Глава 11. 66 дней до жизни
Госпитальная жизнь текла по своим, особым законам. Здесь время измерялось не минутами, а перестуком капельниц и шарканьем тапочек по натёртому мастикой полу.
Дмитрий возвращался в своё тело медленно, мучительно, словно втискивался в тесную, задубевшую на морозе одежду.
Поначалу это были короткие вылазки в коридор. Он шёл, держась за стену, побелевшими пальцами цепляясь за крашеную панель. Каждый шаг отдавался глухим эхом там, где когда-то вражеский металл рвал его плоть. Ноги дрожали, предательски подгибались, но он заставлял их делать ещё один шаг. И ещё.
«Ты не упадёшь, Яблочкин. Не имеешь права», — шептал он себе.
Потом была первая ложка каши. Обычной, пшённой, на воде, но он донёс её до рта сам, не расплескав. Санитарка, молоденькая курносая Люся, хотела помочь, но Дмитрий мягко отвёл её руку. Это была его личная победа. Маленький Сталинград в масштабах одной больничной палаты.
Он заново учился жить. Учился дышать полной грудью, чтобы не морщиться от тянущей боли в боку. Учился спать, не просыпаясь от собственного крика.
Но чем крепче становились мышцы, тем неспокойнее было на душе. По ночам, глядя в чёрный квадрат окна, где в морозном небе дрожали равнодушные звёзды, он задавал себе один и тот же вопрос: «А что дальше?».
Война никуда не делась. Она гремела в сводках Совинформбюро, которые по утрам с трепетом слушала вся палата. Она смотрела на него глазами новых раненых, прибывавших с передовой — прокопчённых, уставших, но злых той святой злостью, что помогает побеждать.
Дмитрий читал в газетах названия освобождённых городов, и сердце сжималось от яростного нетерпения и стыда. Там, на западе, его товарищи гнали супостата с родной земли. Месили грязь, мёрзли в окопах, делили последний сухарь. А он, младший сержант Яблочкин, лежал на крахмальных простынях, в тепле, и ел казённый хлеб.
Это чувство собственной бесполезности жгло сильнее любой раны.
День медицинской комиссии он ждал, как приговора трибунала.
Кабинет пах карболкой и старыми бумагами. За длинным столом сидели трое. Они листали его историю болезни — пухлую папку, похожую на недописанный роман с плохим концом. Врачи хмурились, переглядывались, цокали языками, водя пальцами по строчкам диагнозов.
Дмитрий стоял перед ними — худой, бледный, с запавшими глазами, но выпрямившись во весь свой немалый рост. Руки по швам. Взгляд прямой.
— Ну что, товарищ Яблочкин, — наконец прервал тишину председатель комиссии, пожилой военврач с усталым, изрезанным морщинами лицом. Он снял очки и потёр переносицу. — Можно сказать, что наши хирурги и ваша природная сибирская стать сотворили чудо. То, что вы стоите здесь — уже победа над смертью.
— Я могу вернуться в строй, товарищ военврач? — вопрос вырвался сам собой, перебив доктора.
Врач тяжело вздохнул, постукивая дужкой очков по столу.
— В строй — да. Формально. Но давайте смотреть правде в глаза. У вас на животе живого места нет. Всё шито-перешито. Внутри — сплошные спайки.
Доктор встал, подошёл к Дмитрию и заговорил уже не как начальник, а по-отечески тихо:
— Поймите, сынок. Любая серьёзная нагрузка, резкий рывок, поднятие тяжести — и швы разойдутся. Или откроется внутреннее кровотечение. Вы до санбата доехать не успеете. Бегать в атаку, ползать по-пластунски, таскать ящики со снарядами... Забудьте об этом. Наше заключение: ограниченно годен второй степени.
— Что это значит? — голос Дмитрия дрогнул.
— Нестроевая служба. В тылу. В штабе писарем, в интендантстве на складе, при кухне...
— В тылу? — переспросил Дмитрий, и в этом слове прозвучал лязг металла. — Мне в обозе сидеть? Портянки считать, пока другие воюют?
— Почему сразу портянки? Бумаги перебирать, учёт вести. Это тоже нужно, — попытался смягчить врач, видя, как побелели скулы солдата. — Вы — герой, Яблочкин. Вы своё отвоевали сполна. Никто вас не осудит. Страна вас не забудет. Но на передовую вам нельзя. Это приказ не мой, а вашего собственного организма. Комиссовать по ранению. Следующий!
Слово «комиссовать» ударило, как пуля в грудь. Навылет.
Списать. Отправить в утиль, как ржавую винтовку.
