О Революции в России сказано и написано много. Последователи большевиков и сегодня представляют ее как "великое благо", "освобождение народов", "необходимость", и всеми силами стараются доказать, что они правы. Тактика неокоммиков изощренная:
- Внушить мнение, что только они - настоящий выбор народа, все остальные - продажные (где-то тихо икает Ильич), только они борются за народ и за Россию (СССР), которую они видят исключительно как правомерных пролетариев, и всех остальных, которые либо не должны существовать, либо должны подстраиваться под пролетариев.
- Всех несогласных автоматически клеймят антисоветчиками, что для неокоммика равно русофоб или, хуже, в условиях современного мира - "пособник враждебного государства". Удобно, правда? Для тех, кто "не в теме" или не хочет разбираться в исторических деталях, все ясно: если коммунист назвал кого-то "врагом народа", значит так и есть.
- Любые доказательства преступлений большевиков - это ложь и провокация, созданная на Западе против СССР, ой, России). Позиция большевиков выдается за общероссийскую и единственно-верную для страны. Несогласные - идиоты или предатели.
- Любые действия большевиков воспринимаются ими и "потомками" с позиции "силы". Мол, победителей не судят, мы - самые здоровые, самые читающие, самые самые самые ...
- Выдавать желаемое за действительное. Вот говорят большевики, что за ними пошли крестьяне, но умалчивают, что не все))) Те, кто что-то имел до революции, например, свое дело, хороший скот, большой дом и тд - объявляются недостойными кулаками. И в категорию эту попадают все крестьяне, кто смог хоть чего-то достичь, потому что опять же, удобно. Все крестьяне бедные были, говорят большевики, мы будем бороться с бедностью! А как же те, кто и так зажиточный был? А они - кулаки! (Ну смешно же).
- Ну и финал. Когда ставишь неокоммика в тупик, идет его коронный козырь: НУ И ЗАЧЕМ СЕЙЧАС ВСЕ ЭТО ГОВОРИТЬ. МОНАРХИСТЫ ТОЛЬКО РАЗЖИГАЮТ ВРАЖДУ ВНУТРИ СТРАНЫ. (Это, естественно, не правда, но необольшевики говорят им привычными терминами).
Кстати, по поводу тупика. Очень часто большевики любят ссылаться на мнения очевидцев революции. Здесь нужно быть внимательным, постоянно учитывать многие факторы, например заинтересованность лица в том или уном угле зрения на информацию, качество повествования и его правдивость. То есть, обличая "ситуацию в России в 1917" и при этом ссылаться на Палеолога - это значит смотреть на Россию глазами заинтересованного и участвовавшего в ее падении француза.
Но, господа-товарищи, как же быть с иными свидетельствами, прямо происходящими из "красного" лагеря?
Давайте разберемся!
Немного советской классики
Есть у культового детского советского писателя Аркадия Гайдара повесть, которая называется "Школа". Она была написана в 1929 году, опубликована в журнале "Октябрь", да и, собственно, представляет собой практически автобиографичный рассказ Гайдара о собственном детстве.
Сюжет примерно такой: 1916-1918 года, мальчик Борис Гориков, обычный ученик второго класса Арзамасского реального училища, в силу обстоятельств становится сначала порученцем у большевиков, а затем бойцом Красной Армии.
И все бы ничего, но! По сюжету мы узнаем, что Боря Гориков - сын мобилизованного солдата, а идет Первая Мировая война, вместе с мамой и сестрой живут в ТРЕХКОМНАТНОЙ квартире с электричеством и отдельной столовой. Учится мальчик в школе, кирпичной, в три этажа, причем учится бесплатно, так как сын мобилизованного. Среди его одноклассников есть, например, сынишка фабриканта местного Яша Цуккерштейн, и сын сторожа кладбища Тимка Штукин. Последний, кстати, за обучение должен платить, но поскольку ребенок учится, значит, есть чем платить).
Главный герой, то ли от скуки, то ли еще почему-то, сбегает с уроков и отправляется к отцу на фронт. Это, кстати, было и в биографии самого Гайдара. Ребенка потом вернули матери, и даже пообещали ему дорогое ружье купить. (Это к вопросу о материальном благополучии солдата и фельдшерицы - родителей мальчика).
