В тот день ко мне пришла женщина, которую я уж лет пять на пороге своем не видела. Тамара Никитична. У нас в Заречье ее за глаза звали «генеральшей». Не за мужа-военного, нет, а за стать свою, за взгляд колючий, что острее иного скальпеля, и за гордыню, которой можно было бы всю нашу деревню три раза обнести, как забором. Ходила она всегда с прямой спиной, подбородок кверху, будто не по грязи нашей деревенской ступала, а по паркету дворцовому. И ни с кем особо не дружила, так, кивнет через плечо - и вся беседа.
А тут стоит на пороге моего медпункта. Сама не своя. Спина вроде и прямая по привычке, а в глазах - такая тоска затравленная. Платок свой цветастый на самые брови натянула, будто спрятаться хотела. Помялась, порог переступить не решается.
- Проходи, Никитична, - говорю ей ласково. - Чего в сенях стужу разводить? Вижу, не за аспирином пожаловала.
Она вошла, на табуреточку у печки присела, руки на колени сложила. Руки-то у нее всегда холеные были, а тут смотрю - кожа сухая, в трещинках, пальцы дрожат мелко-мелко. Молчит. А я и не тороплю. Налила ей чаю своего, с мятой да с липовым цветом. Поставила перед ней на стол.
- Пей, - говорю. - Душу согреешь.
Она чашку взяла, а в глазах у нее слезы заблестели. Не покатились, нет, гордость не пустила, а так и стояли, как вода в колодце.
- Совсем одна я, Семёновна, - выдохнула она наконец, и голос у нее был чужой, надтреснутый. - Сил моих нет. Руку вот давеча подвернула, не сломала, слава богу, но ноет, чертовка, ни дров принести, ни воды. А спину ломит так, что ни вздохнуть, ни охнуть.
И потекла ее жалоба, как ручеек весенний, мутный да горький. А я сижу, слушаю, киваю, а сама не ее нынешнюю беду вижу, а то, что пять лет назад было. Вспоминаю, как в доме у нее, самом справном на всю деревню, смех звучал. Сын ее единственный, Игорь, красавец да работник, невесту себе привел. Леночку.
Девочка была - тихий ангел. Игорь ее из города привез. Глаза - ясные, доверчивые. Волосы русые в косу толстенную заплетены. Руки к любой работе привычные, хоть и тоненькие. За что уж она Игорю приглянулась - понятно. А вот почему Тамаре не угодила - этого никто в селе понять не мог.
А не угодила, и всё тут. С самого первого дня Никитична ее есть поедом стала. Не так сидит, не так глядит. Борщ у нее, вишь ты, недостаточно красный, а полы недостаточно чисто вымыты. Компот сварит - «сахару перевела, транжира». Огород прополет - «всю крапиву для щей выдернула, безрукая».
Игорь поначалу заступался, а потом сник. Он ведь маменькин сынок был, всю жизнь под ее крылом. Метался между ними, как осиновый лист на ветру. А Леночка молчала. Только худела и бледнела с каждым днем. Я ее как-то встретила у колодца, смотрю - а у нее глаза на мокром месте.
- Что ж ты, дочка, - спрашиваю, - терпишь?
А она мне улыбнулась так горько:
- А куда ж мне деваться, теть Валь? Люблю я его. Может, привыкнет она ко мне, смилуется…
Не смиловалась. Последней каплей стала старая вышитая скатерть, которую еще мать Тамары делала. Леночка ее постирала неосторожно, и полинял узор немного. Ох, что тогда было… Крику стояло на всю улицу.
В ту же ночь Лена и ушла. Тихо, по-английски. Игорь наутро как с цепи сорвался, искал ее, а потом пришел к матери, глаза сухие, страшные.
- Это ты, мама, - сказал он только. - Ты счастье мое сгубила.
И тоже уехал. По слухам, нашел-таки свою Леночку в городе, поженились они, дочка у них родилась. А к матери - ни ногой. Ни весточки, ни звонка. Словно отрезало.
Тамара поначалу хорохорилась. «И слава богу, - говорила соседкам. - Не нужна мне такая сноха, да и сын, видно, не сын, раз променял мать на юбку». А сама враз постарела, осунулась. В доме своем идеальном, чистом, как операционная, осталась одна-одинешенька. И вот, сидит теперь передо мной, и вся гордость ее, вся стать генеральская, слетела, как шелуха с луковицы. Осталась только старая, больная, одинокая женщина. Бумеранг-то, он ведь не со зла летит, он просто по кругу ходит и возвращается туда, откуда его запустили.
- И никому-то я не нужна, Семёновна, - шепчет она, а по щеке ползет первая, скупая слеза. - Хоть в петлю лезь.
- Грех такое говорить, Никитична, - отвечаю ей строго, а саму жалость душит. - Жизнь дана, чтобы жить, а не чтобы в петлю. Давай-ка я тебе укол сделаю, спину отпустит. А там видно будет.
Сделала укол, растерла ей спину мазью пахучей. Она вроде и ожила немного, плечи расправила.
- Спасибо тебе, Семёновна, - говорит. - Не чаяла я от кого-то доброты дождаться.
Ушла она, а у меня на сердце камень. Лечить-то я лечу, но есть болезни, от которых нет ни таблеток, ни уколов. Болезнь эта одиночеством зовется. И лечится она только другим человеком.
