балансируем! А ты еще одного рта в эту избу тащишь!
– Я буду работать за троих, – упрямо сказала Анна, подходя к столу. – Вахты не вылезать. Я сильная.
– Сильная… – Марфа горько усмехнулась. – Силу твою сломают в два счета. Стоит кому-то донести… И все. Конца нам не будет.
Молчание повисло вновь, густое и тягучее, как смола. Анна закрыла глаза. Перед ней снова всплыло лицо Артема. Не того, сильного и уверенного в себе директора рудника, а того, что было после ареста – изможденного, но не сломленного. Он успел шепнуть ей всего одну фразу при последней, украдкой встрече: «Ань… если что… Соня…».
Это было завещание. Клятва. Долг.
– Она будет моей дальней родственницей, – сказала Анна, открывая глаза. В них горела та самая упрямая искра, которую Марфа боялась больше всего. – Сиротой из Ленинграда. Бумаги в детдоме уже подправили. Забыли. Никто не вспомнит.
– Все помнят, дочка, – устало выдохнула мать. – В этом проклятом поселке помнят все. И то, как ты на него заглядывалась, когда он еще с той… с Кирой… жил. И то, как ты пропадала ночами, пока он здесь один был, пока ее в город отправил рожать. Все видели. Все знают.
Анна вздрогнула. Слова матери были острым ножом, который вскрыл старую, гноящуюся рану – рану ревности, стыда и горькой, запретной страсти. Да, она была его любовницей. Да, он был женат. И да, его жена, та самая холодная и надменная Кира, уехала рожать в Свердловск, а он остался тут один. С ней.
– Мне все равно, что знают, – соврала она, глядя в пол. – Мне не все равно, что будет с его девочкой.
Она взяла со стула свой потертый, изношенный платок.
– Я иду. Забрать ее.
Марфа Семеновна не стала ее останавливать. Она лишь покачала седой головой, и в ее глазах читалось не только отчаяние, но и горькая, выстраданная жалость. К дочери. К себе. К той маленькой девочке, которая не знала, что ждет ее в этом холодном, жестоком мире.
Анна вышла на улицу, и ветер сразу хлестнул ее по лицу колючей метелью. Она натянула платок и, опустив голову, пошла против ветра. Навстречу своему страху, осуждению и единственно возможному для себя будущему. Она несла в кармане заветный кулек – два яблока и краюху хлеба, сэкономленную от своего скудного пайка. Приманка для ребенка. Искупление вины перед его отцом.
И надежда. Хрупкая, как стеклянная нить, протянутая через пропасть времени.
***
Детский дом размещался в бывшем здании конторы рудника – том самом, где когда-то кабинет Артема на втором этаже был ее тайным Эдемом. Теперь здесь пахло кислой капустой, дешевым хлоркой и детской тоской – густым, неподвижным воздухом, который невозможно было проветрить.
Заведующая, сухая женщина с лицом, навсегда застывшим в выражении неодобрения, отвела Анну в кабинет.
– Ну, Зайцева, посмотрим на твою… родственницу, – она с явным сомнением протянула последнее слово, разглядывая Анну поверх очков. – Девочка тихая. Слишком тихая. Ни слез, ни жалоб. Как будто и не живая вовсе. После того как отца… ну, ты знаешь… мать от греха подальше в ссылку отправили, а дитя – к нам. Из родни никто не объявился. А ты вон как… нашлась.
Анна молча кивнула, чувствуя, как под взглядом заведующей по спине бегут мурашки. Каждая фраза была уколом. Она понимала, что ее историю о дальней родственнице из Ленинграда не купился никто. Но правила игры требовали делать вид.
– Можно я… одна с ней побуду? – тихо попросила Анна.
– Побудь, – буркнула заведующая и вышла, громко хлопнув дверью.
Комната была пуста, если не считать старого стола, двух стульев и огромной, почерневшей от времени карты СССР на стене. Анна стояла, сжимая в кармане кулек с гостинцем, и чувствовала, как колотится сердце. Вот-вот войдет она. Его дочь. Плод его законного брака с другой женщиной. Та, кому он дал свою фамилию, свое время, свою заботу. Та, кого он не скрывал.
