Продолжение воспоминаний Марьи Сергеевны Николевой
К масленице мы вернулись из Ниловой пустыни домой, в Покровское. Около этого времени умер у генерала Голубцова его старший брат (Платон Иванович), служивший при дворе, которого единственная дочь, вышедшая за саксонского (здесь вюртембергского) посланника Гогенлоэ-Кирхберг, умерла ранее отца своего; потому наш сосед Голубцов был единственным наследником брата.
В числе полученных им вещей было несколько примечательных по оригинальности или художественности. Так я помню красивую раму, в которой вставлен был вензель императрицы Екатерины II-ой, прекрасно сделанный из искусно подобранных насекомых: бабочек, жучков. Было несколько картин из раковин.
Особенно заинтересовало нас фортепьяно в виде небольшого комода или бюро с инкрустациями, семью педалями и разными украшениями.
Долго никто не умел его настроить. Первую минуту сочли было этот инструмент за "бюро с секретным замком". Его отворил и настроил Финоген, в то время еще продолжавший давать уроки музыки. Семь педалей этого инструмента соответствовали тону арфы, колокольчиков, гитары, флейты и проч.
В числе туалетных вещей, выделялся старинного французского покроя кафтан, прошлого века, из синего бархата с широкой каймой, вышитой кованным золотом и крупными алмазными пуговицами по обеим полам. Этот кафтан был так широк, что из него скроена была впоследствии роскошная священническая риза, а оплечья к ней сшиты из большого, глазетового жилета к тому же кафтану.
Помню "костюм китаянки": нижняя юбка длинная из жёлтого атласа с туникой чёрного крепа, шитого блестками с широкой серебряной каймой, таким же поясом и большими серебряными кистями; белые, длинные, атласные рукава до ногтей с запястьями из алмазов, а сверху преширокие вышитые блестками же черные креповые рукава, длинные, совсем не сшитые, а только вшитые наверху; башмаки красные с длинными загнутыми кверху концами.
Дополнение к костюму составляла красная, в виде ермолки, бархатная шапочка с золотым снурком вокруг и такой же длинной кистью. Тут же были - длинный, завитой мундштук, с фарфоровый расписной в "китайском вкусе" трубочкой и довольно большая подушка голубого бархата, обшитая толстым золотым снурком с кистями.
На Святках в этот костюм нарядилась немолодая уже девица Панова, жившая в доме Голубцовых в качестве гувернантки воспитанниц. Панова, по обычаю того времени, носила длинные локоны "tire-bouchon" (фр. тир-бушон - штопор), совсем скрывавшие ее несколько косые глаза.
Надев костюм, она подобрала волосы под шапочку и, положив голубую подушку посреди залы, уселась на нее с мундштуком.
Присутствовавшие офицеры и молодые люди, совсем забыв о существовании в доме гувернантки, обступили ее, заинтересованные неизвестным, как им казалось, лицом. Они нашли, что "даже глаза настоящие - китайские, раскосые", не зная того, что и в действительности Панова кocит.
На эти Святки наш домашний живописец Илья смастерил до 20-ти черных полумасок с черным крепом в нижней половине. Я была в моем любимом русском сарафане из красного атласа с золотым позументом, рубашке из белой кисеи, тонкой и плотной, трико, кокошнике из золотой бумаги с длинной косой, заканчивавшейся широкой голубой лентой. Под пару мне была одета Лиза (здесь сестра Елизавета Сергеевна), в голубом сарафане.
Вся наша компания, то есть Голубцовы, Николевы, Римские-Корсаковы, Энгельгардт, составлявшие как бы "beau-monde нашего края", были приглашены, никогда, в наше общество, не ездившим помещиком Иваном Михайловичем Гедеоновым, жившим от нас верстах в 15-ти, того же уезда, в сельце Гористове.
Он был женат на княжне Соколинской, Марье Богдановне, женщине больной и такой тихой, что ее в доме и не слышно было. Всем домом, кроме самого хозяина, заправляла гувернантка единственной дочери Гедеоновых, Варвара Фоминична Жуть, жена танцмейстера, переучившего танцам половину губернии, больше "русской пляске", "казачку", "горлинке", "гросфатеру", "матрадуру"; "котильону", "экосезу", "круглому польскому" и "вальсу".
Вот почти и все в то время принятые танцы в провинции. По специальности мужа, жена его, которой иногда приходилось разбирать на нотах несколько французских и итальянских слов, приобрела некоторые, хотя и ограниченные, познания и объявила себя учительницей иностранных языков, почему получала хорошее содержание от помещика.
В то время, в 1820-х годах, большей частью люди ограниченных средств довольствовались в деле образования дочерей одними элементарными познаниями. Иные и читали-то только по Псалтырю и Часослову. Мальчиков еще приготовляли к службе, хотя бы гражданской (писарем, столоначальником), а девочкам на что нужна наука? Умела бы хозяйничать да сшить себе рубашку.
Прясть и ткать, если которая мать, и позволяла дочери, то под большим секретом: это считалось "неприличным для дворянки". По праздникам обыкновенно собирались у соседа побогаче, где устраивались танцы под разбитое фортепьяно, у которого часто не доставало клавишей, но присутствие, которого считалось необходимым в мало-мальски приличном дом. Под его дребезжащие звуки пелись чувствительные романсы, например "Я в пустыню удаляюсь", и другие.
В каждом доме непременно должен был быть кабинет хозяина, а у хозяйки полагалось быть уборной.
У Гедеоновых нас усадили за длинный обеденный стол. В числе многих вин, которых, по расчётливости хозяина, было каждого понемногу, подали, по словам прислуживавшего лакея "шатай-маргай", это оказалось: "шато-марго" и, наконец, "сливник" (которого никто пить не стал по своему дурному вкусу).
Я, как младшая, а потому более подходящая по возрасту к летам девицы Гедеоновой, получила "особое угощение". Это были, сделанные из сахара грибки, белые, черные, рыжики, окрашенные красным сандалом и другими красками, так что есть их было невозможно.
Несмотря "на опасную болезнь" хозяйки дома, вовсе не выходившей к гостям, после обеда все пошли костюмироваться по отдельным комнатам. Танцы были под музыку, где главную роль играли цимбалы и скрипка. Из кавалеров, военные не имели тогда права костюмироваться; "аракчеевская строгость" была еще в полной силе; позволялось только "набрасывать на одно плечо небольшое домино".
Вскоре (1828) началась война с турками, и почти в то же время первая ужасная холера, которую еще совсем не умели лечить. В артиллерии, стоявшей некоторое время в нашей губернии, были премилые люди, некоторые еще очень юные, только что выпущенные из корпуса. Один из них, Сентенин, хорошо декламировал "Думы" Рылеева; наивный Ванда, уезжая из Ельни, заливался слезами, уходя прямо на войну. И всех их побили турки. Нам их очень было жаль.
Холера в свою очередь унесла многих. А незадолго до того, при воцарении Николая Павловича, множество арестов тяжело отозвались на многих семействах в Смоленской губернии. Якушкина, Швейковского, Каховского я видела ранее у Пассека в Крашневе; теперь они были "замешаны в возмущении" и пострадали. Все это производило на нас тяжелое впечатление.
По усмирении бунта (здесь декабристов) Государь делал большой смотр войскам под Вязьмой. Смотр должен был напоминать "бывшее там в 1812-м году сражение". Двоюродный брат наш Иван Юрьевич Николев был в то время бригадным генералом и со своими полками Невским и Софийским, должен был участвовать в маневрах.
Он заехал к нам с двумя своими сыновьями, обоими еще юнкерами, и адъютантом Умановым, влюбленным в одну из дочерей генерала. Иван Юрьевич пригласил нас приехать смотреть манёвры, для чего уступил отведенное для него просторное помещение, так как съезд зрителей смотра был так велик, что небольшой сравнительно город Вязьма был переполнен.