Внимание, вопрос: что так могло не устраивать юного писателя, имевшего в России до революции собственную квартиру, а в ней личную комнату? Ответы оставляйте в комментариях.
Есть у советского классика еще один рассказ, написанный даже раньше "Школы", в 1925 году. Называется он "Угловой дом", и это первое произведение подписанное автором псевдонимом "Гайдар", до этого он печатался под своим именем Аркадий Голиков.
Действие рассказа, скорее всего происходит в Москве, на что указывают топонимы улиц: Жандармская (в СССР - ул. Коммунаров), Покровка и Семеновская площадь, хотя подобные названия встречаются вместе и в других городах России, и про Москву - лишь предположение.
Итак, идет революция, она в самом разгаре. Шестеро молодых революционеров: автор, матрос, Галька, Яшка, Степан-сибиряк и еще один неназванный боец, через окно пробираются в некий богатый "угловой дом" с целью удержать его три часа до прихода вспомогательного батальона со станции Морозовка. Что это был за батальон? Автор не стесняясь говорит прямо:
...важно было три часа продержаться на перекрестке до тех пор, пока со станции Морозовки не подойдет сагитированный и взбольшевиченный батальон.
Оказываются шестеро молодых революционеров в богато обставленном доме, хозяева которого(ненадолго) - пожилой старик и три его дочери. Их команда без лишних церемоний запирает в чулане за возражение о личной собственности:
Но так как это объяснение не показалось удовлетворительным седоватому джентльмену, то матрос загнул особую, припасенную только для торжественных случаев формулу, от которой едва ли не случился обморок с одной из девиц, имевших неосторожность выглянуть из соседней комнаты… И добавил, что начихать вообще ему на все права, установленные буржуями, тем более что стреляют уже возле Семеновской площади.
Революционеры хотят отразить атаку юнкеров, которые, естественно "плохие" в этой истории. В процессе отражения атаки погибают трое: Яшка, Степан и Галька. И чтобы понять "психологию" автора нужно читать внимательно:
И Галька была красива, юнкер был тоже красив. И Галька разбила ему голову выстрелом из нагана, потому что красота – это ерунда, а важно было три часа продержаться на перекрестке...
...с той минуты, когда Гальки уже не было, а была только счастливая улыбка, застывшая на мертвых губах ее взбалмошно кудрявой головки, когда Степан-сибиряк и Яшка валялись – должно быть, впервые за всю свою жизнь – на мягком персидском ковре, разрисовывая его кровью, а нас осталось всего трое.
Что значит "красота"? Ничто, когда дело касается революции! А Галька-то, ух, еще и с улыбкой на губах погибла. Вот это да! А что же было дальше?
А дальше матрос услышал какой-то шум, и быстро выскочил в соседнюю комнату:
Оставалось еще сорок минут, когда матрос, насторожив вдруг спаянное с сережкой ухо и опрокидывая столик с китайской вазой, с ревом бросился в соседнюю комнату. И почти одновременно оттуда три раза горячо ахнул его маузер.
Потом послышался крик. Отчаянный женский крик. Мы бросились к нему. Распахнули дверь. И сквозь угарное облачко пороховой дымки увидали плотно сжатые брови матроса, а в ногах у него – белое шелковое платье и тонкую, перехваченную браслетом руку, крепко сжимающую ключ.
– Курва! – холодно сказал матрос. – Она выбралась через окошко чулана и хотела открыть дверь.
У меня невольно мелькнула мысль о Гальке. На губах у Гальки играла счастливая полудетская улыбка… А у этой? Что застыло у нее на губах? Сказать было нельзя, потому что губы были изуродованы пулей маузера. Но черты лица были окутаны страхом, а в потухающих глазах, в блеске золотого зуба была острая, открытая ненависть.
Вот это я понимаю, воспитание пионеров. На такой-то литературе точно порядочным человеком вырастешь. Очевидно, что убитая женщина - старшая из дочерей старика, отсюда и золотой зуб - коронка, которую взрослое поколение в царской России использовало часто в протезировании.
Самое интересное, что ненависть женщины и счастливая улыбка Гальки - опять же ерунда для автора, особенно по-сравнению с идеей революции!