Пару дней я думала, маялась. Душа не на месте. А потом взяла и нашла через знакомых в райцентре телефон Игоря. Руки дрожали, когда номер набирала. Что я ему скажу? Как начну? А он взял трубку, голос знакомый, только повзрослевший, с хрипотцой.
- Игорь, здравствуй, - говорю. - Это Семёновна из Заречья. Не отвлекаю?
Он молчал с полминуты. Я уж думала, бросил трубку.
- Здравствуйте, тетя Валя, - ответил наконец. - Что-то случилось?
- Случилось, сынок, - вздыхаю я. - Мать твоя совсем одна. Сдает. Болеет, а виду не подает. Гордая ведь…
Он опять молчит. Слышу, как в трубке жена его, Леночка, что-то спрашивает тихо. А потом ее голос, такой же нежный, только теперь сильный, уверенный:
- Дай мне, я поговорю.
- Здравствуйте, тетя Валя! Как она? Сильно плохо?
И я ей все рассказала. Без утайки. И про руку, и про спину, и про слезы, что в глазах стояли. Лена слушала, не перебивала.
- Спасибо, что позвонили, - сказала она твердо. - Мы приедем. В субботу ждите. Только… вы ей не говорите, пожалуйста. Сюрприз будет.
Вот ведь, думаю, какое сердце у человека. Ее из дома выгнали, грязью поливали, а в ней ни капли злобы не осталось. Только жалость. Великая это сила, милые мои, - жалость, что сильнее обиды.
И вот настала суббота. День выдался серый, промозглый. Я к Тамаре зашла с утра, давление померить. Сидит она у окна, в одну точку смотрит. В доме чистота идеальная, а уюта нет, холодом веет. Будто нежилой он.
- Что, все в окошко глядишь? - спрашиваю. - Автолавку ждешь?
- Да кого мне ждать, - отмахнулась она. - Смерть свою если только…
А сама нет-нет, да и метнет взгляд на дорогу. Ждала. Каждая мать ждет, даже если сама себе в этом не признается.
Я ушла, а сама на часы поглядываю. И вот после обеда слышу - машина у ворот Тамары остановилась. Не автолавка, легковушка. Выглянула я в окно, а сердце так и зашлось. Из машины вышел Игорь, возмужал, плечи раздались. Открыл заднюю дверцу, и оттуда вышла Лена, а за руку держит девчушку лет четырех, в курточке смешной, розовой, как зефир.
Игорь постоял, на родной дом посмотрел, и видно было, как у него желваки под щекой заходили. А Лена подошла, взяла его под руку, что-то тихо сказала, и они пошли к калитке. Скрипнула калитка эта, ох, как она скрипнула… Будто заржавевшее время со своего места сдвинулось.
Я не видела, что было в доме. Могу только представить. Но через час где-то смотрю - из трубы дома Тамары повалил дым. Густой такой, сытный. Значит, печку растопили. А к вечеру в окне зажегся теплый, желтый свет. И так он горел уютно, так по-домашнему, что я сидела и улыбалась сквозь слезы.
На следующий день я не выдержала, пошла проведать. Будто давление померить. Захожу, а в доме… в доме жизнь. Пахнет пирогами с капустой и еще чем-то неуловимо детским. Игорь во дворе дрова колет, топор так и гудит в морозном воздухе. На кухне Лена хлопочет, а у печки сидит их дочка, Верочка, и с котенком играет.
А сама Тамара сидит в кресле, укутанная в пуховый платок. И не смотрит, нет. Она… разглядывает. Смотрит на ловкие руки снохи, на сосредоточенное личико внучки, на широкую спину сына в окне. И на лице у нее такое выражение… Будто маску с нее сняли, жесткую, ледяную, а под ней - обычное лицо женщины, уставшее, с морщинками у глаз, но живое.
Она меня увидела, и впервые за много лет улыбнулась. Не губами, а глазами.
- Проходи, Семёновна, - говорит тихо. - Пирогами нас Леночка балует.
Лена обернулась, тоже улыбнулась мне, как родной.
- Садитесь за стол, тетя Валя. Чай пить будем.
И вот мы сидели за столом. И не было ни неловких пауз, ни старых обид в воздухе. Была атмосфера, наполненная теплом печки, запахом сдобы и тихим детским смехом. Игорь вошел, сел рядом с матерью. И так просто, буднично, положил свою большую ладонь на ее высохшую руку. А она не отняла. Только вздрогнула и замерла.
Они пробыли у нее неделю. За эту неделю дом ожил, наполнился звуками, запахами, суетой. Они и дров ей накололи на всю зиму, и погреб перебрали, и в доме все починили, что за эти годы пообветшало. А в день отъезда Тамара вышла их провожать. Стояла на крыльце, маленькая, сгорбленная. Верочка подбежала к ней, обняла за колени.
- Бабуля, ты к нам приедешь?
И тут Тамара не выдержала. Наклонилась, обняла внучку и заплакала. Не горько, не навзрыд, а тихо-тихо, как дождик осенний. И сквозь слезы все шептала:
- Простите меня… Простите, дуру старую…
Лена подошла, обняла их обеих. И сказала слова, которые дороже любого лекарства на свете:
- Мы еще приедем, мама. Обязательно приедем.
Если вам по душе мои истории, подписывайтесь на канал. Будем вместе вспоминать, плакать и радоваться.
Всем большое спасибо за лайки, комментарии и подписку. Низкий Вам поклон за Ваши донаты❤️
Ваша Валентина Семёновна.