Рынок гудел, как растревоженный улей. Запах свежей зелени мешался с терпким духом рыбы и сладковатым ароматом спелых персиков. Я стоял у прилавка с картошкой, сжимая в руках холщовую сумку, когда её голос — резкий, как удар хлыста, — разорвал гомон толпы.
— Да ты что, совсем охамела?! Это что за цены, а? — кричала она, моя Нина, тыча пальцем в молоденькую продавщицу, чьё лицо уже пылало от стыда. — Думаешь, я тут лохушка, буду твои огурцы по цене трюфелей брать?
Продавщица, худенькая, с косичкой, нервно теребила фартук, но в глазах её мелькнула искра.
— Цены на доске, женщина. Не нравится — идите к другому ряду, — огрызнулась она, и толпа вокруг затаила дыхание.
Я замер. Нина повернулась ко мне, её глаза — два раскалённых угля.
— Слышал, Миш? Эта девчонка мне хамит! А ты стоишь, как истукан! — Она шагнула ближе, её сумка качнулась, задев корзину с помидорами. Та пошатнулась, и несколько спелых плодов шлёпнулись на землю, лопнув, как маленькие гранаты.
Я почувствовал, как жар поднимается к щекам. Почему она всегда так? Почему каждый поход за продуктами — это сцена из дешёвой мелодрамы? Я хотел что-то сказать, но слова застряли, как кость в горле. Вместо этого я нагнулся, собирая раздавленные помидоры, пока Нина продолжала свой спектакль.
— Миша, ты что, правда будешь за неё тут убирать? — Её голос стал выше, почти визгливый. — Да ты посмотри на неё! Думает, раз молодая, ей всё можно!
Продавщица, уже не сдерживаясь, фыркнула:
— Тётенька, успокойтесь. Никто вас не заставляет покупать.
И вот тогда рынок взорвался. Нина, моя Нина, с её идеально уложенными локонами и маникюром, который она обновляла каждую неделю, словно это был её личный герб, бросилась к прилавку. Я видел, как её пальцы сжались в кулаки — не побелели, нет, но напряглись, будто она собиралась пробить стену.
— Ах ты, соплячка! Да я тебя…
— Нина, хватит! — Мой голос вырвался неожиданно, хриплый, но твёрдый. Она обернулась, её брови взлетели, как два ворона, готовых к атаке.
— Что? Ты теперь против меня? — Она шагнула ко мне, и я вдруг заметил, как тонкая золотая цепочка на её шее дрожит от её тяжёлого дыхания. — Я для тебя стараюсь, а ты… ты вот так?
Толпа вокруг оживилась. Кто-то хихикнул, кто-то зашептался. Старушка с авоськой, набитой луком, покачала головой, пробормотав что-то про «молодых и наглых». Я чувствовал их взгляды — липкие, любопытные, как мухи на мёде.
— Нина, пойдём. — Я попытался взять её за локоть, но она вырвалась, будто я был заразным.
— Нет уж, Миша. Я не уйду, пока эта девица не извинится!
И вот тут я понял: это не просто скандал. Это была её война. Нина, моя жена, с которой мы прожили двадцать три года, с которой делили постель, ипотеку и мечты о лучшей жизни, давно уже не была той женщиной, что я встретил на танцах в девяносто восьмом. Тогда она была лёгкой, как пёрышко, с улыбкой, от которой у меня внутри всё пело.
А теперь… теперь она была как буря, что сметает всё на своём пути, не разбирая, где правда, а где её собственная гордость.
Мы вернулись домой в молчании. Сумка с картошкой и парой кочанов капусты оттягивала руку, но это было ничто по сравнению с тяжестью в груди. Нина бросила свою сумочку на комод, не глядя на меня, и ушла в кухню.
Я слышал, как хлопнула дверца холодильника, как звякнула ложка о стакан. Она всегда пила воду с лимоном после таких «выступлений» — говорила, успокаивает.
Я сел на диван, глядя на потёртый ковёр. Когда-то он был ярко-синим, как море на открытке, которую мы привезли из Сочи. Теперь он выцвел, как наша жизнь. Я задумался: когда всё пошло не так? Когда Нина решила, что мир ей должен?
Она всегда была амбициозной. В молодости мечтала о карьере дизайнера, шила платья для подруг, рисовала эскизы в старой тетради.
Я любил её за это — за огонь в глазах, за то, как она могла часами рассказывать о тканях и фасонах. Но потом… потом жизнь закрутила. Дети, работа, кредиты. Она бросила шить, устроилась в офис, где её «гениальность» никто не замечал. И с каждым годом она всё больше злилась — на коллег, на меня, на мир.
— Миша, ты вообще собираешься что-то делать? — Её голос выдернул меня из мыслей. Она стояла в дверях, скрестив руки, в её позе было что-то от судьи, готового вынести приговор. — Или будешь сидеть и дальше, как этот твой ковёр, пылиться?
— Нин, я устал. — Я посмотрел на неё, пытаясь найти хоть намёк на ту девушку с танцев. — Зачем ты так на рынке? Зачем этот цирк?
Она фыркнула, её губы скривились в горькой усмешке.
— Цирк? Это ты цирк устраиваешь, Миша. Молчишь, соглашаешься, лишь бы не спорить. А я что, должна всё терпеть? Эти цены, эти хамки, эту жизнь?
— А что ты хочешь? — Я встал, чувствуя, как внутри закипает что-то давно забытое. — Чтобы я тебе звезду с неба достал? Чтобы дом на Рублёвке купил? Машину новую?
Её глаза сузились. Она шагнула ближе, и я почувствовал запах её духов — резкий, как её слова.
— А почему нет, Миша? Я что, не заслужила? Я всю жизнь на тебя пахала, на детей, на этот дом! А ты… ты даже за меня заступиться не можешь!
Я молчал. Что я мог сказать? Что я тоже устал? Что я каждый день хожу на свою скучную работу в конторе, где начальник орет, а зарплата тает быстрее, чем снег в марте? Что я мечтал о другом — о путешествиях, о доме с садом, о том, чтобы видеть, как моя жена улыбается, а не воюет с миром?
— Нина, — сказал я тихо, — ты слишком много хочешь. Но дом, машина… это не главное.
Она рассмеялась — коротко, зло, как будто я сказал что-то глупое.
— Не главное? А что главное, Миша? Твоя любовь? Твои обещания? — Она махнула рукой, и я заметил, как её браслет — тот самый, что я подарил на нашу десятую годовщину, — блеснул в свете лампы. — Я устала быть твоей тенью. Я хочу жить, понимаешь? Жить!
Прошёл месяц
Нина уехала к сестре в Тверь — «подумать», как она сказала. Я остался один в нашей квартире и начал замечать то, чего раньше не видел. Как она аккуратно складывала мои рубашки, даже когда злилась. Как оставляла записки на холодильнике: «Не забудь купить молоко». Как пела, готовя ужин, — тихо, почти шёпотом, чтобы я не услышал.
Я начал меняться. Записался в спортзал — не для неё, для себя. Стал готовить, хотя раньше думал, что это «не мужское дело». И, чёрт возьми, я даже начал рисовать — просто карандашом, в старом блокноте, который нашёл в её ящике. Там были её эскизы — платья, которые она так и не сшила. Я смотрел на них и думал: может, я тоже её подвёл? Может, я слишком долго молчал, пока она кричала на весь мир?
Когда Нина вернулась, я был готов. Не к примирению, не к ссоре — к разговору. Настоящему. Она вошла в квартиру, усталая, с дорожной сумкой, и посмотрела на меня так, будто впервые увидела.
— Ты… другой, — сказала она, и в её голосе не было привычной насмешки.
— А ты всё та же, Нин, — ответил я, улыбнувшись. — Но, может, это и не так плохо?
— Миш, а ты что, правда готовить научился? Или это так, для виду? — спросила Нина.
Я ухмыльнулся, стараясь не выдать, как её слова задели. Она всегда умела вот так — одним взглядом, одним намёком — заставить меня чувствовать себя мальчишкой, который пытается доказать, что умеет кататься на велике без рук.
— Пойдём, проверишь, — ответил я, кивнув в сторону кухни. — Только не жди, что я тебе ресторанное меню выдам. У меня пока только борщ и котлеты.
Её брови взлетели, но она ничего не сказала, лишь прошла мимо, оставив за собой лёгкий шлейф духов — всё тот же резкий аромат, который я когда-то обожал, а теперь он казался мне слишком громким, как её голос на рынке.
Я пошёл следом, чувствуя, как сердце колотится — не от страха, а от какого-то странного предвкушения. Может, это был наш шанс? Начать заново, без криков и упрёков?
На кухне пахло чесноком и укропом — моим первым борщом, который я варил три часа, проклиная всё на свете, пока лук не переставал щипать глаза. Нина остановилась у плиты, посмотрела на кастрюлю, потом на меня, и её губы дрогнули в полуулыбке.
— Серьёзно? Борщ? Ты же всегда говорил, что это «бабская еда».
— Ну, знаешь, — я пожал плечами, — когда ты уехала, я понял, что или научусь готовить, или помру с голоду. Выбор был очевиден.
Она фыркнула, но в этот раз в её смехе не было злости. Она взяла половник, зачерпнула борщ и, прищурившись, попробовала. Я ждал, затаив дыхание. Её лицо было непроницаемым, как у судьи на кулинарном шоу, но потом она вдруг закатила глаза и… расхохоталась. Так громко, что я даже вздрогнул.
— Миша, это что, соль вместо сахара? — Она давилась смехом, держась за край стола. — Ты… ты в борщ соль сыпанул, как в суп?!
Я почувствовал, как щёки горят. Да, я, может, и переборщил с солью, но чтобы так?! Я хотел возмутиться, но её смех был таким заразительным, таким живым, что я не удержался и тоже начал хохотать. Мы стояли на кухне, ржали, как два идиота, и я вдруг понял, что не слышал её смеха — настоящего, без сарказма — уже годы.
— Ладно, Нин, — сказал я, вытирая слёзы от смеха, — давай я котлеты пожарю. Они точно не солёные.
Но тут началось нечто совсем неожиданное. Пока я доставал сковородку, Нина, всё ещё посмеиваясь, открыла холодильник и… замерла.
— Миша, — её голос стал подозрительно серьёзным, — это что за банка?
Я обернулся. Она держала в руках старую жестяную банку из-под печенья, которую я нашёл в кладовке пару недель назад. Внутри было не печенье, а… ну, скажем так, мой маленький секрет.
— Э-э, это просто… — начал я, но она уже открыла крышку и вытащила оттуда стопку старых фотографий, несколько смятых купюр и — о, чёрт! — мой дневник. Да, дневник. Я, сорокапятилетний мужик, завёл дневник, чтобы записывать свои мысли, пока Нина была в Твери. И, конечно, я не ожидал, что она его найдёт.
— Михаил Сергеевич, — Нина посмотрела на меня с таким видом, будто поймала на горячем, — ты что, стихи писал? — Она листала страницы, её глаза бегали по строчкам, и я видел, как её губы снова начинают дрожать от смеха. — «Моя душа — как старый ковёр, выцветший, но тёплый»?! Миша, ты серьёзно?
Я хотел провалиться сквозь землю. Но вместо этого шагнул к ней, выхватил дневник и, сам не зная зачем, начал читать вслух:
— «Нина — как буря, но без неё мой дом — пустыня». Ну и что? Плохо, что ли?
— Ты дурак, Миш, — прошептала она, уткнувшись мне в плечо. — Но… я тоже дура. Может, попробуем не орать друг на друга?
Я кивнул, чувствуя, как ком в горле растворяется. Но тут, как в какой-то комедии, раздался звонок в дверь. Мы отстранились, переглянулись, и я пошёл открывать. На пороге стоял наш сосед, дядя Коля, с лицом, красным, как свёкла, и огромным… арбузом в руках.
— Миша! Нина! — заголосил он, вваливаясь в квартиру. — Я на рынке был, слышал, как ты, Нина, там всех построила! Решил вам арбуз принести — в знак примирения! А то, говорят, ты продавщицу чуть не съела!
Нина покраснела, но, к моему удивлению, не взорвалась. Вместо этого она взяла арбуз, поставила его на стол и сказала:
— Дядь Коль, садись. Будем борщ есть. Только предупреждаю — он солёный, как Чёрное море.
Дядя Коля захохотал, я подхватил, и даже Нина, моя Нина, которая ещё месяц назад готова была сражаться с целым миром, улыбнулась. И я подумал: может, это и есть счастье? Не дом на Рублёвке, не новая машина, а вот это — солёный борщ, дурацкие стихи и арбуз от соседа?
Дядя Коля восседал за нашим кухонным столом, как генерал на параде, размахивая ложкой и рассказывая байки про свои молодые годы, когда он, по его словам, «одним взглядом укрощал базарных торговок».
Нина, сидя напротив, подливала ему борщ, всё ещё хихикая над его шутками, а я резал арбуз, чувствуя, как сок стекает по пальцам — липкий, сладкий, как надежда на что-то новое. Кухня, пропахшая чесноком и укропом, казалась вдруг не просто помещением, а каким-то убежищем, где время остановилось, давая нам шанс перевести дух.
— Ну, Нина, — дядя Коля откинулся на стуле, похлопав себя по животу, — ты, конечно, на рынке дала жару. Но знаешь, я тебя понимаю. Жизнь нынче — как арбуз: снаружи зелёная, а внутри — то ли сладость, то ли косточки одни.
Нина посмотрела на него, потом на меня, и её глаза, обычно такие колючие, смягчились.
— Косточки, говоришь? — Она улыбнулась, но в этой улыбке было что-то ещё — не просто насмешка, а какая-то тихая грусть. — Может, ты и прав, Коля. Я, наверное, слишком долго искала сладость, а находила только эти чёртовы косточки.
Я замер с ножом в руке. Это была не та Нина, что устраивала сцены на рынке или требовала от мира золотых гор. Это была женщина, которая, кажется, впервые за годы позволила себе быть уязвимой.
Я хотел что-то сказать, но слова казались слишком тяжёлыми, как камни, которые не вытащишь из кармана.
Дядя Коля, почуяв неловкость, хлопнул в ладоши.
— Ладно, вы тут миритесь, а я пойду. Арбуз оставляю — жрите на здоровье! — Он подмигнул и, кряхтя, поднялся, оставив за собой запах одеколона и лёгкий скрип стула.
Когда дверь за ним закрылась, мы с Ниной остались одни. Тишина повисла, как занавес после спектакля, но я не спешил её разрывать. Она сидела, глядя на арбуз, и её пальцы медленно крутили ложку в руках — старая привычка, которую я замечал, только когда она нервничала.
— Миш, — наконец сказала она, не поднимая глаз, — я в Твери много думала. О нас. О себе. Я… я ведь правда устала воевать. С тобой, с рынком, с этой жизнью. Но знаешь, что самое смешное? Я даже не знаю, чего хочу. Дом, машина — это всё… пустое. А вот ты… ты почему-то всё ещё здесь.
Я почувствовал, как внутри что-то дрогнуло. Не гнев, не обида — что-то тёплое, как солнечный луч, пробивающийся сквозь тучи. Я отложил нож, сел рядом и, сам не зная, откуда взялась смелость, взял её руку. Она не вырвалась, только посмотрела на меня — долго, внимательно, будто искала в моём лице ответ на вопрос, который ещё не задала.
— Нин, — сказал я, и голос мой был тихим, но твёрдым, — я тоже не знаю, чего хочу. Но знаю, что без тебя этот дом — просто стены. Может, мы оба наворотили дел, но… давай попробуем? Не ради дома, не ради машины. Ради нас.
Она молчала, но её пальцы сжали мои — не сильно, но достаточно, чтобы я понял: она услышала. А потом она вдруг рассмеялась — не громко, не зло, а так, как смеялась когда-то, в девяносто восьмом, на танцах, когда я наступил ей на ногу и извинялся полчаса.
— Ты и правда дурак, Миш, — сказала она, вытирая уголок глаза. — Но я, похоже, тоже. Ладно, давай будем арбуз резать!
Я улыбнулся, чувствуя, как тяжесть в груди растворяется, как сахар в чае. Мы сидели за столом, ели арбуз, смеялись над его косточками, которые Нина аккуратно складывала в кучку, и я думал: может, счастье — это не про большие победы? Может, оно в этих мелочах — в липком соке на пальцах, в её смехе, в том, что мы всё ещё здесь, вместе, несмотря на все бури?
И впервые за долгое время я поверил, что мы найдём свою сладость — не на рынке, не в мечтах о несбыточном, а в этой кухне, где пахнет чесноком и где Нина, моя Нина, снова смотрит на меня так, будто я — не просто тень, а её дом.