У Ивана Юрьевича была большая палатка, в которой он и жил, особая адъютантская и премиленький дощатый домик позади палатки, весь наполненный горшками цветов, которых он был большой любитель.
Не помню, сколько дней мы пробыли в Вязьме, но всякий день встречали зорю в лагере. Мне очень нравился гимн "Коль славен", и казалась забавной следовавшая затем перекличка солдат, когда целые полчаса на разных голосах слышишь: "я, я, я".
Настал день смотра; с раннего утра потянулись полки мимо наших окон, сплошь наполняя неширокую улицу. Еще в постели мы заслышали гул и топот тысяч ног. Иные, проходя у самых наших окон, постучат в запертые ставни, а когда мы их отворим, то приходилось отвертываться от окна: так сильно блестели в лучах восходящего солнца беспрестанно сменяющиеся ряды ружейных стволов и штыков.
Какой-то солдатик попросил "испить водицы". Эта "живая река протекала" несколько часов, и мы уже успели напиться чаю, когда приехал за нами Иван Юрьевич, говоря, что "пора ехать". Я надела дамскую шинельку, которые тогда были в моде, из легкой шерстяной материи, и соломенную шляпу с ландышами.
Дороги спрашивать не надо было: стоило только двигаться вслед за толпой, бежавшей за город на обширную ровную местность.
Мы вышли из экипажа и вмешались в толпу, уже обступившую канат, сдерживавший народ. Тут расставлены были жалонерами солдаты, невдалеке друг от друга. Но вот все утихло. Завидели Государя и великого князя Михаила Павловича верхами, а за ними генералитет, впереди которого ехал фельдмаршал Сакен (Фабиан Вильгельмович), покрыв собою всю свою маленькую лошадь, которую ему нарочно выбирали пониже, потому что Сакен был уже очень стар, толст и обрюзг (77 лет).
Его треуголка совсем лежала на плечах, так что эполеты были с ней на одном уровне. Я заметила, что он весьма мало принимал участие в смотре, а сделав руку козырьком над глазами, чтоб не мешало солнце, повернулся на лошади боком, лицом к дамам, стоявшим у каната, тихо проехал мимо, разглядывая нас и некоторым говоря: "Bonjour, madame", вероятно тем, которые ему больше нравились.
Во время смотра он так утомился, что по окончании не мог доехать до квартиры: его сняли с лошади и, разослав ковер у самой дороги, по которой двигался народ обратно, сложили старика, который и заснул, несмотря на шум и топот кругом. Около него встал караул и не позволял экипажам ехать слишком скоро.
Я с некоторыми мне мало знакомыми дамами стала так удачно, что весь генералитет был вблизи; Государь на гнедом коне был в двух шагах, а великий князь так близко, что хвост его лошади был рядом с моей шляпой. Каната с приездом Царя уже не было; его затоптал народ. Наконец слышу крик: "Подать назад, а шляпки оставить", подразумевая под шляпками дам. Нам стало свободнее, хотя народ и недалеко оттеснили.
Я залюбовалась красотой войска. И напрасно считают пехоту как бы ниже других его частей. Когда она идет громадной волной в ногу, в такт, кажется, земля дышит. За пехотою шла конница, каждая часть на лошадях особой масти, затем артиллерия. Все это выстраивалось перед Государем в некотором расстоянии.
Близ Царя, возле его лошади, на самом солнечном припеке, стоял жалонер; с ним сделалось дурно. В моих глазах он упал как сноп, не шевельнувшись, как стоял. В ту же секунду его унесли и поставили другого.
Я слышала, как великий князь спросил у Государя, который час? Государь вынул часы и громко сказал: "Второго половина". Оказалось, мы пробыли уже более трех часов на одном месте. Дама, стоявшая подле меня, спросила у меня, "хорошо ли я вижу"; я ей говорю, что "вижу все, но несколько боюсь близости лошади великого князя".
Я нарочно отвечала громко, рассчитывая, что услышат, и на самом деле так было. Великий князь взглянул на меня и немного отъехал. Такое внимание меня восхитило, и я его полюбила за это.
Когда кончились маневры, я стала отыскивать своих, которых потеряла еще в начале смотра и, найдя их, пошла с ними к нашей карете через почти опустевшее поле. Впереди нас шла под руку с мужчиной какая-то очень расфранченная дама. Ее пестрое шелковое платье было отделано газовыми буфами "arc-en-ciel" (фр. арк-ен-сьель - радуга; спасибо Виктор Аксютин), самыми тогда модными. Вдруг проскакал офицер очень быстро и так близко, что лошадь его зацепила ногою за буфы этой дамы, дернула, и дама упала под лошадь.
Умное животное остановилось как вкопанное, а офицер так растерялся, что стал кричать: "доктора, доктора". Бесчувственную даму, наконец, унесли, а он ускакал далее. Назавтра мы ходили к обедне в полковую церковь, близ которой стояла палатка Государя, а вечером гуляли по городу с Бунаковыми и повстречали нашего знакомого генерала Оленина, очень милого человека, совсем не предъявлявшего никому своего генеральства.
В Вязьме же мы встретились с полковником Слатвинским (которому очень нравилась покойная сестра Татьяна, и он долго грустил по ней). Квартира великого князя выходила окнами и крыльцом на площадь. Здесь поставлены были, в почетный караул, два сына Ивана Юрьевича. Великий князь, подъехав, поздравил их обоих "офицерами".
Наши юноши, с радости, так загулялись на другой день, что опоздали в лагерь и когда пробили зорю, они, не зная лозунга-пароля, развернули зонтики, покрыли ими головы и стремглав побежали через цепь.
Часовые кричат: "кто идет, стой", а они в ответ: "грибки из леса".
Их узнали по голосу, и все сошло благополучно. Иван Юрьевич, отец их, был веселаго нрава и также иногда любил пошалить. Приглашенный на парадный обед, он явился к нам показать себя в полном параде, затянутый в шарф при всех орденах и двух звёздах, а от нас, вместо того чтобы спешить на обед, отправился накупать конфет и снова вернулся угощать нас, так что опоздал и должен был поместиться "на конце стола между адъютантами".
Из пребывания нашего в Вязьме осталась в памяти моей выделка воска.
Близ квартиры нашей выкопана была глубокая яма со вставленным в нее чаном. По обе стороны вкопаны два столба с перекладиной, через которую перекинута веревка с навешанным на ней дубовым чурбаном, аршин в поперечнике и аршина полтора в длину; этот молот должен был вколачивать клинья в станок, наполненный воском, и тем придавать ему форму круга, выдавливая при этом остатки меда.
На чурбан-молот, с этой целью, ложился молодой работник, всем корпусом раскачивая его, так что молот, ударяя в пресс, отскакивал от него назад и увлекал собою рабочего.
Работа чрезвычайно тяжелая, которая должна была сильно отзываться на здоровье, от сотрясений, какое получали нервы и мозг рабочего.
Возвратясь домой, мы нашли уже ранее нас туда приехавшего двоюродного брата, Ивана Юрьевича Николева, с сыновьями и адъютантом. Скоро съехались соседки-девицы и устроились танцы. Стали практиковаться в новомодной французской кадрили, которой многие еще совсем не знали.
Одного кавалера недоставало. Тут вошел, квартировавший в одной из наших деревень, капитан Руцкий, в полной форме, в кивере в виде ведра (отчего казался еще громаднее ростом), так что полу-аршинный султан его едва не касался потолка.
Вытянувшись по всем правилам, предстал он перед генералом; тот машет ему, "не надо, не надо, снимайте лучше лишнюю амуницию и становитесь в кадриль"; но Руцкий "никогда ничего не танцует". Человек очень серьезный, мы и улыбки его никогда не видали. Не обращая внимания на его "печальное лицо", бывшие юнкера подхватили его за обе руки и поставили со мною в пару учить кадрили.
Один тащит его направо, другой налево, вперед, назад; Руцкий смеется, ничего не понимая. По окончании кадрили, он объявил, что "от непривычки к смеху у него заболели челюсти".