Дмитрий вышел из кабинета, не чувствуя ног. Длинный коридор госпиталя вдруг показался ему бесконечным тоннелем. Весь мир, который он с таким трудом, по крупицам отвоёвывал у костлявой старухи с косой, снова рухнул.
Неделю он ходил сам не свой. Ел механически, не чувствуя вкуса. На процедуры ходил как робот. А потом пришло письмо.
Обычный бумажный треугольник, проштемпелеванный полевой почтой. Обратный адрес заставил сердце ёкнуть — его полк. Почерк был знакомый, размашистый. Писал майор Седых.
«Здравствуй, Дмитрий! Пишу тебе, а рука дрожит...»
Майор сообщал, что за выполнение того последнего задания, когда они подорвали немецкий эшелон, все бойцы отряда представлены к наградам. Посмертно.
«...А ты, младший сержант Яблочкин, представлен к ордену Красного Знамени. Горько мне писать эти строки, Дима. Такой ты был человек — кремень. Мы тут, кто жив остался, помянули вас всех...»
Дмитрий читал, и буквы расплывались перед глазами. Майор писал тёплые, искренние слова, называл его подвиг чудом, но между строк читалось главное: его считают мёртвым.
Его вычеркнули из списков живых. Для родного полка, для друзей, для армии — его больше нет.
Письмо выпало из ослабевших пальцев на одеяло.
Именно этот треугольник стал последней каплей. Дмитрий сжал кулаки так, что побелели костяшки.
— Ну уж нет, — прохрипел он в пустоту палаты. — Не дождётесь.
Он не имел права просто так уйти в тыл. Не после того, как Воробей, балагур и весельчак, остался лежать в тех проклятых болотах. Не после того, как замолчал навсегда немногословный Сибиряк. Их война закончилась. А его — нет.
Он был в долгу перед ними. В неоплатном долгу за то, что дышит, видит солнце и чувствует боль.
Решение пришло мгновенно, ясное и холодное, как лезвие финки.
Он узнал через штабных писарей, с которыми успел свести знакомство за табак, что майор Седых будет проездом в армейском штабе. Это всего в сутках пути. Дмитрий добился увольнительной на один день. Врал вдохновенно: сказал, что едет на встречу с родственниками.
Хотя, по сути, он не врал. Он ехал к единственной семье, которая у него осталась — к армии.
Штаб гудел, как потревоженный улей. Телефоны разрывались, хлопали двери, бегали адъютанты. Майор Седых сидел за столом, заваленным картами, и что-то быстро писал.
Когда дверь скрипнула, он, не поднимая головы, буркнул:
— Оставьте документы на краю, я занят.
— Здравия желаю, товарищ майор! — раздался знакомый, спокойный голос.
Седых замер. Перо заскрипело по бумаге и сломалось. Он медленно, словно боясь поверить своим ушам, поднял голову.
Он смотрел на Яблочкина, как на выходца с того света. Лицо майора вытянулось, глаза расширились.
— Яблочкин?.. Дима?.. — шёпотом спросил он. — Ты же... Мы же...
— Живой, товарищ майор. Не добили, — Дмитрий улыбнулся одними уголками губ.
Майор резко встал, опрокинув стул, обошёл стол и сгрёб сержанта в охапку. Крепко, по-мужски, до хруста костей.
— Господи... Живой! А мы уж и похоронку на тебя отправили... Вот это да! — он отстранился, держа Дмитрия за плечи, и оглядел его с ног до головы, словно ощупывая. — Ну, стервец! Ну, удивил! Рассказывай!
И Дмитрий рассказал.
Коротко, без лишних эмоций, только факты. Про бой, про ранения, про то, как полз по лесу. Про шестьдесят шесть дней на грани безумия и голода. Про партизан, что подобрали его, уже почти ушедшего за кромку.
Майор слушал, не перебивая. Его лицо становилось всё мрачнее, но в глазах разгоралось восхищение.
— Да уж... — выдохнул Седых, когда Дмитрий замолчал. Он достал портсигар, но закуривать не стал, просто вертел папиросу в пальцах. — Тебя в музей надо ставить. Под стекло. Как эталон живучести русского солдата. А ты... что ты здесь делаешь? Тебе же лечиться надо. Вид у тебя, прямо скажу, не курортный.
— Меня комиссуют, товарищ майор. В тыл списывают. Бумажки перебирать, — глухо сказал Дмитрий.
— Ну и правильно, — неожиданно легко согласился Седых, кивнув. — Ты своё отвоевал. Хватит. Поезжай домой, поднимай хозяйство. Бабы заждались, поди.
— Не хватит! — отрезал Дмитрий так резко, что майор вздрогнул. — Не могу я домой. И в тылу сидеть не могу. Совесть не позволяет. Прошу вас, товарищ майор, помогите вернуться.