В конце концов, молодцы решают сбросить на голову юнкеров мраморную Венеру, которая разлетелась вдребезги от удара о землю, опять же потому, что:
это было неважно, потому что Венера – это ерунда, а перекрестки… революционный штаб… и так далее…
Ну и заканчивается рассказ автора много лет спустя, когда он сам, часто бывая в том самом доме, в нем теперь партийное отделение, сидит на диване, где умерла Галька и вспоминает, что она, как никто звонко, могла кричать:
"Да здравствует революция!"
Нужно что-то добавлять? Думается, что не нужно. Выводы каждый делает самостоятельно. Скажем только, что дух повествования - очень романтичный, героизация последователей революции, демонизация противников - все на месте, все присутствует.
Личность самого Гайдара - тоже весьма сомнительная. Уволенный со службы за жестокость (а есть и такие свидетельства), он был вынужден проходить психологическую помощь, лечиться в психушках, так как часто посещали его головные боли. И дело здесь возможно не в "кровавых мальчиках в его глазах", а в полученном ранении, но факт остается фактом, жестокая и карательная натура будущего писателя проявлялась в том числе и в этом.
В анамнезе его болезни сказано: «Тут появилась раздражительность, злобность. Появилось ухарство, наплевательское отношение ко всему, развинченность… Стали появляться приступы тоскливой злобности, спазмы в горле, сонливость, плакал».
Голиков постоянно испытывал резкие перепады настроения. Сохранились воспоминания очевидцев о том, что он несколько раз резал себя бритвой, и только своевременное вмешательство близких и врачей спасало его от неминуемой смерти.
Зверства, учиненные Гайдаром в Хакасии, большевики стараются либо не замечать, либо опровергать, иногда даже оправдывают. Потому что не может быть главный детский писатель СССР - жестоким зверем. Или может?
Рассказ художника-эмигранта
Есть у замечательного художника, писателя, Константина Коровина, вынужденно эмигрировавшего в Париж в 1922 году, рассказ, который называется "В дороге". Написан в 1932 году, опубликован в эмиграционном журнале "Возрождение".
Сюжет прост: 1918 год, поезд, где-то в России, вагон набит пассажирами, каждый из которых переживает свою боль. Местами рассказ даже юмористичный. Мы приведем здесь полный текст рассказа, он короткий, и очень надеемся, что ДЗЕН нас не забанит за это.
Итак:
"18-й год.
Я еду из Москвы.
Вагон набит пассажирами. Против меня сидит очень серьезный человек. Одет в поддевку, фуражка солдатская. Серые глаза, лицо в складках, мужчина лет тридцати пяти. Глядит то на пол вниз, то на потолок. Глаза как бы обиженные. Вот он вынул из корзины узелок. Взял из него кусок малороссийского сала, хлеб, нарезал ломтиками и стал есть. Закусив, закурил папиросу, потом, докурив ее, встал, поднял голову и вдруг заговорил:
— Товарищи вагонные… Теперь время такое — кто ежели сознательный, тот понятие иметь должон. Который, что делать хочет, должон понятие то принять, что кажинный друг другу есть царь. Чтобы в деревне или где понятие держать должон. Ежели кто сбалует или несознательность прямо покажет, то кажинный должон ему прямо его показать, чтобы его несознательность так-то и так-то, чтобы знал. Ежели бабы, как куры, где начнут, то их так-то и так-то — в понятие поставить. А то, что один только крик, более ничего.
Он, что называется, свою отжарил речь и сел. Тогда я ему сказал:
— А ловко это вы все сказали, товарищ, умно.
— Мне все это говорят, завсегда.
— А знаете, товарищ, вот вы говорите, и все это забудут, вам бы это записывать. — Да, это верно. Только я малограмотный.
— Вам бы поучиться.
— Где теперь учиться, некогда.
— А что ж, вы при деле каком?
— Я сознательный партийный работник, — сказал он озабоченно и серьезно. «Ах ты, черт! — подумал я. — Хорош. Какой серьезный. Я бы с ним неделю ехал».
