Продолжение записок старого преображенца светлейшего князя Николая Константиновича Имеретинского
4-го мая 1854 года Преображенский полк выступил в Петергоф, в 4-х батальонном составе, и разместился в уланских и конногренадерских казармах. 1-му батальону пришлось стоять в уланском манеже, а так как там было холодно и сыро, то повторилось то же чудо, как по перестройке казарм в Петербурге, а именно: сырой, необитаемый манеж, по мановению Царя, превратился в теплую, чистую и щегольски устроенную казарму.
Государь (Николай Павлович) и здесь, как в Петербурге, почти каждое утро приезжал в 1-й батальон.
В Петергофе нас сразу поставили на военную ногу: в батальонах, каждый день, назначались очередные дежурные роты, и местом сбора, на случай тревоги, назначен был плац впереди кадетского лагеря. Но отрешиться от плац-парада мы еще не могли, потому что Государю угодно было смотреть полки в четырехбатальонном составе.
И вот опять стали водить нас, каждый Божий день и с раннего утра, на обширное поле кадетского лагеря и проделывать там постылые нам батальонные, полковые и бригадные ученья, по уставу 1841 года, то есть развернутым фронтом или колоннами; по праздникам же назначались церковные парады.
Так продолжалось до 4-го июня, то есть, до Высочайшего смотра. Государь имел тогда многие заботы, и неудивительно, что он находился в самом пасмурном настроении. Мы, со своей стороны были утомлены и рассеяны, что отразилось, конечно, и на результатах смотра. Государь Император изволил заметить, что в рассыпном строю были некоторые ошибки и движения исполнялись медленно и что, при движении батальонами вперед, музыканты затянули такт.
Чиновник при музыкантах (т. е. капельмейстер) Беляевский был отправлен на сутки под арест.
Мы повесили головы, как будто проиграли генеральное сражение, потому что знали последствия дурного смотра и не ошиблись: нас опять стали учить и проучили до 27 июня, когда вторично смотрел бригаду Наследник Цесаревич (Александр Николаевич), и мы окончательно отделались от фронтовых мучений. С этого дня войска уже исключительно занимались стрельбой, малыми маневрами и аванпостными учениями.
Пора, давно пора было приняться за дело! Уже в начале мая союзные флоты открыли неприязненные действия в Финском заливе. Командовавший в Финляндии Рокасовский (Платон Иванович) доносил, что, 7 мая, 3 неприятельских парохода стали у входа к городу Экенесу; 8-го числа к Гангеуду подошли и стали на якорь 17 двухдечных винтовых кораблей. Все эти предприятия союзников было, вероятно, не что иное, как разведка и, еще вероятнее, сделано напоказ, с целью прикрыть замышленное решительное действие против Аландских островов.
Там финские стрелки отличились меткой стрельбой, и Государь послал им 15 Георгиевских крестов. Помимо англичан, сброшенных в море их пулями, доблестные финны нанесли удар прежней системе обучения. Всем стало ясно, чего нам недоставало, и все твердили в один голос: "Вот что значит иметь хороших стрелков!".
В это время стали, наконец, выводить нас на стрельбу, на аванпостные ученья и малые маневры, при которых часто присутствовал сам Наследник Цесаревич.
Для стрельбы отвели нам место на окраинах Петергофа, именно, на свободных полях, принадлежавших немецким колонистам. Хозяева крайне сердились на такое распоряжение, и я помню, что они, с целью подгадить нам, прилежно унаваживали места стрельбища самым нестерпимым для обоняния удобрением.
Самый дальний предел, куда достигали тогдашние наши ружья, был, помнится, 300 шагов. Тяжёлые, неуклюжие и расстрелянные (внутри повреждённые) гладкостволки были, сверх того, испорчены беспрестанной чисткой наждаком, небрежным обращением и ржавчиной от неаккуратной смазки, а ржавчина делала в стволе раковины.
Все это мог проверить артиллерийский полковник, раз в год объезжавший полки гвардии, в сопровождении нескольких оружейных мастеров. Эти мастера собственно и делали поверку. Каждая рота давала этим мастерам по нескольку рублей на чай, и все было шито да крыто.
И вот из такого-то оружия учили стрелять в начале войны! Устраивали плотный земляной вал и расставляли на нем мишени, если не ошибаюсь, в два аршина вышины и полтора ширины. Это были деревянные рамы с наклеенной на них бумагой, на которой чертили круги или так называемые номера от № 1-го (на окраине) и до № 12-го (сердце). Стреляли более на 200 шагов.
В Петергофе стреляли целыми ротами. По приходе на место, ротный командир или отделенный офицер садились на скамеечку и вызывали людей, по числу мишеней.
Редко слышались замечания; обыкновенно никто не обращал внимания на держание ружья, положение мушки и спуск курка, не говоря уже об условиях ветра, солнца и свойства окружающей местности.