Дверь скрипнула. В комнату вошла она.
Маленькая, щуплая девочка в сером платьице, сидевшем на ней мешком. Темные, почти черные волосы были туго заплетены в две бедные косички. Но главное – это глаза. Огромные, карие, точь-в-точь как у отца. Они смотрели на Анну без страха, без интереса, без чего бы то ни было. Пустые, как два потухших уголька.
– Здравствуй, Соня, – выдохнула Анна, приседая перед ней, чтобы быть на одном уровне.
Девочка молчала.
– Я… я знала твоего папу. Он очень хороший человек.
Пустота в глазах Сони дрогнула, сменилась настороженностью. Она молчала.
– Я пришла забрать тебя к себе. Будешь жить у меня. И у моей мамы. У нас… у нас тепло. И есть немножко еды. Хочешь яблочко? – Анна дрожащими руками достала из кармана смятое, но душистое яблоко.
Соня посмотрела на яблоко, потом на Анну. Медленно, нехотя кивнула. Она взяла фрукт, но не стала его есть, просто зажала в ладошке.
– Ты… будешь мне как мама? – вдруг тихо, сипло спросила девочка. Голос у нее был хрипловатый, будто простуженный.
Анну будто обожгло. Этот вопрос был и страшным, и желанным одновременно.
– Я буду о тебе заботиться, – уклончиво ответила она, с трудом сдерживая слезы. – Как… как старшая сестра.
– Моя мама уехала далеко, – без эмоций констатировала Соня. – Ее тоже забрали люди в форме. Как папу. Она сказала, чтобы я ее не ждала.
Анна не знала, что ответить. Ненависть к Кире, той, что имела право называться его женой, и жгучая жалость к этой девочке сплелись внутри в тугой, болезненный узел.
– Поехали, – просто сказала Анна, протягивая руку.
Соня посмотрела на протянутую руку, потом на свое яблоко. Медленно, нерешительно вложила свою маленькую ладонь в ее руку. Ладонь была холодной.
Оформление документов заняло считанные минуты. Заведующая что-то бормотала под нос о «взять на поруки» и «нести ответственность», суя Анне какие-то бумаги. Та молча подписывала, не вникая в слова. Ее единственной мыслью было поскорее уйти отсюда, вырваться из этого места, пропитанного отчаянием.
Они вышли на улицу. Ветер тут же принялся рвать их за одежду. Анна плотнее закутала Соню в свой старый платок, взяла ее тощую, легкую, как пушинка, фигурку на руки.
– Держись крепче, – сказала она, прижимая девочку к себе.
Соня обняла ее за шею и прижалась щекой к ее холодной щеке. И в этом простом жесте было столько детского доверия и незащищенности, что у Анны перехватило дыхание.
Она шла по поселку, неся на руках дитя своего бывшего возлюбленного, и чувствовала на себе тяжелые, колючие взгляды из-за занавесок. Она знала, что с этого момента ее жизнь и жизнь ее матери изменится навсегда. Тихая, серая, полуголодная, но относительно безопасная жизнь закончилась.
Начиналась другая. Полная страха, лжи и ежедневного риска. Но когда Соня, зарывшись носом в ее ворот, прошептала: «Пахнешь тепло… как папа…», Анна поняла, что назад дороги нет.
Она готова была нести этот крест. Ради него. Ради той искры, что он когда-то зажег в ее душе. И ради этих потухших, но все же его глаз, что смотрели на нее теперь с немым вопросом и надеждой.
***
Дверь в их избу словно сопротивлялась, скрипя громче обычного, не желая впускать новую жиличку. Марфа Семеновна стояла посреди горницы, скрестив на груди руки, и смотрела на вошедших таким взглядом, от которого кровь стыла в жилах.
– Привела, – не спросила, а констатировала она, и в этих двух словах звучал приговор.
Анна, все еще державшая Соню на руках, почувствовала, как девочка вся напряглась и прильнула к ней, словно пытаясь стать незаметной.