Седых нахмурился, лицо его налилось кровью.
— Куда вернуться?! — вспылил он, ударив кулаком по столу. — В окопы? В разведку? Да тебя же первый марш-бросок доконает! У тебя швы на честном слове держатся! Я не убийца, Яблочкин. Я живую легенду на верную смерть не отправлю!
В кабинете повисла тяжёлая тишина. Было слышно, как за окном гудит грузовик.
— Я не в окопы прошусь, — Дмитрий впервые за весь разговор посмотрел майору прямо в глаза. В его взгляде была такая спокойная, упрямая сила, перед которой отступал любой страх. — Строевую я не потяну, врать не буду. Но я могу другое.
Он сделал шаг вперёд, понизив голос:
— Товарищ майор, вы меня учили мины ставить. А лес научил меня выживать там, где даже зверь дохнет. Скажите честно, сколько у вас сейчас пополнения? Желторотых, необстрелянных пацанов? Сколько их гибнет в первом же бою по глупости?
Седых отвёл взгляд, желваки на его скулах заходили ходуном. Это была больная тема.
— Много гибнет, Дима... Много.
— Потому что не знают они простых вещей, — горячо продолжил Яблочкин. — Как след прочитать, как укрытие найти, чтобы снайпер не срисовал. Как не замёрзнуть в секрете без огня. Как воду добыть.
Дмитрий перевёл дух и закончил, чеканя каждое слово:
— Я могу их научить. Я могу подготовить для вас таких разведчиков, каких ни в одной учебке не делают. Не по книжкам, а по науке выживания. Каждый боец, которого я обучу, десятерых фрицев стоить будет. А главное — живым вернётся. Позвольте мне сделать это. Это мой долг. Перед теми ребятами, что там, в болотах, остались.
Майор Седых долго молчал. Он ходил по кабинету из угла в угол, заложив руки за спину. Скрипели половицы. Потом остановился у окна, глядя на плац.
— Хитёр ты, лесник, — наконец усмехнулся он, не оборачиваясь. — Нашёл-таки лазейку к моему сердцу. Знаешь, чем взять. Думаешь, получится из тебя учитель?
— Я своего отца двадцать лет в тайге слушал. Думаю, и меня послушают.
Седых резко повернулся.
— Ладно. Чёрт с тобой, Яблочкин. Я напишу рапорт командующему. Попробую выбить для тебя должность инструктора в запасном полку. Обещать ничего не буду, но землю носом рыть буду. Ты мне таких бойцов нужен как воздух. А теперь — марш обратно в госпиталь! И чтоб долечился как следует! Это приказ!
— Есть долечиться! — гаркнул Дмитрий, и впервые за много месяцев на его лице появилась настоящая, живая улыбка.
***
Два месяца пролетели, как один день.
Полигон под Муромом продувало злыми ветрами. Снег, перемешанный с грязью, хрустел под сапогами.
Дмитрий Яблочкин, уже окрепший, хоть и всё ещё бледный, стоял перед строем. Перед ним переминались с ноги на ногу двадцать парней. Совсем зелёные, шеи тонкие, шинели висят мешком. Им через три месяца уходить на фронт. В самое пекло.
Они смотрели на своего нового инструктора со смесью любопытства и недоверия. На груди этого странного человека, похожего скорее на уставшего крестьянина, чем на бравого военного, уже сиял новенький орден Красного Знамени.
Дмитрий медленно прошёл вдоль строя, заглядывая каждому в глаза.
— Здравия желаю, бойцы, — сказал он тихо, но так, что ветер, казалось, утих, чтобы дать ему слово. — Меня зовут младший сержант Яблочкин.
Он выдержал паузу.
— Я не буду учить вас красиво маршировать и тянуть носок. Этому вас научит старшина. Я буду учить вас одной единственной вещи — выживать.
Он увидел, как изменились их лица. Слетела маска безразличия. Появился интерес.
— Запомните: лес — это не просто деревья. С сегодняшнего дня это ваш дом, ваша крепость, ваш брат и ваш самый страшный враг. И от того, научитесь ли вы понимать его язык, зависит, прочитает ваша мать похоронку или обнимет вас на пороге родного дома.
Дмитрий смотрел на эти молодые, испуганно-восторженные лица и видел в них своего Воробья. Видел Балагура. Видел сурового Сибиряка.
В горле встал ком, но он сглотнул его.
— Сегодня первый урок. Ложись!
Он знал точно: он вывернет их наизнанку, загоняет до седьмого пота, научит быть невидимками, но сделает всё, чтобы эти ребята вернулись домой. Это теперь была его личная война. И он собирался её выиграть.