Только и слышны были однообразные звуки барабана, бившего дробь (начало стрельбы) и отбой (когда все очередные выстрелили). После каждого отбоя из-за вала выскакивали махальные и показывали флагом выбитый № или кричали: "поле!", - что значило "промах"! Начальник отмечал в списке, изредка вопросительно покрикивая, - который?
Но, большую часть времени он сидел равнодушно и только, если случалось, что какой-либо молодой солдат зажмурится, дернет за курок и пуля, взборонив землю в 10-ти шагах, с визгом пронесется на сажень поверх мишени, то и начальник свиснет, махнет рукою и обратится к стрелку с замечанием: "Экая баба! Боится стрелять! Что ты жмуришься? Что ты ежишься? Говорят тебе, не дергай!", и проч.
Рекрут сначала учили стрелять холостыми патронами, а потом боевыми. На них, конечно, более обращали внимания, но и тут старались только выучить "не бояться ружья", рассчитывая, что остальное придет само собою. Офицеры сами никогда не стреляли и руководствовались воспоминаниями того времени, когда, будучи кадетами, они ходили, раза три в лето, стрелять боевыми патронами.
Про солдат же положительно можно сказать, что они думали только об одном: как бы выпустить свои три пули и уйти домой, не ушибив плеча или скулы, так как многие ружья отличались страшной отдачей. Что же касается до сознательной стрельбы, до желания приноровиться к своему ружью, словом до желания совершенствоваться, такое направление было свойственно самому незначительному меньшинству, даже старых солдат. Что же сказать про молодых?
А их было тогда множество! Аванпостных учений офицеры и солдаты терпеть не могли и называли их "Иван-постный". Была какая-то книжка, отдельная часть устава, по этому отделу обучения: книжонку, в случае надобности выкапывали из ротного архива и по ней производили расчёт пикетов, главного караула, рундов, патрулей; производилась расстановка цепи и проч.
Самое трудное было растолковывать солдату обязанности "часовых" в цепи, доказывать ему, что аванпостная цепь и пикеты служат "оградой для войск, расположенных вблизи от неприятеля", и что ключи к этой ограде: отзыв, пароль и лозунг.
Бывало, приходишь в отчаяние, если захочешь растолковать всем и каждому, что следует делать, когда из цепи иди в цепь покажутся команды, одиночные люди и проч. Большая часть солдат не могли ничего понять и затверживали безе сознательно формулы и слова. Все кончалось обыкновенно тем, что когда вся рота перебывает в цепи, и каждому перетолкуется аванпостная премудрость, наставник, с утомленной головой и не менее усталыми ногами, отправлялся поскорее домой.
Малые маневры производились большей частью "двусторонние". Главный недостаток этих маневров был тот, что они развивали и в офицерах, и в солдатах "страх ответственности", "страх начальства", а боязнь в военном человеке надобно бы искоренять, а не развивать. В 1854 году, насколько я помню, маневры вообще стояли в наших понятиях не выше фронтовых учений.
Мы наступали, отступали, делали обходы и заботились только вот о чем: если отряд или часть его находились в задних линиях, то есть не на виду у начальства, то офицеры и солдаты старались подольше полежать на траве или пойти по бруснику.
Утром мы учились; зато после обеда наступало блаженное время. 2-ой батальон, где я служил, разместился в уланских казармах, а офицеры на частных квартирах по соседству. Офицеры 2-й гренадерской и 4-й роты наняли весь нижний этаж довольно просторного углового дома, с небольшим садиком, на Ольгинской улице.
Напротив нас помещались офицеры 5-й и 6-й роты; там устроилась и артель. 4-й ротою командовал в то время штаб-капитан Рейбниц (Евгений Карлович), и в той же роте служили два брата барона Фридрихса, необыкновенно добрые и симпатичные. Во 2-й гренадерской роте состояли: капитан Ребиндер (Александр Алексеевич), поручик граф Татищев 2-й (Николай Дмитриевич), подпоручик князь Трубецкой 2-й (Сергей Никитич) и прапорщик Сельван.
Май и первая половина июня 1854 года приводили нас в отчаяние: до того было холодно и сыро. Но в середине лета, с наступлением тепла и с началом купанья в море, мы ожили. У Рейбница была пара маленьких, очень резвых лошадей. В его просторные дрожки мы усаживались вчетвером, и не проходило дня, когда бы мы не объездили ту или другую часть живописного Петергофа. "L’art embellit la nature" (искусство украшает природу).
Эта поговорка как нельзя более подходит к любимой летней резиденции императора Николая Павловича. Я приехал в Петербург в начале 1840-х годов и помню, что вся часть Петергофа, где теперь Ольгин и Царицын острова, была просто диким болотом. Петергофские же старожилы помнили время, когда в этих местах гнездилась всякого рода дичь.
Украшение и обстройка Петергофа очень занимали покойного Государя. Он сам намечал места, где следовало пробивать дорожки, и я помню, что, часто, сопровождаемый генералом Михайловым (?), Император лично расставлял палки, весьма щеголевато отделанные. Он брал их от генерала, приговаривая: - Вы меня балуете!