– Бабушка, это Соня, – сказала Анна, стараясь, чтобы голос не дрожал. – Поздоровайся, солнышко.
Соня молча, исподлобья смотрела на Марфу. Ее маленькие пальцы впились в кожу Анны.
– Здравствуй, бабушка, – прошептала она наконец, едва слышно.
Марфа Семеновна не ответила. Она медленно обвела взглядом девочку – худую, бледную, в чужом, слишком большом платке.
– С места сдвинься, – резко бросила она Анне. – Надо печь растопить. Ребенок замерзший.
Это была не ласка, не приветствие. Это был приказ, данный сквозь стиснутые зубы. Но в нем уже не было той ярости, что была утром. Была усталая, тяжкая покорность судьбе.
Первый вечер прошел в гнетущем молчании. Соня сидела на табурете у печки, согревая свои окоченевшие руки, и молча наблюдала, как Анна хлопочет по хозяйству, а Марфа, хмурая и молчаливая, варит на ужин пустые щи из одной капусты да картошки.
– На, ешь, – Марфа поставила перед девочкой миску, стукнув ею о стол.
Соня робко взглянула на Анну, та кивнула. Девочка осторожно взяла ложку и начала есть медленно, аккуратно, не проронив ни крошки, словно боясь сделать что-то не так. Эта ее взрослая, не по годам осмотрительность резанула Анну больнее, чем детские слезы.
После ужина Анна уложила Соню на свою кровать, застеленную стареньким, но чистым лоскутным одеялом. Девочка лежала на спине, уставившись в потолок, и не закрывала глаз.
– Спи, родная, – ласково сказала Анна, проводя рукой по ее волосам.
– Ты не уйдешь? – тихо спросила Соня.
– Нет. Я буду тут.
– А бабушка? Она злая?
Анна вздохнула. Как объяснить ребенку, что страх – не злость, а усталость – не ненависть?
– Бабушка… она просто очень устала. И боится за нас. Но она добрая. Ты увидишь.
Соня не ответила. Она повернулась на бок и закрыла глаза, делая вид, что засыпает. Но по ее неровному дыханию Анна понимала – девочка не спит, она прислушивается к каждому звуку в темноте, к каждому скрипу половиц, готовая в любой момент вскочить и бежать.
Анна вышла в сени, где Марфа, при свете коптилки, чинила рваную телогрейку.
– Спит? – бросила та, не поднимая головы.
– Кажется, да.
Марфа резко дернула нитку.
– Красивая. В него. Глаза… точь-в-точь его глаза. Прямо смотрит, будто насквозь. Не по-детски.
– Она умная девочка, – тихо сказала Анна.
– Умная не умная, а вражина кровь. Это отмоешь. И смотри, чтобы никто не прознал, чья она. Соседи… они уже шепчутся. Иваниха сегодня у колодца спрашивала, откуда у нас дите взялось. Я сказала, племянница из деревни, родители с голоду померли.
Анна кивнула. Ложь начинала обрастать новыми деталями, пускать корни, становиться их новой реальностью.
– Спасибо, мама.
– Не за что благодарить, – Марфа отложила телогрейку и посмотрела на дочь. В ее глазах стояла непроглядная тоска. – Я не для нее это делаю. Я для тебя. Чтобы тебя не сломало. Ты у меня одна. И он… он тебя уже достаточно покалечил.
– Он меня не калечил! – вспыхнула Анна. – Он… он любил меня!
– Любил? – Горькая усмешка исказила лицо Марфы. – Любил – так на тебе бы женился. А не держал в черном теле, в потайных углах, пока законная жена по городам да по столицам каталась. Любил – не подставил бы под удар. А теперь ты его дитя, плод его законного брака, спасаешь, свою жизнь на плаху кладешь. Где же его любовь-то теперь, а? Чем она тебе помогла?
Анна не нашлась, что ответить. Горькие, правдивые слова матери падали, как камни, на ее больное сердце. Она отвернулась, чтобы скрыть предательские слезы.
– Ложись спать, – устало сказала Марфа, задувая коптилку. – Завтра на первую смену. Ребенка одного не оставляй. Я пригляжу.
В темноте Анна пробралась на свою кровать и легла рядом с Соней. Девочка не шелохнулась, притворяясь спящей, но Анна чувствовала ее напряженную спину.
Она смотрела в темень, уставясь в одну точку, и вспоминала его. Его смех. Его прикосновения. Его обещания, которые растаяли, как дым, после того как его забрали. Любил ли он ее? Или она была всего лишь отдушиной, временным утешением в его жизни, полной амбиций и власти?
Ревность к той, другой, к Кире, которую он назвал своей женой, снова поднялась в горле едким комом. Кира имела все: его имя, его ребенка, его положение. А она, Анна, имела лишь тайные встречи, украденные поцелуи и вот теперь – этот тяжкий крест.
Она повернулась и обняла спящую – или притворяющуюся спящей – Соню. Девочка вздрогнула, но не отстранилась. Она пахла детской чистотой и чем-то чужим, горьким – запахом казенного дома и сиротства.
«Прости, – мысленно прошептала Анна ему, ей, всем. – Но я не могу иначе».
И это «не могу» было единственной правдой в паутине лжи, в которую она сама себя затянула.
***
Война пришла в поселок «Угольный» не грохотом бомбежек, а длинными, черными, как сам уголь, похоронками и ужесточением норм. Теперь Анна работала не за троих, а за пятерых. Шахта стала ее вторым домом, мрачным, пыльным и беспощадным, где время текло под скрежет вагонеток и мерный стук отбойных молотков.
Каждый день начинался и заканчивался одним и тем же: подъем затемно, скудный завтрак – чаще всего баланда из мерзлой картошки и горсть муки, замешанной на воде. Марфа копила крохи для Сони, откладывая самую малость для ребенка, чей аппетит постепенно возвращался. Девочка начала понемногу оттаивать. Она уже не молчала целыми днями, иногда даже улыбалась, глядя, как бабушка мастерит ей из тряпок куклу. Но в ее глазах все еще жила тень, глубокая и недетская.
Именно эта тень привлекла внимание новой учительницы, Анфисы Петровны, женщины с глазами-буравчиками и вечным плакатом «Родина-мать зовет!» под мышкой. Она пришла в школу из эвакуации и сразу принялась наводить свои порядки.
Однажды вечером, когда Анна, с трудом волоча ноги после двойной смены, вернулась домой, ее ждал сюрприз. На пороге, подперев косяк, стояла Анфиса Петровна, а за спиной у нее жались перепуганная Соня и бледная, как полотно, Марфа.
– Зайцева, нам нужно поговорить, – заявила учительница, даже не поздоровавшись. Ее взгляд скользнул по заношенной телогрейке Анны, по бедной избе, с презрительным любопытством.
– Проходите, – сдержанно сказала Анна, чувствувая, как по спине бежит холодок.
Анфиса Петровна прошла в избу, окинула ее одним быстрым, оценивающим взглядом и уселась на табурет, будто делая одолжение.
– Ваша… племянница, – она сделала едва заметную паузу, давая понять, что в эту легенду не верит, – сегодня на уроке не смогла сказать, где ее отец.
В горле у Анны пересохло. Она посмотрела на Соню. Та стояла, опустив голову, и молчала.
– Ее отец погиб на фронте, – быстро и глухо сказала Марфа, стоя у печи. – Мы не хотим бередить рану ребенку.
– На фронте? – учительница язвительно улыбнулась. – Интересно. А почему тогда в ее документах, тех, что передали из детдома, стоит прочерк? И почему, когда мы рисовали открытки нашим доблестным воинам, она нарисовала не танк, не самолет, а какого-то мужчину у вагонетки? И подписала: «Папа».
Сердце Анны упало. Она видела тот рисунок. Соня тайком хранила его под матрасом. Это был портрет Артема, смутный, детский, но узнаваемый.
– Дети фантазируют, – выдавила Анна. – Она скучает по отцу.
– Дети не фантазируют, а отражают то, что видят и слышат дома, – холодно парировала Анфиса Петровна. – А у вас дома, Зайцева, я слышала, частенько вспоминают бывшего директора. Репрессированного. Врага народа.
В избе повисла мертвая тишина. Даже печь словно перестала потрескивать.
– Кто вам такое сказал? – тихо спросила Анна.
– Люди говорят. И про вашу… близкую связь с ним. И про то, что дите это – совсем не племянница. А кровь от крови его. Вражеская кровь.
Марфа Семеновна сделал шаг вперед, ее лицо исказила гримаса гнева.
– Вы посмели… Вы посмели прийти в мой дом и…
– Мама, – резко остановила ее Анна. Она понимала, что любой скандал, любое резкое слово теперь против них. – Анфиса Петровна, Соня – просто ребенок. Она ни в чем не виновата. И мы воспитываем ее настоящей патриоткой.
Учительница медленно поднялась.
– Патриотами не становятся по приказу. Патриотами рождаются. От правильных родителей. Я буду следить за девочкой. И за вами. Очень внимательно. Родина должна знать своих героев. И своих врагов. Спокойной ночи.
Она вышла, хлопнув дверью. В избе стояла оглушительная тишина. Первой ее нарушила Соня. Она не закричала, не заплакала. Она просто спросила, глядя на Анну своими огромными, полными слез глазами:
– Тетя Аня… мой папа – враг?
Анна рухнула перед ней на колени и схватила ее за руки.
– Нет! Нет, солнышко, не слушай ее! Твой папа был хорошим, честным человеком! Он… он просто ошибся. Но он тебя очень любил. Помни это.
– Но почему все так говорят? Почему все на меня смотрят? – голос девочки дрожал.
Анна обняла ее, прижала к себе, чувствуя, как тощее тельце Сони бьется в мелкой дрожи. Она смотрела на Марфу, и в ее глазах читался безмолвный ужас. Клеймо, которого они так боялись, было поставлено. Теперь оно было публичным. И Анфиса Петровна наверняка уже побежала с докладом куда следует.
Их жизнь превратилась в тонкую стеклянную нить, натянутую над пропастью. И кто-то только что бросил в нее камень.
***
Но камень, брошенный Анфисой Петровной, не вызвал немедленного обвала. Прошли недели, месяцы, наполненные тягучим страхом ожидания. Однако за ними не пришли. Никто не вламывался в дом с обыском, не вызывал на допросы. Видимо, даже у бдительной учительницы не хватило прямых доказательств, а сплетни сплетнями, но доноса писать она не решилась. Жизнь вошла в новое, хрупкое русло, где главными стали голод, холод и изнурительный труд.
Война затягивалась. Нормы на шахте снова повысили, пайки урезали. Соня, как могла, помогала по хозяйству: чистила картошку, ходила за водой к колодцу, который был за три улицы, научилась топить печь и даже штопать носки. Она пошла в школу, но стала еще тише и незаметнее, будто стараясь стать прозрачной, чтобы не привлекать к себе гневного внимания Анфисы Петровны. Та, впрочем, не забывала: ее колкие замечания в дневнике и на родительских собраниях были постоянным напоминанием, что расслабляться нельзя.
Анна старилась на глазах. Лицо ее покрылось сеточкой морщин от постоянного напряжения и угольной пыли, руки грубели и трескались. Только по ночам, обнимая спящую Соню, она позволяла себе слабость – тихонько плакать от усталости и безысходности, вспоминая теплые руки Артема и его смех. Эти воспоминания стали ее единственным утешением и самой мучительной болью.
Марфа Семеновна, как ни странно, сдалась. Не сразу, постепенно. Она начала оставлять для Сони краюху посытнее, как-то раз даже связала ей из старого платка теплые носки. Она не ласкала девочку, но ее суровая опека стала надежным тылом. Иногда по вечерам она рассказывала сказки – старые, уральские, про хозяйку Медной горы и про волшестные самоцветы. Соня слушала, затаив дыхание, и в ее глазах на время пропадала тень сиротства.
Так и жили – три женщины в холодной избе, связанные круговой порукой страха, нужды и странной, выстраданной любви.
Все изменилось в один холодный ноябрьский вечер 1944 года.
Анна возвращалась с работы поздно. Шел противный, моросящий дождь со снегом, превращавший улицы в месиво грязи. Она шла, уткнувшись взглядом в землю, думая только о том, чтобы поскорее добраться до тепла, съесть миску пустых щей и рухнуть спать.
Подняв глаза на свой дом, она сначала не поняла. На пороге, под жалким навесом, сидела какая-то фигура. Женщина. Поджав под себя ноги и обхватив руками худые колени, она сидела неподвижно, словно замерзшая птица. Одежда на ней была старая, драная, не по сезону легкая. На голове – потрепанный платок.
Сердце Анны екнуло. Чужой? Нищая? Но нищие обычно стучали, просили. А эта сидела тихо, будто ждала.
– Тебе кого? – хрипло спросила Анна, подходя ближе.
Женщина медленно подняла голову. Из-под платка на Анну уставилось изможденное, до костей истощенное лицо с огромными, провалившимися глазами. Но даже через годы лишений, через голод и болезни в этих чертах угадывалось что-то знакомое. Что-то, от чего у Анны похолодело внутри.
– Анна? – голос у незнакомки был тихим, сиплым, почти беззвучным, но он прозвучал как выстрел. – Анна Зайцева?
Анна молча кивнула, не в силах пошевелиться. Рука сама потянулась к щеколде двери, будто ища спасения за родными стенами.
Женщина медленно, с трудом поднялась на ноги. Она была высокая, когда-то, наверное, статная. Теперь от былой красоты остались лишь гордая посадка головы и пронзительный, испепеляющий взгляд.
– Меня зовут Кира, – сказала она, и в тишине ночи это имя прозвучало громче любого грома. – Кира Волкова. Я… – она сделала паузу, глотая воздух, – я жена Артема.
Мир вокруг Анны поплыл. Она схватилась за косяк двери, чтобы не упасть. Перед ней стоял призрак из прошлого, женщина, которую она ненавидела и которой завидовала все эти годы. Жена. Законная жена. Та, что имела на него все права.
– Я… я только что вернулась, – продолжала Кира, и ее глаза бешено забегали по лицу Анны, выискивая что-то. – Меня досрочно… из лагеря… Я сразу сюда. Мне сказали… мне сказали, что здесь живет моя дочь. Соня.
Последнее слово она произнесла с такой жадной, такой животной надеждой, что Анну отшатнуло.
Дверь позади скрипнула. На пороге, привлеченная голосами, стояла Марфа Семеновна. Увидев Киру, она замерла, и на ее лице отразился ужас, смешанный с немым вопросом.
Кира перевела взгляд на старуху, потом снова на Анну. В ее глазах читалась мольба, отчаяние и какая-то дикая, нечеловеческая усталость.
– Я пришла за своей дочерью, – прошептала она. – Отдайте мне мою дочь.
В этот момент из-за спины Марфы послышался тихий шорох. В дверной проем выглянула Соня, разбуженная шумом. Она протерла кулачками глаза и уставилась на незнакомку.
Кира увидела ее. Ее лицо исказилось судорогой. Она сделал шаг вперед, рука ее дрожа протянулась к девочке.
– Соня… – вырвалось у нее сдавленным стоном. – Доча моя…
Соня в испуге отпрянула и вцепилась в подол Марфы, пряча лицо в складках ее старой юбки.
Вот он, момент истины. Тот самый выбор. Анна стояла меж двух огней: между прошлым и будущим, между долгом и чувством, между женщиной, которая была ему женой, и девочкой, которая стала ей дочерью. Холод ноябрьского веера забирался под одежду, но внутри у Анны горел лед.
ПРОДОЛЖЕНИЕ В ГЛАВЕ 2 (Будет опубликовано сегодня в 17:00 по МСК)