— Оттого ответственно, да. В аккурат надобно, — внезапно снова заговорил «партейный». — Ежели революция, то ли, се ли — нипочем зря, все едино, ежели кто прямо, вот кулаком по брюху раз, то другой какой и кричит — зачем. А я-то скажу — нече кричать, а стой… Пришло… Чего возьмешь? Ничего… Значит, пришло — получайте. Чего это? Все-общее. И картошка, и сапоги — кому что. Революция — шабаш, как хошь, а отдавай. Ежели какое бабье визжать зачнет, то отнюдь за волосья женский пол никак нельзя. Должон так и едак сознательность ей показать. Чтобы в сознательность ее поставить… А это, чего зря — штоб не было… Ежели в прокламации все ударятся, то какой толк? Кто туды, кто сюды. А прямо так или едак, и все тут… Хоша купца взять, так и едак, мера у его в лавке, весы. Скажем, к примеру, — отчего, чего весит — свое, што ли? Нет. Купил — продал, а не его. Яйца курьи, а зерно его? Нет — не его… А он — бегает… Контра-милицинер и есть. Вот его в понятие поставить надоть. Понять должон. Продавай, а неча наживать, дом себе строить… Отдавай его — бездомному, а бездомный из дому глядит в окошко без понятиев. В голове ничего сознанья нету, и чаю-сахару нету. Опять же к купцу норовит. А купец сейчас — пожалуйте — вешает и деньги получает. Деньги неча держать, а — сдавай. Ежели лошадь, так безлошадный — бери у лошадного. Все так и у всех, глядишь, лошади, значит, есть. И все так.
— Правильно, — крикнул кто-то.
— Чего правильно? — огрызнулся кто-то другой. — А где лошадь-то купишь, ежели отберут…
— Где купишь, — эка дура: на Конной…
— Чего перебиваешь оратора…
— А чего его не перебивать. Курей взяли. Чего тут… Праздник, а яйца нет… Деньги сдай, а на что купишь?
— Правильно, — опять крикнул тот же.
Оратор замахал рукой, чтобы замолчали и даже напрягся от натуги:
— Товарищи вагонные! Ежели все без сознания говорить зачнут, — скороговоркой кричал он, — как в таком разе рабочему глядеть на эдакое дело? Ежели кто несознательный, одежу носит, жене платья шьет, а поглядеть — у него еще ситец, кусок сукна, сапоги новые заперты лежат в сундуке. Чего ж рабочему? Как ему все это сделать надоть?
— Верно, — заговорили кругом.
— Чего верно! — огрызнулся снова кто-то. — А купишь-то где сахару и чаю?
— Дарма давать будут.
— Кто? В морду тебе дадут…
В это время какая-то пожилая женщина в рваном тулупе, видимо больная, с глазами, в которых застыли слезы скорби, протолкалась между пассажирами и со стоном повалилась в ноги оратору.
— Товарищ, батюшка, сын мой тут болен… Двух война взяла, а этот-то, кормилец, помирает. Дай, Христа ради, сальца… Сальце у тебя хорошо, что ты ел… Дай кусочек, малость малую.
— Ел сальце, — сурово ответил оратор, помолчав и строго оглядев женщину, — ел, точно… Да надо черед держать, старуха. Я ответственный работник, — а тоже черед имей. Сознательность иметь должно. Эдак-то, ты — «дай», он — «дай», — все и растащат, без череда. Черед придет, и ешь. А то что…
— Товарищ, батюшка, — надрывалась баба. — Я ведь не есть, не себе. Сыну-то я грудь бы потерла… Сало у тебя какое белое, думаю — даст кусочек… Я бы сыну потерла грудь… Болесть-то… дай, батюшка, товарищ, барин…
— Чего ты, старуха, — рассердился оратор, — бар тут нет, а едешь… И то скажу, кажинный помереть должен… Всех салом тереть тогда надоть — чего тада будет, какая коммуния, без череда?.. Жди, когда скажут салом тереть, — черед надо сознательно держать…
Баба пристально посмотрела на него, встала и пошла, вытирая концом платка рот и скорбные глаза.
Оратор сел. Он обиженно и задумчиво посматривал в окно. Потом вынул портсигар со шнурком для зажигания, достал папироску, закурил.
Я говорю ему тихо:
— Товарищ ответственный, — тихо сказал я ему. — Дайте вы ей маленький кусочек сала… Она верит, что поможет сыну.