Известно, что Николай Павлович жил в Александрии; но помещение там было до того ограниченно, что сам венчанный хозяин, кажется, должен был иногда одеваться в столовой. Он, смеясь, говорил, что "живёт как мелкопоместный дворянин и на походной ноге". Даже перед кончиною Государь вспомнил свои любимые места и сказал графине Тизенгаузен: "Saluez mon cher Peterhoff" (поклонитесь моему любимому Петергофу).
В это лето Петергоф не изменил своей "обычной физиономии". Одно, едва заметное даже и привычному глазу, явление могло разве удивить прохожих: вместо мирного инвалида, у ворот парка Александрии, появилось двое часовых, стоявших и днем и ночью. Эти часовые, из Финских стрелков, вечером и ночью, при малейшем шорохе чьего либо приближении, брали на руку, то есть выставляли вам навстречу обоюдоострые тесаки своей винтовки, служившие вместо штыка, и резко окликали ломаным языком: Хто итёт?
Государь особенно ласкал и отличал Финских стрелков и командир их батальона барон Котен был сделан флигель-адъютантом.
Наш старый, деревянный Балтийский флот, отживший свое время, вооружили и снарядили; однако оставили его в гавани, под защитою Кронштадтских укреплений. Далее в море его не пускали, и хорошо поступили, что в этом послушались опыта, сделанного еще до появления англичан: послали корабли в море, но погода так их растрепала, что насилу увели домой.
Больше всех пострадало адмиральское судно. На древний, стопушечный корабль Петр 1-й посадили 80-летняго адмирала Рикорда (Петр Иванович) и поручили ему командовать флотом. Вдруг стало слышно, что адмиральский корабль, по выходе в море, потерял руль, так что его кое-как притащили домой на буксире! Как бы и почему бы то ни было, но Балтийский флот простоял все лето 1854 года в Кронштадтской гавани.
Петербургской публике пришла охота устраивать нескончаемые, ежедневные поездки на Кронштадтский рейд. Пароходы с музыкой, переполненные патриотами и любопытными, отправлялись поплавать между громадами кораблей, перед которыми эти увеселительные судёнушки казались пигмеями.
Рикорд, сначала и пока ему не надоело, становился, со всем своим штабом, на палубе и махал фуражкою; а матросы на реях и офицеры кричали "ура"! С пароходов отвечали самыми восторженными криками, и потом каждый возвращался восвояси, вкусив немалую долю патриотических восторгов. Но этого недовольно.
Надобно же было полюбопытствовать и на вражеские эскадры, и вот мы вооружились подзорными трубами и стали ездить на Красную горку, где вскоре начали встречать целые общества туристов из Петербурга; в числе их было много дам. Английский флот находился на весьма почтенном расстоянии, так что и в зрительную трубу с трудом можно было рассмотреть фигуры пароходов, да и то в ясную погоду. Мы видели только, как "черные плавучие глыбы, с низенькими, дымящимися трубами, медленно двигались то в одну, то в другую сторону".
На все это посматривали вначале с любопытством пополам со страхом, потом просто с любопытством, и, наконец, все так привыкли к неприятельскому флоту, что он не только не пугал, но даже и не интересовал больше никого.
Государь казался спокойным; но желтое, исхудалое лицо его обличало кипевшую в душе скорбь и раздражение. Это особенно можно было заметить на выходе 9-го августа, куда мы съехались для празднования какой-то победы над турками. Государь вышел под руку с Императрицей (Александра Федоровна). Он держался по-прежнему прямо и величественно.
По-прежнему голова его плавно и приветливо склонялась, в ответ на нижайшие поклоны толпы.
Во время шествия, Император спокойно и довольно громко разговаривал с Императрицей о каких-то незначащих предметах и даже шутливо спросил генерала Моллера (Федор Федорович): "Усмирен ли твой Непир (Чарльз Джон)?". Моллер отвечал: - Усмирен, Ваше Величество!
Чтобы понять эту шутку, надобно знать, что наш почтенный начальник дивизии, после переполоха при оседлании "коллеги" на майском параде, со страху, велел выложить своего жеребца.
Кажется, на том же выходе, нас всех поразило появление пленного английского капитана. Это был приземистый, широкоплечий моряк с загорелым, весьма обыкновенным лицом. Он был, по-видимому, в самом печальном настроении, и его широкая грудь беспрестанно колебалась тяжелыми вздохами. Государь велел возвратить ему кортик. Военнопленный этот был капитан английского парохода "Тигр", выброшенного бурей на берег Чёрного моря.
Что касается наших военных действий перед Кронштадтом, то они ограничились тем, что выслали на рекогносцировку обыкновенный колесный пароход "Герцог Лейхтербергский", служивший кажется, для рейсов между Петербургом и Кронштадтом. Английский военный пароход погнался "за добычей", и наше судёнышко пустилось утекать; говорили, что машинист, с перепугу, опасно заболел холерой.
Такие военные события были невнушительны; но петербургская и петергофская публика продолжала спокойно жить и веселиться. Наша офицерская братия каталась по Петергофу, как "сыр в масле".