Найти в Дзене
MARY MI

К нам едут гости, поспишь на раскладушке - заявила наглая жена

Я стою в очереди у кассы в «Пятёрочке», сжимая в руках пластиковую корзину. В ней — три бутылки пива, пачка сосисок, кетчуп, батон и здоровенный кусок сыра, который Карина велела взять «для салата».

За спиной гудит холодильник с мороженым, кассирша лениво пробивает чьи-то йогурты, а я чувствую, как в кармане вибрирует телефон. Наверняка опять Карина с новым списком покупок. Не беру трубку. Хватит, и так уже ползарплаты на эту чертову вечеринку улетит.

— Антон, ты чего, оглох? — голос за спиной, резкий, как звук рвущейся бумаги. Оборачиваюсь. Карина. В спортивных штанах, с растрепанным хвостом на голове, глаза горят, будто я уже в чем-то виноват. — Я тебе третий раз звоню! Где тебя носит?

— В очереди стою, — бурчу, кивая на кассу. — Ты ж сама список дала.

— Список! — она фыркает, выхватывает корзину из моих рук, заглядывает внутрь. — Это что, всё? А картошка? А лук? А майонез, Антон, майонез где? К нам гости едут, а у тебя в голове только пиво!

— Да ладно тебе, — пытаюсь отшутиться, но внутри уже закипает. — Куплю твой майонез. Сколько там гостей-то? Полгорода?

Карина закатывает глаза, от чего её лицо становится похожим на эмодзи из чата.

— Мама с папой, тётя Маша с дядей Петей, Никита. И, может, ещё кто подтянется. Ты вообще понимаешь, что это не просто посиделки? Это семейное! — последнее слово она произносит так, будто я обязан упасть на колени и благодарить за этот цирк.

Я молчу, потому что знаю: спорить с Кариной — это как пытаться перекричать радио. Она уже тащит меня к овощному отделу, швыряет в корзину картошку, лук, банку огурцов. Я плетусь следом, чувствуя, как в груди тяжелеет.

Семейное, значит. Опять теща Анна Николаевна будет коситься на меня, будто я её дочке жизнь испортил. Опять тесть Иван Дмитриевич начнет свои байки про армию, от которых хочется выйти в окно.

А тётя Маша с дядей Петей… эти вообще как из комедии девяностых: она вечно хвастается своими пирожками, а он пьёт до тех пор, пока не начнёт петь «Мурку». И Никита, племянник Карины, двадцатилетний оболтус, который вечно таскает мои сигареты и строит из себя бизнесмена.

— Карин, — начинаю осторожно, пока она выбирает морковку, — а оно нам надо, это всё? Может, просто посидим вдвоём, как раньше? Шашлык замутим, кино глянем…

Она замирает, держа морковку, как оружие. Смотрит на меня, и я вижу, как в её глазах мелькает что-то — то ли обида, то ли усталость. Но тут же лицо каменеет.

— Антон, не начинай. К нам едут гости, поспишь на раскладушке, если что. Места всем хватит. — Она отворачивается, кидает морковку в корзину и идёт к кассе.

Раскладушка. Это слово бьёт, как пощёчина. Я стою, глядя ей в спину, и чувствую, как внутри всё сжимается. Раскладушка — это не просто кусок железа с матрасом. Это символ.

Символ того, что я в своём же доме — лишний. Что я, Антон, тридцать пять лет, инженер с десятилетним стажем, муж, в конце концов, — должен уступить место тёще, тестю, тёте Маше, дяде Пете и этому придурку Никите. А Карина даже не заметит, как это меня задевает.

Дома пахнет моющим средством и жареной курицей. Карина мечется по кухне, как генерал перед наступлением. На столе — миски с салатами, гора нарезанного хлеба, бутылка водки, которую я припрятал для рыбалки, но она, видимо, нашла. Я сижу на табуретке, чищу картошку, хотя терпеть это не могу. Нож скользит, кожура падает на газету, а я думаю: как мы до этого дошли?

Мы с Кариной женаты семь лет. Познакомились на корпоративе — она была в красном платье, смеялась так, что все мужики в офисе на неё оборачивались. Я тогда только устроился, был новичком, но решился подойти. Она сказала, что я похож на молодого Деппа, и я пропал.

Полгода встречались, потом свадьба, съёмная однушка, планы на детей, на дом за городом. А потом… потом как-то всё пошло не так. Она хотела, чтобы я больше зарабатывал, я хотел, чтобы она меньше командовала. Она звала своих родственников каждые выходные, я мечтал о тишине. И вот теперь — раскладушка.

— Антон, ты картошку чистишь или медитируешь? — Карина стоит у плиты, помешивает что-то в кастрюле. Ложка в её руке стучит по металлу, как метроном.

— Чищу, — отвечаю, не глядя на неё. — А ты когда-нибудь думала, что мне это всё… ну, не в кайф?

Она оборачивается, брови взлетают.

— Что «всё»? Гости? Семья? Антон, это мои родители! Это тётя Маша, которая мне как вторая мать! Ты хочешь, чтобы я их выгнала?

— Да не выгнала, — я швыряю нож на стол, картофелина катится к краю. — Просто… Карин, я тоже человек. Я тоже хочу, чтобы мой дом был моим. А не вокзалом.

Она открывает рот, чтобы ответить, но тут раздаётся звонок в дверь. Карина бросает ложку, вытирает руки о фартук и бежит открывать. Я слышу, как она визжит от радости, как кто-то топает в прихожей, как голос Анны Николаевны перекрывает всех: «Кариночка, дочка, ну что ж ты нас так редко зовёшь?»

Я сижу, глядя на не почищенную картошку, и думаю: сейчас начнётся.

Гости вваливаются в гостиную, как стая перелётных птиц. Анна Николаевна, теща, в цветастом платье и с причёской, похожей на ватное облако, сразу занимает диван. Её голос — как сирена, заполняет всё пространство.

Иван Дмитриевич, тесть, в старом свитере и с вечной сигаретой в зубах, уже тянется к водке. Тётя Маша, круглая, как колобок, тащит сумку с какими-то банками, приговаривая: «Это вам соленья, Кариночка, сама крутила!»

Дядя Петя, её муж, в мятой рубашке, хлопает меня по плечу так, что я чуть не падаю. А Никита, племянник, в кроссовках за сто баксов и с айфоном в руке, лениво оглядывает комнату, будто это не наш дом, а хостел.

— Антон, ну что сидишь? — Анна Николаевна смотрит на меня, как на официанта. — Налей нам, что ли, а то в горле пересохло.

Я скриплю зубами, но встаю, беру бутылку. Карина мечется между кухней и гостиной, расставляет тарелки, смеётся, будто всё это — её личный праздник. Я наливаю водку в рюмки, и дядя Петя тут же поднимает тост:

— За семью! Чтоб все были здоровы и счастливы!

Все чокаются, а я думаю: а где тут моё счастье? Я пью, водка обжигает горло, и я ловлю взгляд Карины. Она смотрит на меня, но как-то мимо, будто я — часть мебели.

— Антон, — Никита лыбится, жуя огурец, — а чё ты такой кислый? Жена гостей позвала, а ты как на похоронах.

— Никита, заткнись, — говорю тихо, но он только ржёт.

— Ой, да ладно, дядь Тоха, не кипятись! — он хлопает меня по спине, и я чувствую, как внутри всё натягивается, как струна.

— Антон, ты чего на мальчика наезжаешь? — вмешивается Анна Николаевна. — Он же шутит! Расслабься, в конце концов!

Карина молчит, но я вижу, как она напрягается. Она всегда так: если что, она за своих. За маму, за папу, за Никиту. А я — так, приложение к семье.

— Да я расслаблен, — говорю, стараясь держать голос ровным. — Просто, знаете, спать на раскладушке в своём доме — не самый кайф.

В комнате повисает тишина. Даже дядя Петя перестаёт жевать. Карина смотрит на меня, и я вижу, как её лицо краснеет.

— Антон, ты это серьёзно сейчас? — её голос дрожит, как перед бурей. — Ты перед всеми меня позорить будешь?

— А что, неправда? — я встаю, стул скрипит по полу. — Ты мне утром сказала: поспишь на раскладушке. Как будто я тут никто. Как будто это не мой дом!

— Твой дом? — Карина швыряет салфетку на стол. — А кто за ипотеку платит, Антон? Кто полгода назад работы лишился, а я тянула всё на себе? Ты хоть раз сказал спасибо?

— Спасибо? — я почти кричу, и голос срывается. — За что? За то, что я каждый день чувствую себя лишним? За то, что твоя мама смотрит на меня, как на неудачника? За то, что ты даже не спросишь, хочу ли я этих гостей?

Анна Николаевна ахает, тётя Маша прижимает руку к груди, дядя Петя кашляет, а Никита достаёт телефон и, кажется, начинает снимать. Иван Дмитриевич, единственный, кто молчит, смотрит в свою рюмку, будто там вся мудрость мира.

— Хватит! — Карина хлопает ладонью по столу, тарелки звякают. — Если тебе так плохо, вали! Никто тебя не держит!

Я смотрю на неё, на её горящие глаза, на сжатые губы, и понимаю: она не шутит. И в этот момент что-то во мне ломается. Не с треском, не с грохотом, а тихо, как треснувшее стекло. Я встаю, беру куртку и иду к двери.

— Антон, ты куда? — голос Карины уже не злой, а растерянный.

— На воздух, — бросаю, не оборачиваясь. Дверь хлопает за мной, и я оказываюсь на лестничной площадке. Холодно, пахнет сыростью и чьим-то борщом. Я сажусь на ступеньку, достаю сигарету и думаю: а что дальше?

Я сижу на лестничной площадке, курю, пепел падает на ботинок. Холод бетонной ступеньки пробирает через джинсы, но я не шевелюсь. В голове — каша: Карина, её слова, раскладушка, этот чертов цирк с гостями. Дверь квартиры за спиной молчит, никто не бежит за мной, не зовёт обратно. И это, честно, ранит сильнее, чем весь наш скандал.

Тяну сигарету, дым щиплет глаза, и вдруг слышу шаги. Тяжёлые, шаркающие. Оборачиваюсь — Иван Дмитриевич, тесть, стоит в дверном проёме, в своём застиранном свитере, с той же сигаретой в зубах.

— Ну что, зять, проветриться вышел? — голос у него хриплый, как старый патефон. Не ждет ответа, просто кивает на ступеньку рядом. — Подвинься.

Я двигаюсь, он садится, кряхтит, как старинный диван. Молчим. Он достаёт зажигалку, чиркает, огонь на секунду освещает его лицо — морщины, как трещины на асфальте, и глаза, усталые, но цепкие.

— Ты это, Антон, не кипятись, — говорит наконец. — Каринка, она… ну, горячая. В мать пошла. А ты мужик, должен быть выше этого.

— Выше? — я фыркаю, дым вылетает изо рта. — Иван Дмитрич, я семь лет выше. Семь лет тёщу вашу терплю, её взгляды, будто я Карине не пара. Семь лет гостей этих, что как саранча. А теперь ещё на раскладушке спать? В своём доме?

Он качает головой, тушит сигарету о ступеньку.

— Дом — это не стены, Антон. Дом — это люди. Карина, она семью держит. Для неё это важно. А ты… ты как будто всегда сбоку находишься.

Я молчу, потому что ответить нечего. Он прав, чёрт возьми. Я всегда сбоку. Но вслух этого не скажешь. Вместо этого спрашиваю:

— А вы бы на раскладушке спали, Иван Дмитрич? В своём доме?

Он ухмыляется, уголком рта, как старый волк.

— Спал. И не раз. Когда Аннушка с подругами своими засиживалась, а мне на смену в пять утра. Бывало, и на полу в кухне дрых. Любовь, Антон, она такая. Иногда на раскладушке, иногда на гвоздях.

Я смотрю на него, и впервые за вечер мне хочется улыбнуться. Но улыбка гаснет, потому что внизу хлопает подъездная дверь. Шаги, быстрые, лёгкие. Карина? Сердце ёкает, но это не она. Никита, в своих дурацких кроссовках, с телефоном в руке, поднимается по лестнице. Увидев нас, тормозит, ухмыляется.

— О, дядь Тоха, ты чё, сбежал? — он ржёт, как будто это смешно. — Я твой выход на сторис кинул, уже сто лайков!

— Никита, вали отсюда, — цежу сквозь зубы.

— Да ладно, не трынди, — он подходит ближе, тычет телефоном мне в лицо. — Смотри, мемасик: «Когда тёща приехала, а ты на раскладушке». Вирусится, прикинь!

Я встаю, резко, кулак сжимается сам собой. Иван Дмитриевич кладёт руку мне на плечо, тяжёлую, как гиря.

— Спокойно, — говорит тихо. — Он пацан, дурной, но не злой.

Никита, будто не замечая, продолжает:

— А знаешь, дядь Тоха, я б на твоём месте ваще свалил. Чё ты тут? Карина тебя как шавку гоняет, тёща прессует. Возьми и рви когти. Будешь как мой кореш Димон — в Тае живёт, бабки на крипте рубит. Свобода!

Я смотрю на него, на его наглую ухмылку, и вдруг понимаю: он ведь не просто трепло. Он — зеркало. Моё отражение, только моложе, без ипотеки и семи лет брака за спиной. И это бесит ещё больше.

— Никита, — говорю медленно, — если ты сейчас не заткнёшься, я тебе этот телефон в одно место засуну. Понял?

Он ржёт, но отходит на шаг. Иван Дмитриевич качает головой, будто всё это его забавляет.

— Ладно, зять, пойдём обратно, — говорит он, вставая. — А то Каринка там уже, поди, полквартиры разнесла.

В квартире — бедлам. Карина стоит у стола, руки упёрты в бёдра, глаза красные, но не от слёз, а от злости. Анна Николаевна сидит на диване, поджав губы, как судья на конкурсе. Тётя Маша суетится, переставляет тарелки, будто это спасёт ситуацию. Дядя Петя, уже изрядно подшофе, напевает что-то про «чёрный ворон». Я захожу, и все взгляды — на меня. Карина открывает рот, но я её опережаю.

— Карин, — говорю, и голос звучит спокойнее, чем я ожидал. — Нам надо поговорить. Без всех.

Она хочет что-то сказать, но Анна Николаевна её перебивает:

— Антон, это что, ты нас выгонять собрался? Да как ты смеешь!

— Анна Николаевна, — я поворачиваюсь к ней, и внутри всё кипит, но я держусь. — Я вас уважаю. Вы — мать Карины. Но это мой дом. И я не буду спать на раскладушке. Хотите — оставайтесь, хотите — уезжайте. Но решать буду я.

В комнате — тишина, как перед грозой. Карина смотрит на меня, и я вижу в её глазах что-то новое. Не злость, не обиду. Удивление. Будто она впервые за годы меня разглядела.

— Антон… — начинает она, но тут раздаётся звонок в дверь. Все вздрагивают. Тётя Маша ахает:

— Ой, это кто ещё?

Я иду открывать, потому что, чёрт возьми, хуже уже не будет. На пороге — соседка сверху, тётя Люба, в халате и с мокрыми волосами. Лицо перекошено.

— Антон, вы там что, потоп устроили? У меня потолок течёт! Вся кухня в воде!

Я стою, как громом ударенный. Потоп? Серьёзно? Карина подбегает, заглядывает через моё плечо.

— Люба, вы о чём? У нас всё сухо! — говорит она, но голос дрожит.

— Сухо? — тётя Люба чуть ли не орёт. — Пойдём, сама посмотри! У меня обои отклеиваются!

Мы с Кариной бежим наверх, за нами — Никита, который, конечно, снимает всё на телефон. В квартире тёти Любы — ад. Вода капает с потолка, на полу лужи, обои висят, как паруса. Я смотрю на это и понимаю: это не просто потоп. Это знак. Как будто сама жизнь говорит: хватит терпеть, Антон. Пора что-то менять.

Мы возвращаемся в квартиру, вызываем аварийку. Гости сидят тише воды, даже Анна Николаевна молчит. Карина стоит у окна, смотрит на улицу. Я подхожу, кладу руку ей на плечо. Она не отстраняется.

— Карин, — говорю тихо. — Я не хочу так больше. Или мы вместе, или… я правда уйду.

Она поворачивается, и я вижу, как её глаза блестят. Не от злости, не от усталости. От слёз.

— Антон, я… я не думала, что тебе так хреново, — шепчет она. — Я просто… хотела, чтобы все были вместе. Как раньше.

— Я знаю, — киваю. — Но я тоже хочу быть дома. Не на раскладушке.

Она молчит, потом кивает. Медленно, будто боится. И в этот момент я чувствую, как что-то внутри отпускает. Не всё, но хоть что-то.

Аварийка приезжает через час. Оказывается, у нас трубу прорвало — старую, ржавую, которую я сто раз просил ЖЭК поменять. Пока сантехники возятся, гости начинают собираться. Анна Николаевна ворчит, но без обычного напора. Иван Дмитриевич жмёт мне руку, шепчет: «Держись, зять». Тётя Маша суёт нам банку солений, дядя Петя обещает заехать «как-нибудь». Никита уходит последним, подмигивает:

— Дядь Тоха, ты красава. Если чё, пиши, расскажу, как в Тае жить.

Я закатываю глаза, но улыбаюсь. Впервые за вечер.

Когда все уходят, мы с Кариной садимся на кухне. Тишина такая, что слышно, как тикают часы. Я беру её руку, она не вырывается.

— Давай начнём заново, — говорю. — Не с нуля, но… по-честному.

Она смотрит на меня, долго, а потом кивает.

— Давай, — шепчет.

И я знаю: это не конец. Это только начало.

Тишина на кухне густая, как туман. Карина сидит напротив, её пальцы теребят край салфетки, но она не смотрит на меня — глаза упёрты в стол, где остатки салата и хлебные крошки напоминают о недавнем хаосе. Часы тикают, будто отсчитывают не время, а что-то большее — наш шанс начать заново.

Я хочу сказать что-то важное, но слова застревают, как ком в горле. Вместо этого беру её руку. Она вздрагивает, но не вырывается. Её ладонь тёплая, знакомая, и я вдруг вспоминаю, как держал её так же семь лет назад, когда мы, смеясь, бежали под дождём после загса.

— Карин, — начинаю тихо, — я не шутил. Я правда не хочу так больше. Но и без тебя не хочу.

Она поднимает глаза, и я вижу в них всё сразу: обиду, страх, любовь, усталость. Всё, что копилось годами, как пыль в углах нашей квартиры.

— Антон, — её голос дрожит, как тонкий лёд, — я… я тоже не хочу. Просто… я так привыкла всё тащить. Маму, папу, Никиту, всех. Думала, если соберу их, будет как раньше. Как в детстве, когда мы все за одним столом… — Она замолкает, салфетка в её руках рвётся пополам.

Я киваю. Понимаю. Её детство — это тётя Маша с пирожками, Анна Николаевна с её громким смехом, Иван Дмитриевич, рассказывающий байки. А моё — тихие вечера с отцом за шахматами и мамин борщ. Мы разные, и всё-таки где-то пересеклись. Но я не хочу быть просто фоном для её семьи.

— Карин, — говорю, и голос твёрже, чем я ожидал, — я не против твоих. Но я хочу, чтобы мы были на первом месте. Ты и я. А потом уже все остальные. И никаких раскладушек.

Она смотрит на меня, долго, будто впервые видит. Потом уголки её губ дрогнут — не улыбка, но что-то близкое.

— Хорошо, — шепчет. — Без раскладушек.

На следующий день я просыпаюсь от запаха кофе. Карина стоит у плиты, в старой футболке, волосы собраны в небрежный хвост. Она варит кофе, тот самый, который я люблю — крепкий, с лёгкой горчинкой. На столе — тосты, банка тёти Машиного варенья, два яйца в сковородке шипят, как маленькие вулканы. Я сажусь, потираю глаза, и она, не оборачиваясь, говорит:

— Я маме позвонила. Сказала, что в следующий раз они приедут, когда мы оба будем готовы.

Я молчу, перевариваю. Это не просто слова. Это шаг. Её шаг ко мне. Впервые за долгое время я чувствую, что мы не просто муж и жена на бумаге, а команда.

— А Никита? — спрашиваю, ухмыляясь. — Он опять будет мои сигареты тырить?

Карина фыркает, оборачивается, в руке лопатка, как скипетр.

— Никите я сказала, что если ещё раз снимет тебя на телефон, я ему этот телефон в суп засуну.

Мы смеёмся, и смех этот — как открытое окно после душной ночи. Лёгкий, настоящий. Я встаю, обнимаю её сзади, кладу подбородок на плечо. Она не отстраняется, только тихо говорит:

— Антон, я серьёзно. Давай попробуем. По-настоящему.

— Давай, — отвечаю, и в груди тепло, как от первого глотка того кофе.

Проходит неделя.

Мы чиним трубу — точнее, я вызываю нормального сантехника, а не жду, пока ЖЭК почешется. Тётя Люба сверху приносит нам пирог в знак примирения, и мы с Кариной едим его вечером, сидя на балконе, завернувшись в один плед. Говорим. Обо всём. О том, как я боялся, что она меня разлюбит, когда я потерял работу. О том, как она боялась, что я уйду, если она не будет держать семью в кулаке. О том, как оба устали притворяться, что всё нормально.

В субботу Карина предлагает поехать за город. Просто вдвоём. Я беру удочки, она — термос и бутерброды. Мы сидим у озера, вода блестит, как зеркало, и я вдруг понимаю: вот оно, моё счастье. Не в деньгах, не в карьере, не в том, чтобы доказать Анне Николаевне, что я не лузер. А в этом — в её руке, лежащей на моём колене, в её тихом смехе, когда я рассказываю, как в детстве свалился в пруд.

— Антон, — говорит она, глядя на закат, — а если мы всё-таки заведём ребёнка?

Я поворачиваюсь, смотрю на неё. Её лицо мягкое, открытое, как книга, которую я наконец-то научился читать.

— Если ты готова, — говорю, — то я тоже.

Она улыбается, и я знаю: это не конец нашей истории. Это только начало. И раскладушка, чёрт возьми, пускай пылится в кладовке.

Сейчас в центре внимания