Найти в Дзене
Язар Бай | Пишу Красиво

"Аня, я жив". Три слова, которые стоили солдату 66 дней ада в лесу

Глава 10. 66 дней до жизни Первым вернулось не сознание, а ощущение тепла. Не того жалкого, ворованного тепла, которое он, дрожа, высекал из собственного остывающего тела, зарываясь в прелую листву или снег. Нет. Это было настоящее, густое, живое тепло. Оно исходило от раскалённого бока печки-буржуйки, потрескивающей где-то рядом. Тепло просачивалось сквозь колючую шерсть грубого одеяла, впитывалось в каждую пору, в каждую клеточку измученного организма, вытесняя тот могильный холод, что, казалось, поселился в костях навсегда. Затем пришёл запах. Он ударил в ноздри, заставляя сердце забиться чаще. Пахло не сыростью и хвоей, а горячим металлом, сухими березовыми дровами, крепким самосадом и — Боже, неужели это правда? — едой. Ароматом горячего хлеба и наваристого мясного варева. Военный хирург в госпитале с изумлением осматривает раны выжившего сапера Дмитрия Яблочкина. ©Язар Бай Этот дух был настолько реальным, плотным, осязаемым, что Дмитрий боялся открыть глаза. А вдруг это предсме

Глава 10. 66 дней до жизни

Первым вернулось не сознание, а ощущение тепла. Не того жалкого, ворованного тепла, которое он, дрожа, высекал из собственного остывающего тела, зарываясь в прелую листву или снег. Нет.

Это было настоящее, густое, живое тепло. Оно исходило от раскалённого бока печки-буржуйки, потрескивающей где-то рядом.

Тепло просачивалось сквозь колючую шерсть грубого одеяла, впитывалось в каждую пору, в каждую клеточку измученного организма, вытесняя тот могильный холод, что, казалось, поселился в костях навсегда.

Затем пришёл запах. Он ударил в ноздри, заставляя сердце забиться чаще. Пахло не сыростью и хвоей, а горячим металлом, сухими березовыми дровами, крепким самосадом и — Боже, неужели это правда? — едой. Ароматом горячего хлеба и наваристого мясного варева.

Этот дух был настолько реальным, плотным, осязаемым, что Дмитрий боялся открыть глаза. А вдруг это предсмертный морок? Очередной жестокий мираж перед тем, как вечная темнота окончательно сомкнёт свои объятия?

Он лежал неподвижно, жадно впитывая эти дары жизни. Под спиной не мёрзлая земля, а что-то мягкое. Над головой не качаются еловые лапы, а чувствуется надёжная крыша.

«Я не в лесу. Я в тепле. Я... выжил?»

— Очнулся, лесовик?

Голос прозвучал низко, спокойно и смутно знакомо. Дмитрий с титаническим усилием разлепил веки, словно они были налиты свинцом.

В полумраке землянки над ним склонилось бородатое, обветренное лицо. Тот самый партизан, что дал ему флягу в лесу. Он сидел на низкой скамье, неспешно раскуривая самокрутку, и щурился от дыма.

— Где я? — губы едва шевелились.
Собственный голос показался Дмитрию чужим — скрипучим, рваным, словно несмазанное колесо старой телеги.

— В гостях, — усмехнулся бородач, и в уголках его глаз собрались лучики морщин. — В нашем лесном санатории. Звать меня Михалыч, я тут за командира. А ты, парень, видать, в такой рубашке родился, какой свет не видывал. Ни пуля, ни штык, ни сама костлявая тебя не прибрали.

Дмитрий дернулся, пытаясь приподняться на локтях, но тело пронзила такая острая вспышка боли, что с губ сорвался сдавленный стон.

— Лежи, лежи! — Михалыч мягко, но настойчиво уложил его обратно. — Тебе сейчас шевелиться — смерти подобно. Наш лекарь, Дед, когда тебя осматривал, только головой качал. Говорит, если бы в книжке такое прочёл — плюнул бы автору в глаза за враньё. А ты вот он, дышишь.

Входная дверь, обитая войлоком, скрипнула. В землянку вошла девушка. На хрупких плечах — большой не по размеру ватник, в руках — дымящаяся миска.

— Проснулся, герой? — её голос звучал мягко, как весенний ручей. — Вот, командир велел бульоном отпаивать. Только по чуть-чуть, как малого ребёнка.

Она присела на край нар, зачерпнула ложкой янтарную жидкость и поднесла к его губам.

— Давай, родной, открывай рот.

Бульон был простым, жирным, почти без соли, но для Дмитрия в тот миг не было ничего вкуснее на свете. Это была амброзия, пища богов. Он глотал, чувствуя, как горячая живительная влага катится по пищеводу, запуская остановившийся желудок, вливая силы в вены.

После пятой ложки силы оставили его. Он обессиленно откинулся на подушку, набитую душистым сеном. Впервые за два бесконечных месяца он был сыт. В тепле. И, главное, среди своих. От этого простого осознания защипало в глазах, и по грязной, заросшей щеке скатилась горячая слеза.

В партизанском лагере Дмитрий провёл неделю. Семь дней медленного, мучительного возвращения в мир живых.

Его отмыли в походной бане, осторожно срезали колтуны волос и бороду. Дед, старый фельдшер с узловатыми пальцами, ежедневно колдовал над его ранами. Мазал их пахучими мазями из живицы и лесных трав, приговаривая что-то себе под нос.

— Операция твоя, самодельная, конечно, грубая, — ворчал он по-доброму, меняя повязки. — Но именно она тебя и спасла, солдатик. Грязь вычистил, края стянул... Если бы не это — сгорел бы от заражения ещё месяц назад.

По вечерам у его лежанки собирались партизаны. Суровые мужики, вчерашние крестьяне и рабочие, слушали его сбивчивый рассказ. Сначала в их глазах читалось недоверие. Но чем больше он говорил, тем тише становилось в землянке. Недоверие сменялось изумлением, а затем — глубоким, молчаливым уважением.

Эти люди жили в лесу, воевали в лесу, они знали цену каждому глотку тепла и куску хлеба. Они понимали, через что он прошёл.

— Шестьдесят шесть дней... — Михалыч качал головой, глядя на пляшущий огонь в печи. — Один. Зимой. Раненый... Я ещё финскую прошёл, всякое видал. Но такого... Нет. Ты из железа сделан, солдат? Или заговоренный?

Дмитрий смотрел в потолок землянки и не знал, что ответить.
— Домой хотел, — просто выдохнул он. — Аня ждёт. Жена.

Но и он, и Дед понимали: лесная медицина своё дело сделала, но дальше нужен хирург. Настоящий.
— Раны в животе плохие, — хмурился фельдшер. — Свищи не затягиваются. Нужна большая операция, иначе загнёшься, парень.

— Надо тебя на Большую землю, — вынес вердикт Михалыч. — Риск огромный, фрицы все тропы пасут, "раму" запускают постоянно. Но выбора нет. Пойдёшь с моей лучшей группой.

Путь до линии фронта занял три долгих дня. Дмитрия несли на самодельных носилках-волокушах, укрытого тулупами. Он снова видел верхушки деревьев, плывущие в небе, но теперь он был не один. Четверо партизан берегли его как самую большую драгоценность. Шли бесшумно, ступая след в след, словно тени.

Переход линии фронта запомнился как смутный, тревожный сон. Ночь, метель, свист ветра в камышах. Шёпот проводника: «Тихо, братцы, здесь минное поле, строго за мной».

В какой-то момент в небо взвилась осветительная ракета, залив всё вокруг мертвенно-бледным светом. Партизаны замерли, слившись с сугробами. Дмитрий даже дышать перестал, боясь, что пар от дыхания выдаст их.

Но они прошли. Вышли через тайную тропу в болотах прямиком к позициям регулярных войск.
— Стой, кто идёт?! — звонкий, испуганный окрик молоденького лейтенанта из боевого охранения. Щелчок затвора автомата.

— Свои, лейтенант, свои! — хрипло отозвался старший группы. — "Языка" несем, только своего. Тяжёлый он. Врача надо!

Дальше всё закружилось в бешеном ритме. Передача раненого, короткие объятия с партизанами на прощание, настоящие санитарные носилки. Тряска в кузове полуторки, запах бензина...

Полевой госпиталь — медсанбат — обрушился на Дмитрия лавиной забытых ощущений.

Резкий, бьющий в нос запах карболки, йода и эфира. Стон раненых, сливающийся в единый гул человеческой боли. Яркий электрический свет лампы под потолком резанул по глазам, привыкшим к полумраку землянок.
Суета сестричек в белых, крахмальных халатах казалась чем-то неземным.

Его сразу повезли в операционную.

Над ним склонился пожилой хирург. Лицо усталое, изрезанное глубокими морщинами, но глаза — пронзительные, умные, внимательные.
— Ну-с, посмотрим, что тут у нас за находка, — пробормотал он, разрезая ножницами пропитанные гноем и кровью бинты. — Партизаны сказали — герой. У них там все герои...

Медсестра, стоя рядом, начала читать вслух сопроводительную записку от партизанского фельдшера:
— ...младший сержант Яблочкин Дмитрий Иванович, 1910 года рождения. Множественные проникающие ранения... Два пулевых в брюшную полость, семь штыковых... Касательное в висок... Крайняя степень истощения, обморожение конечностей II степени. Находился в тылу врага без медицинской помощи 66 суток...

Руки хирурга замерли.

Он медленно поднял голову и посмотрел на Дмитрия поверх очков. Потом перевёл взгляд на сестру.
— Вы ничего не путаете, милочка? — голос врача дрогнул. — Шестьдесят шесть суток? С проникающим в брюшину? Это невозможно.

— Так написано, товарищ военврач I ранга.

Хирург отложил инструмент. Снял запотевшие очки, протёр их полой халата и снова, уже с каким-то благоговейным трепетом, начал осматривать пациента.

Его пальцы осторожно, почти нежно касались грубых рубцов от штыков, изучали незаживающие раны на животе. Он провёл рукой по длинному шраму на виске Дмитрия, словно читая карту его страданий.

— Невероятно... — прошептал врач, обращаясь скорее к себе. — За сорок лет практики, за три войны... Я такого не видел. Перитонит осумковался... Холод "заморозил" воспаление... Но всё равно... Как ты вообще дышишь, сынок? Чем ты держался?

Дмитрий смотрел на беленый потолок, где от лампы разбегались тени. Сил отвечать не было. Он просто слушал, как этот мудрый человек, видевший тысячи смертей, изумляется его жизни.

— В операционную. Срочно! — голос хирурга обрёл стальные нотки. — Будем штопать. Этот парень, кажется, решил обмануть саму судьбу. И наш долг — помочь ему выиграть этот спор.

Операция была долгой. Когда Дмитрий вынырнул из тяжелого, вязкого наркозного сна, за окном палаты падал редкий, спокойный снег.

Белые простыни. Белый потолок. Тишина.

Боль притупилась, укрытая мягким одеялом морфия.

Рядом на табурете сидела молоденькая медсестра и штопала гимнастёрку. Заметив, что больной открыл глаза, она встрепенулась.
— Очнулись, солдатик? — лицо её озарилась улыбкой. — Ну, слава Богу. Хирург сказал — жить будете. Да ещё как! Крепкий вы, двужильный.

Она ловко поправила ему подушку, оправила одеяло.
— Вам бы весточку домой отправить. Что живы, что в госпитале. Есть кому писать?

Дмитрий медленно, едва заметно кивнул. Сердце болезненно сжалось. Аня.
Девушка принесла фанерную дощечку, тетрадный листок в клеточку и огрызок химического карандаша. Послюнявила грифель.
— Диктуйте, я запишу. Руки-то у вас слабые совсем, дрожат.

— Нет, — прошептал он. Слово далось с трудом, горло пересохло. — Я... сам.

Сестричка с сомнением посмотрела на него, но спорить не стала. Помогла приподняться, вложила карандаш в непослушные, исколотые пальцы.

Удержать карандаш оказалось труднее, чем обезвредить немецкую мину. Рука ходила ходуном, перед глазами плыли круги.

Дмитрий смотрел на чистый лист бумаги. Белый, как тот снег, в котором он умирал столько раз.

Что можно написать? Как уместить в слова боль, голод, отчаяние и ту безумную надежду, что вела его через ледяной ад? Как рассказать о том, что он чувствовал, зарываясь в листву, как зверь?

Никаких слов не хватит. Да и не нужны они сейчас.

Он глубоко вздохнул, облизал потрескавшиеся губы. Собрал всю волю в кулак, чтобы унять предательскую дрожь в руке. И медленно, нажимая на карандаш так, что тот едва не сломался, вывел крупные, корявые, но самые главные буквы в своей жизни:

«Аня, я жив»

66 дней до жизни | Язар Бай | Дзен