— Открывай давай, не прикидывайся глухой! — донеслось из-за двери.
Мамин голос, тот самый — хлёсткий, как удар кнута — заставил меня поморщиться. В свои 84 она всё ещё могла пригвоздить меня к месту одной интонацией. Ну или раньше могла.
— Иду-иду, — я поставила чашку и медленно, нарочито медленно, побрела к двери.
Распахнув дверь, я увидела её — маленькую, сухую, в старомодном пальто, с неизменным платком на голове. В руке потрёпанная сумка — та самая, с которой она ездила ещё в райцентр на рынок, когда я была школьницей.
— Ну что встала? Помоги сумку занести, — она протиснулась мимо меня, окинув неодобрительным взглядом мой домашний костюм. — И вырядилась-то как... В трико в твоём-то возрасте!
Я молча взяла сумку — тяжёлую, набитую банками с вареньем и солениями. Мама прошаркала в комнату, по-хозяйски оглядываясь.
— Так и живёшь одна? — в её голосе звучало обвинение. — Я как узнала, что ты с Петром развелась, думала — враньё. А оно вон как...
Я глубоко вдохнула. Шестьдесят два года, а до сих пор перед ней робею. Но не сегодня.
— Да, мама. Развелась. После тридцати восьми лет брака решилась наконец.
— Дура ты, Валя, — она опустилась на диван, покачивая головой. — Чего тебе не хватало? Муж при деньгах, крыша над головой, внуки...
— А того, что он мне всю жизнь изменял, этого будто не было? — я почувствовала, как внутри поднимается волна. — Последняя-то совсем молоденькая, ему в дочери годится!
— И что? — мама всплеснула руками. — Мужики, они все такие. Мой-то покойничек тоже гулял, а я терпела. И ничего, прожили.
— Вот потому, что ты терпела, и я терпела, — я поставила перед ней чай. — Ты научила меня, что женщина должна всё сносить. И где я теперь? Шестьдесят два, а только жить начинаю.
Мама хмыкнула, подув на чай.
— Это ты так жизнь начинаешь? — она кивнула на журнальный столик, где лежала программка театральной студии. — В богадельне этой?
— Это не богадельня, а народный театр, — я почувствовала, как щёки заливает краска. — У нас через месяц премьера.
— Тьфу! — мама со стуком поставила чашку. — Позорище! Людям на смех! В твоём-то возрасте срамиться?
Я уже хотела огрызнуться, но сдержалась. Присела рядом, расправила плечи.
— А ещё я на танцы хожу. Аргентинское танго.
У мамы отвисла челюсть. Она уставилась на меня как на умалишённую.
— Ты... что?! — её голос зазвенел от возмущения. — Да я сроду... В юбке, поди, ещё короткой?
— В платье, — я улыбнулась, вспомнив своё новое красное платье для выступлений. — С разрезом.
— Господи помилуй! — мама перекрестилась. — Совсем с ума сошла на старости лет! А внуки твои что скажут? Ирка с Витькой?
— Ирина купила мне абонемент на эти танцы, — я пожала плечами. — А Витя помог с ремонтом, когда я съехала от Петра. Они взрослые, мам. Понимают, что я тоже человек.
— Люди что скажут?! — она подалась вперёд, впиваясь в меня взглядом. — Подумай! Всю жизнь прожила порядочно, а теперь — танцы! Театры! Одна живёшь! Все будут шептаться!
Я вздохнула. Всю жизнь — это «люди скажут». Из-за них я осталась с гулящим мужем, из-за них молчала, когда он просаживал наши деньги, из-за них не ушла, когда впервые застала его с любовницей двадцать лет назад.
— Представь себе, мам, здесь, в городе, никому дела нет до того, что делает шестидесятилетняя женщина, — я встала и подошла к окну. — А в деревне... Что ж, пусть судачат. Я больше не вернусь туда.
— Грех это, — она поджала губы. — Перед Богом грех. Он велел жене мужу подчиняться и семью беречь.
Эти слова задели что-то внутри. Я резко обернулась:
— А изменять — не грех? А унижать жену при детях — это по-божески? А пропивать зарплату — это что? — мой голос дрожал, но я не останавливалась. — Всю жизнь, мама, всю жизнь я слышала от тебя только одно: терпи! А сама что получила? Папа пил, бил тебя, ты всё сносила. И меня учила тому же.
Мама вскочила, лицо её пошло пятнами:
— Да как ты смеешь?! Я ради тебя жизнь положила! А ты... ты теперь мать позоришь!
— Чем? — я скрестила руки на груди. — Тем, что впервые в жизни делаю то, что хочу?
— Тем, что потаскухой заделалась! — выкрикнула она. — Танцы ей! Театр! Небось уже и хахаля завела?
Я замерла. За всеми этими обвинениями стоял страх. Её страх, что я проживу по-другому. Что докажу: можно было иначе. И тогда что — вся её жизнь была напрасной жертвой?
— Никого у меня нет, — тихо ответила я. — Пока нет. Но я не исключаю, что встречу кого-то. И знаешь, не буду спрашивать ни твоего, ни чьего-либо ещё одобрения.
— Стыдно мне за тебя, — мама отвернулась, яростно комкая платочек. — Всю жизнь я тебя растила, ночей не спала, а ты... Ты мне не дочь, а позор!
Эти слова должны были ударить меня, сломать. Раньше бы так и было. Я бы плакала, просила прощения, обещала исправиться. Но сейчас случилось странное — я почувствовала только спокойствие. Словно последняя нить, связывавшая меня с прошлым, оборвалась.
— Нет, мама, — я подошла к двери и распахнула её. — Не позор, а человек. Который наконец-то начал уважать себя. И у тебя больше нет власти надо мной.
— Что ты делаешь? — она уставилась на открытую дверь.
— Прошу тебя уйти, — я сказала это без злости, просто констатируя факт. — Я не могу и не хочу больше это слушать. Ты вольна меня осуждать, но не в моём доме.
— Да ты... да как ты... — она задохнулась от возмущения.
— Вот твоя сумка, — я протянула ей потрёпанную авоську. — Автобус до деревни через час. Я вызову тебе такси до вокзала.
Мама ушла, хлопнув дверью так, что задребезжали стёкла. Я опустилась на диван и разрыдалась — от облегчения, от боли, от осознания, что только что сделала то, на что не решалась всю жизнь: отстояла свои границы.
Полгода пролетели как один день. Премьера нашего спектакля, занятия танго, новые друзья... Впервые за долгие годы я чувствовала себя живой. Иногда накатывало чувство вины — я не звонила маме, она тоже молчала. Но я знала: нам обеим нужно время.
В тот вечер я сидела в гримёрке после генеральной репетиции. Завтра премьера — «Вишнёвый сад», я играю Раневскую. Надо же, всю жизнь прожила, а на сцену только в шестьдесят два поднялась!
— Валь, тебе письмо какое-то передали, — наша костюмерша Зинаида протянула мне конверт. — Из деревни, говорят.
Я замерла. Мамин почерк — дрожащий, с наклоном вправо. Сердце сжалось.
— Что там? — спросила Маргарита Павловна, наша «Шарлотта». — От поклонника?
— От мамы, — я медленно открыла конверт, развернула сложенный вчетверо тетрадный листок.
Всего несколько строк:
«Валюша, доченька. Я была не права. Всю жизнь боялась, что обо мне подумают другие, а в итоге осталась одна. Ты была права. Просто боялась, что ты будешь счастлива без меня. Прости, если сможешь. Мама»
Я прижала письмо к груди, чувствуя, как по щекам катятся слёзы, смывая грим.
— Валентина, ну что случилось? — всполошились подруги по труппе.
— Ничего, — я улыбнулась сквозь слёзы. — Просто... иногда нужно потерять что-то, чтобы обрести себя. А потом, может быть, вернуть и то, что потеряла, но уже на других условиях.
— Философ ты наш, — усмехнулась Зинаида. — Поедешь к матери-то?
Я задумалась, глядя на своё отражение в зеркале. Женщина с прямой спиной и ясными глазами смотрела на меня — незнакомая и родная одновременно.
— Поеду, — кивнула я. — Но после премьеры. И ненадолго. У меня теперь своя жизнь.
Накинув на плечи шаль, я вышла из театра. Впервые за шестьдесят лет я чувствовала себя не чьей-то дочерью, женой или матерью, а просто собой. И это было прекрасно.
Подписывайтесь на канал, делитесь своими чувствами в комментариях и поддержите историю 👍
Эти истории понравились больше 1000 человек: