Исторический детектив-фанфик.
Продолжение.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ,
в которой мы покидаем Лондон, испытываем химию одной визитки, знакомимся с комиссаром, которого в префектуре зовут «папаша», и получаем в дорогу телеграмму с портовым запахом
Покидать Лондон всегда немного грустно, даже когда впереди маячит прекрасный повод для путешествия. Наш дом на Бейкер-стрит 221б принял эту новость с достоинством: миссис Хадсон, не сказав ни слова, подала к завтраку чай с молоком, яйца, две булочки и полоску бекона для мистера Холмса, а я — съел в одиночестве свою овсянку, пока мой друг завершал сборы; затем на пороге возник кэб, и мы покатили к Чэринг-Кросс, где должны были пересесть на поезд до Дувра.
Мы могли опоздать на паром, следующий на континент, и на этот случай нас ждал в порту катер Королевского флота, в чём естественно нам помог Майкрофт, старший брат Шерлока, человек со связями в самых верхах нашей старушки Англии.
Дороги в это время года были влажными, словно зеркала, отражающие бесконечный моросящий дождь, который то и дело переходил в ливень. За окном кареты мелькали газовые фонари, почерневшие каштаны и отблески вывесок. Холмс молчал, сидя в углу, словно скрипач, сосредоточенно внимающий неслышной для других мелодии.
На его коленях в футляре покоились улики, переданные ему Лестрейдом; рядом стоял объёмистый чемодан, наполненный колбами, реактивами, гримёрными принадлежностями и разнообразным оружием — от дротиков со снотворным до пистолетов и револьверов, которые давно стали привычной частью нашего дома, без которых сам Холмс ощущал себя будто бы не вполне одетым.
— Ватсон, — произнёс он, не отрывая взгляда от раскуриваемой трубки, уже четвёртой за последние полтора часа. — Я очень прошу вас, когда станем переходить на пакетбот, не выпускать этот предмет из виду ни на минуту. Вещь невелика, но в данный момент она весит больше, чем шкатулка Каролингов, — Холмс взглядом указал на футляр с уликами, где важнейшее место занимала карточка Люпена.
— Уверяю вас, — сказал я, — с тех пор, как однажды злоумышленники подменили ваше пробирочное стекло на рюмку для бренди, я стал чрезвычайно бдителен.
На столике вспыхнул одинокий огонёк спички; Холмс поднёс его к капле жидкости, которую нанёс на край карточки платиновой иглой, и слегка поводил пинцетом, так что тонкий ребристый край бумаги задышал.
— Анилин с примесью гематоксилина, — сказал он наконец. — Дешёвые чернила не дают такого кирпичного полутона. А эти красители произведены на фабрике «Гийом и сыновья», бульвар Итальянцев, — их состав выдаёт себя корицей и эфирным маслом гвоздики: французы любят, когда их бумаги пахнут как кондитерские. Но есть и нечто иное…
Он коснулся уголка белой поверхности крошечным тампоном; карточка отозвалась жёлтым пятнышком, напоминавшим солнечного зайчика, пойманного в детстве на зеркальце.
— Особый лак на основе одной из редких разновидностей орхидей, растущих лишь в одном месте на Амазонке — заметил Холмс уже скорее себе. — Им покрывают визитки, которые часто носят в кармане пальто: лак не боится сырости. А это, Ватсон, — след притирания пеплом: наш друг любит, чтобы бумага старела за ночь. Он не просто вор: он эстет, которому нравится ложное старение. Ничего банального.
Мы добрались до Дувра и, миновав поежившуюся от утреннего ветра пристань, погрузились на пароход; канал Па-де-Кале, связывающий порт с французским Дюнкерком, этой осенью был мягок как серая шерсть, и многие дамы, привыкшие переносить водное пространство с мужеством, на этот раз беседовали на палубе совершенно безбоязненно.
Холмс курил, глядя в ту сторону, где Франция пока ещё существовала скорее как идея, чем как берег.
— Ватсон, — сказал он. — Я попрошу вас записать кое-что для вашей будущей повести или рассказа, хотя интуиция мне подсказывает, что это будет целый роман. Как вам название главы: «Иногда визитная карточка, смоченная эфиром, пахнет не розой, а местом преступления»? Эта — пахнет портом. И порт не лондонский.
— Марсель?
— Слишком просто, — усмехнулся он. — Но вы удивитесь, насколько часто очевидное оказывается первой правильной догадкой.
Ближе к вечеру того же дня мы подъезжали поездом на Gare du Nord, Северный вокзал Парижа.
В зале ожидания к нам явился невысокий, крепко сложенный мужчина лет пятидесяти, в темном сюртуке, с лицом, на котором французский ум мирно уживался с полицейской неуступчивостью. Знак префектуры на лацкане и отсутствие всякой торжественности в манерах подсказали мне, что это именно тот человек, который нам был нужен.
— Господа, — сказал он по-английски с тем выговором, который делает даже грубые слова французов — любезными, — меня зовут Жак-Жан Жано. В префектуре зовут «папаша Жано», хотя мои детки давно выросли, разве что стоит считать таковыми полдюжины инспекторов-болванов. Если вы не против, начнём без излишних оборотов.
— Наоборот, — ответил Холмс, — все обороты предложим мы.
Боюсь, что изящный каламбур моего друга, который счёл бы верхом остроумия любой британский джентльмен, так и не был оценён напыщенным галлом.
Сначала «папаша Жано» мне очень не понравился, но забегая вперёд, скажу, что впоследствии я изменил своё мнение о нём на самое благоприятное. Однако с моим другом произошла обратная метаморфоза: благожелательный поначалу к комиссару полиции Парижа, он прошёл путь до резкой неприязни, и изводил Жано мелочными, как мне тогда казалось, придирками и подозрениями.
Мы отправились в небольшой кабинет при вокзальной полиции. На столе уже лежали реляции, набросанные рукою человека, который умеет пользоваться пером без украшательств: сведения о ночной краже в Лувре, список дежурных, описание стекла витрины и приметы двух — возможно, подставных — месьё в чёрном, вышедших через запасной проход, ведущий к экипажам.
— Они ушли не к каретам, — заметил Холмс, едва взглянув на схему, — а к кухне, далее к поставщикам — туда, где никто не спрашивает, кто вы, если у вас в руках корзина с овощами.
И снова эта блестящая метафора Шерлока не показалась комиссару ни остроумной, ни изящной, судя по его кислой гримасе.
— У меня для вас — телеграмма, — Жано протянул нам узкую полоску бумаги. — Марсель. «Шхуна вышла без бумаг, ночь, Vieux-Port. Название закрашено, на корме — лилия». Подпись: «Свидетель, которому не верят».
Мы переглянулись.
— Лилия, — произнёс Холмс, — это может быть и символом, и небрежностью маляра. Но если это правда, то наш «джентльмен-грабитель» желает, чтобы мы не огорчались отсутствием названия. Он знает, что мы предпочитаем метки. Комиссар, вы часто задерживаетесь на работе допоздна?
— В отличие от моих начальников из министерства юстиции Третьей республики — да, — ответил Жано. — Если вам угодно, сегодня ночью мы с вами поедем на набережную Поль-Берт. Там есть люди, которые не любят полицию, но уважают честного боксёра. Ваш доктор, я вижу, не из тех, кто падает от первого удара.
Я почувствовал, что краснею, как подросток: приятно, чёрт возьми, когда тебя определяют по руке, а не по перу! Я ведь действительно неплохо боксирую, и даже был чемпионом своего полка!
— До вечера, — сказал Холмс. — Сейчас у нас в программе Лувр.
Мы прошли под знакомыми сводами, которые за последние годы стали популярны у любителей сенсаций не меньше, чем у любителей живописи и скульптуры. Холмс изучал музейную витрину, в которой до кражи находилась шкатулка Карла Великого, чьё украденное содержимое так встревожило Британскую корону, — не столько глазами, сколько руками и ушами: он постукивал ногтем по краю стекла, прислушивался, нюхал, смотрел на пыль так, будто она была газетной полосой со свежей заметкой, и её можно было прочитать.
— Ватсон, — произнёс он, — порой пустота говорит больше, чем присутствие. Здесь явно хранились не драгоценности, а документы, и подозрения моего брата Майкрофта полностью оправданы.
Если бы похищали драгоценности, стекло было бы разбито — иначе невозможно достать тяжёлую шкатулку. Однако здесь стекло аккуратно выдавлено инструментом: оно сдвинуто всего на четверть дюйма, но не повреждено. Отсюда я заключаю, что злоумышленник подтянул лёгкую шкатулку к краю витрины, извлёк из неё документы пинцетом и вынул саму шкатулку боком через узкую щель.
И ещё обратите внимание: видите эту тонкую матовую полоску? Её оставила замша, которой стирали отпечатки. Их опасались оставить не воры, а тот, кто хотел представить витрину публике так, будто она пострадала от случайного хулиганства. А это уже дело политическое.
Мы вышли на площадь, и в лицо пахнуло тем самым парижским воздухом, который делает из людей философов, а из философов — полицейских информаторов. Я поймал себя на том, что у меня, как всегда в такие минуты, мелко дрожат пальцы: не от страха, а от предвкушения.
Вечером, в конторе на набережной, Жано разложил карты, которые не продают в лавках: схемы кварталов, имена людей, которые предпочитают быть тенями в дверных проёмах, и привычки тех, кто торгует не товарами, а информацией. Мы обменялись рукопожатием и сошлись на том, что понадобится ещё день-два, чтобы вызвать наружу даже самые застенчивые из этих теней.
— Господа, — сказал он, уже провожая нас к двери, — у меня плохая привычка: я иногда радуюсь плохим новостям. Они делают честную работу полицейского служаки возможной. Вот одна из этих новостей.
Он протянул вторую телеграмму. Она состояла из трёх строк: «Vieux-Port. Лилия — не цветок. Флер-де-лис — клеймо старой мастерской. Шхуна идет под фальшфлагом. След — в сторону Сицилии».
— Сицилия, — сказал Холмс негромко. — Мы любим прямые дороги, комиссар. Но иногда стоит начать с попутной гавани. Завтра — Марсель.
Ночью, уже в нашем номере, под дверь кто-то просунул ещё одну визитку — на обороте был нарисован маленький, смеющийся профиль в цилиндре и надпись: «Господа, шкатулка пуста. Ключ предназначен не замкам, а людям».
Из заметок доктора Ватсона (для будущего романа):
«О манерах французских полисменов: они любезны до тех пор, пока вы отвечаете быстро, и молчаливы, когда вы задаёте правильные вопросы. Комиссар Жано производит впечатление человека, который недосыпает, но не ошибается. Это редкое и драгоценное качество — по обе стороны Ла-Манша».
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ,
в которой статский советник едет чужой дорогой под своим именем и под чужим, штемпели говорят за людей, а белая карточка Люпена снова находит своих адресатов
Флигель на Малой Никитской проснулся раньше привычного, — вернее, это проснулся город; дом лишь подстроился под его шаг. Маса, как и полагалось человеку, который служит всем своим сердцем, как настоящий вассал своему даймё, а не по расписанию, поднялся на полчаса раньше хозяина и, подобно тем механикам, которые по утрам будят дремлющие машины, вывел во двор бензиновый трицикл, завёл мотор, послушал издаваемый им звук, вытер тряпочкой каплю масла и, удовлетворённо кивнув, закрыл новинку века на замок. В дорогу её не брали: шум и внимание в Европе — враги тени.
— Господин, — произнёс он, едва Фандорин спустился вниз, — грим-кейс у двери. Внутри — борода «портовая», усы «морской клерк», очки, придающие лицу покорный вид. В вагоне — преобразимся так, чтобы нас не узнали, даже если будут пытаться.
— Отлично, — ответил Эраст Петрович, взяв чётки и пробежав по ним пальцами, словно дирижёр перед началом увертюры. — Сегодня я — Пётр Чистов, приказчик. Не слишком умён, не слишком глуп. Посредственность. Скромен. Мой образ не задаёт лишних вопросов, но умеет читать, когда его считают неграмотным. И запоминает фразы на иностранных языках, хотя никто не догадается, что он полиглот. Паспорт — в правом внутреннем кармане. Говор — лёгкий, с нижегородским акцентом. На немецком — молчание; на французском — «немного понимаю», что означает: понимаю всё.
...Маса вспомнил, как начинался предыдущий день, — на следующее утро, после ночных приключений, когда он вместе со своим господином увидел сразу двух величайших преступников Европы: насмешливого авантюриста Люпена, и главу преступного международного сообщества — профессора Мориарти. Именно так сказал ему господин.
Воспоминания московского утра, которое казалось ушло из категории «вчера» — в глубокое прошлое, также пришло к Масе утром следующего дня, под стук колёс уже второго поезда, на который они пересели для конспирации в Бресте.
Согласно легенде, «приказчик Чистов», в который загримировался его господин в комфортабельном купе брестского поезда и его торговый партнёр — натурализованный и даже крещёный под именем Михаил, китаец Го Линь, — уже не могли ездить с шиком.
Поэтому они сели во второй класс — плацкарт с мягкими сиденьями, но без кроватей, не говоря уже о таких приметах комфорта, как собственная уборная и индивидуальные освещение и вентиляция. Маса скучал по мягким матрасам и покойным диванам, однако стоически терпел неудобства.
Варшавский поезд по-прежнему вёз их на запад. Россия в окне медленно превращалась в Европу.
Вагон наполнялся гулом разговоров, шорохом газет и редкими вздохами путешественников. За окном мелькали деревни с красными крышами и костёлами, поля, укрытые серым ноябрьским туманом, и редкие леса, словно стражи границы между двумя мирами. Путешественники приближались к точке, где Россия окончательно уступает место Европе, и это чувствовалось даже в воздухе — он становился всё более свежим, как будто готовился к переменам.
Компаньоны вступили в пределы Царства Польского. Это была всё ещё Российская империя, но другая. Польский орёл, старинный российский недруг, которому один раз даже удалось полностью заклевать русскую государственность, посадив на московский трон самозванца, был укрощён дланью императрицы Екатерины Великой и заменён на русский византийско-ордынский двуглавый орёл.
Фандорин и Маса двигались дальше, и перед ними раскрывались новые грани этого странного симбиоза двух народов. Русская речь всё чаще нарушалась диссонансами польских шипящих. Польская культура, богатая и изысканная, переплеталась с русскими традициями, создавая уникальный сплав, который можно было почувствовать в архитектуре, языке и даже в настроении людей. Но под этим внешним единством скрывались глубокие противоречия, вызванные историческими ранами, которые не так легко заживали.
В Варшаве — пересадка, паспортный контроль с привычным сочетанием строгости и сентиментальной увлечённости правильными штампами. Затем — Пруссия, где между картой и реальностью своё слово говорили те, кого Фандорин ценил выше слухов: печати и штемпели.
В берлинском отделении фирмы «Шульце и Фогт, экспедиторы», где путешественники провели добрый час, разбираясь в карточках с маршрутами Havre → Hamburg → Москва, язык деловой документации оказался удивительно простым и честным.
Жирная клякса на букве «g» в слове Hamburg в журнале за прошлую неделю, поправка даты на счёте № 1284, размашистый росчерк клерка, очевидно левши, который явно не жаловал промокательную бумагу. Люди оставляют следы там, где думают, что служат лишь цифрам.
— Господин, — тихо сказал Маса по-японски, — цифра «8» у гамбургского штемпеля тяжелее. Печатал торопящийся. У него сзади стоял, как вы говорите, чужой нос. В Гамбурге было опасно.
— Значит, — так же тихо ответил Фандорин на языке Басё, — в Гамбурге было бы интересно. Но любопытство — не наш хозяин. Наш хозяин — дорога. В Париже нас ждут свои.
В Париже «свои» встретили их без лишних церемоний и показной драматичности. Они не играли в романтических шпионов — реальность слишком часто напоминает плохой водевиль. Однако Россия, как и подобает великой державе, в этом городе держала глаза открытыми, а руки — чистыми. Полковник в отставке, ныне служащий частным поверенным при русской колонии, предоставил соотечественникам комнату с отдельным входом, свел с надежными людьми, которые знали порты лучше, чем светские салоны, и дал важный совет:
«Если вам понадобится помощь полиции, обратитесь к одному порядочному человеку. Его зовут папаша Жано».
Три дня ушло на то, чтобы бумага перестала быть просто бумагой. Фактура — это всегда клей, канифоль и пальцы, пахнущие железом; разложив на столе путевые листы, страховые полисы на груз и счета на réserve — ту самую «резервную» контору у Старого порта, которая умела стирать имена с бортов яхт, — Фандорин перешёл с изучения карты на внешнее наблюдение.
Чётки щёлкали реже: мысли стали длиннее, и каждому щелчку должно было соответствовать не слово, а дело.
Этим же вечером они сели на поезд до Марселя. Качество железных дорог в Третьей республике, как и скорость поездов — были выше всяческих похвал, и через сутки они уже гуляли по набережной.
Стоит ли говорить, что задолго до пересечения границы Фандорин снова превратился в самого себя — элегантного брюнета в дорогом европейском костюме, а Маса — сбросил ненавистную для себя личину русифицированного китайца?
Вечером, когда морской ветер приносил городу новости быстрее телеграфа, Фандорин с Масой стояли у самой воды. Старый порт жил своей неповторимой жизнью — в его ритмах звучали гул лошадей, скрип канатов, резкая ругань, сирены катеров и гудки барж.
В воздухе витал аромат жареной рыбы, перемешанный с мальчишеским свистом, и весь этот многоголосый хор, отражаясь от каменных стен, складывался в простую мелодию: кого-то ждут; кого-то уже не дождались.
— Господин, — по-японски сказал Маса, — здесь пахнет так же, как пахла визитка. Только визитка пахла аккуратнее.
— Он чистюля, — кивнул Фандорин. — И тщеславен. Люди, которые любят чистый лак и старые стихи, нуждаются и в зрителях.
Почти мгновенно статский советник почувствовал едва уловимое движение — не шорох и не шаг, а нечто иное: воздух в комнате словно сгустился, будто кто-то невидимый приподнял занавески. Из тёмного угла, где улица плавно переходила в арку прохода, отделился от сумрака человек и направился к ним, не выражая ни малейшей угрозы.
Его шляпа с мягкими полями могла принадлежать актёру, пальто — нотариусу, а походка — любому приличному человеку. Он не произнёс ни приветствия, ни имени; лишь непринуждённо подбросил к небу белую визитку с лёгкостью, с какой мальчишка бросает хлеб чайке. Карточка, описав идеальную дугу, мягко опустилась у ног подданных Российской империи.
На лицевой стороне — Arsène Lupin. На обороте — четыре строчки:
Где говорят купцы — ветер переводит.
Где театр богов — сцена пустует.
Где чернота дороже золота — ищите зрителя.
Адреса вернее фамилий.
— "Театр богов", — сказал Фандорин, — это у марсельцев — «Ля Резерв», рыбный ресторан в пригороде. "Чернота дороже золота" — это ночная работа в доках. "Адреса вернее фамилий" — это значит, что нам не потребуется названия шхуны. Нам хватит направления.
Маса чуть двинулся, и Фандорин, едва заметным движением плеча, остановил его: «Рано». Человек в шляпе уже растворился в сумерках, но его ещё можно было нагнать.
— Господин, — сказал Маса тихо, — рядом с ним шёл другой. Тень не его. У тени был длинный нос и узкий лоб. Профиль жестокий.
— Профессор Мориарти, — ответил Фандорин без удивления. — Или один из его теней.
Они повернули к улочке, ведущей к «Ля Резерв». На углу, прижавшись к стене, стоял мальчишка с подносом газет.
— Le Petit Marseillais! Le Petit Journal! Шхуна без имени! Полицейский скандал! — выкрикивал он.
Фандорин вложил в его руку два су и, не торопясь, взял верхнюю газету. На первой полосе крупный заголовок громко заявлял, вызывая недоверие: «Сенсация у Старого порта. Ночная шхуна ушла без документов».
Аккуратно сложив газету в ровный квадрат, он поднёс её край к пламени ближайшего газового фонаря, откинув его колпак. Бумага загорелась, и Фандорин на мгновение поднёс её к визитке: жёлтый отблеск пробежал по лаковой поверхности.
В тот же миг сверху, с балкона второго этажа, вниз полетела крохотная металлическая булавка с красной головкой. Утяжелённым концом, вероятно выпущенная из какого-то пружинного механизма, она как дротик точно вонзилась в газетный квадрат и закрепила его на доске уличного объявления.
— Адрес, — сказал Фандорин. — Идём туда.
Они вошли в рыбный ресторан «Ля Резерв»; в глубине, у окна, где чёрная вода казалась чёрнее, чем ночь, сидел человек в костюме, стилизованном под камзол прошлого века; он не поднялся и не поздоровался — лишь повернул визитку обратной стороной, где тончайшими линиями был нацарапан план входа в катакомбы под набережной...
Записки Масы (из «Тетради о господине»):
«Японец учится видеть европейскую вежливость как оружие. Здесь здороваются глазами. Улыбка — это не всегда знак радости, а часто маска, за которой скрываются намерения. Вежливость становится стратегией, а не искренним порывом.
Мы, японцы, привыкли к другой форме общения — тишина может сказать больше слов, а взгляд передать глубину чувств. Но здесь, в Европе, молчание воспринимается как холодность, а прямота — как грубость. Миры сталкиваются, и приходится учиться заново понимать людей»...