— Никак нельзя, — также тихо ответил он. — Верит, не верит, а я тоже должен в ответе быть… Не один я тут вагонный, ответственный, еще есть… Узнают, чего будет… Эдакая несознательность в ей.
Как страшен человек, подумал я, глядя на его большеротое, серое лицо.
— Товарищ, — повторил я. — Когда вам нельзя, вы мне дайте тихонько кусочек сала. Я скажу, что оно мое, и дам ей. А вам за это подарок о встрече с вами…
Я дал ему пачку папирос. Он взял, спрятал молча и быстро в карман, так же быстро снял корзину с полки и ушел на площадку вагона.
Возвратясь, он тихонько протянул мне внизу под скамью руку, и я взял там от него кусок сала, и он тихо сказал:
— Жалко старуху, да черед держать должно — вот.
Темнело. Бежали за окном оголенные, лиловые леса. Светила за полями унылая осенняя заря.
Я встал и, проходя мимо лежащих на полу мужиков, солдат и баб, подошел к той бедной женщине. Она сидела, пригнувши голову до самых колен. Я ее тронул за плечо. Она молчала.
— Тетенька, — позвал я. Она молчала.
Я нагнулся, взял ее голову, приподнял и близко посмотрел ей в лицо. В ее скорбных глазах был испуг и какая-то детская кротость.
— Тетенька, вот тебе кусочек сала.
Она посмотрела прямо на меня светло и скорбно, и опять тяжело упала ее голова на колени.
— Тетенька, что с тобой? — воскликнул я.
Пассажиры услышали. Кое-кто подошел. Толпой окружили меня и сидящую. Я держу ее за плечи, она клонится долу.
— Дайте воды, — сказал я.
— А иде ее взять, воду?
— Вот, есть, что ли, вода, — протянул кто-то жестяной чайник.
— Чего вода, она помирает, — сказал кто-то.
— Клади ее, — сказал мне старик-крестьянин.
Мы кладем ее на скамью. Старик держит ее под мышки, а я за ноги. Ноги, как деревяшки, какие-то худые кости, омотанные внизу тряпками, обутые в большие мужицкие рваные сапоги…
Вдруг послышался скрипучий и тупой голос оратора:
— Товарищи вагонные, который, ежели должон, ма…
— Постой, — крикнул старик-крестьянин. — Туто женщина помирает. А ты «должон, должон», заладил одно, черт полосатый!
Оратор посмотрел в нашу сторону, взял свою корзинку и пошел на другую сторону вагона, на площадку.
Поезд подошел к станции. Остановился, с лязгом и громом.
— Я сейчас, может, где вода, — сказал кто-то.
Тут в вагон вошел мой оратор, а за ним двое солдат с винтовками и еще какой-то хмурый молодой парень.
Хмурый подошел к старику-крестьянину и сказал:
— Выходи.
— Пошто? — удивился старик.
— Узнаешь там, пошто. Выходи. Старого крестьянина увели.
— Померла, что ли? — спросил меня оратор.
— Нет ли доктора, товарищ, — в вагоне или…
Я так и держал в руке кусочек сала. Оратор посмотрел на него, молча отобрал от меня и ушел.
Солдаты вынесли женщину.
Поезд тронулся. Я вышел на площадку из душного вагона. Осенняя ночь. Небо полно звезд. Я смотрел в глубину ночи и думою сердечной страдал. Мне вспомнилась мать и ее глаза такие же — кроткие и ужасные, когда она умирала.
Вдруг из вагона донесся сухой голос оратора:
— Товарищи вагонные, ежели которые…
Какая страшная тоска, какой страх и тьма. И колеса стучат — тьма, тьма, тьма…"
Потрясающий портрет партийных деятелей. Коровин очень точно и емко передает их образ мышления и специфику речи. Люди, взявшие власть в революцию - поголовно такие "партийцы". А какая у них любовь к народу - загляденье. Ну и естественно, чье-то имущество - в общий котел, а сало мне и самому нежней.
Ну и что вы думаете по поводу таких литературных свидетельств, дорогие друзья? Оставляйте свои реакции и комментарии. На этом - все!
Читайте также: