Найти в Дзене
Издательство Libra Press

О второй эпохе моего воспитания в кадетском корпусе

Воспоминания Петра Ивановича Полетики

Я родился, Киевской губернии, в пограничном тогда городке Василькове, 15-го августа 1778 года, в два часа пополудни, как написано рукой моей матери на образе св. митрополита Петра, который и теперь (1843) у меня находится и которым она меня благословила.

Отец мой (Иван Андреевич) был тогда надворным советником и медицины доктором при Васильковской карантинной заставе. Восприемником моим был генерал-майор Иван Никитич Болтин, известный своими критическими замечаниями на "Историю России" Леклерка.

Род наш происходит от древнего польского шляхетства, вышедшего в Россию в конце семнадцатого столетия, вследствие бывшего тогда в Польше гонения на Православие. Предки мои поселились с того времени в Полтавской губернии, где и владели значительными местностями, раздробленными потом на множество небольших участков между многочисленными их наследниками, кои и поныне владеют ими в Роменском уезде.

Медицинское знание или ремесло, также и священство, никогда не считались в Малороссии предосудительными для дворянского достоинства. Это знают все малороссияне. Отец мой учился медицине в Голландии, в городе Лейден, на иждивении своего родителя.

Мать моя, кроткого нрава и весьма набожная христианка, была родом турчанка, захваченная Русскими в плен еще в самом ее младенчестве при взятии графом Минихом Очакова, в 1738 году. Попав случайно в дом бывшего тогда первым доктором императрицы Елизаветы Петровны, Павла Захаровича Кондоиди (уроженца из Корфы), мать моя воспитывалась наравне с его детьми, от чего и произошли тесные, дружеские, родственные связи между двумя фамилиями.

Г-да Кондоиди, дети архиятера, были впоследствии постоянными благодетелями моими и моих братьев. Мать моя неоднократно рассказывала мне, что отец мой, после рождения одной за другой пяти дочерей, оказывал всегда неудовольствие при каждых родах младенца женского пола.

Чувствуя себя вновь беременной и опасаясь опять возбудить ропот мужа, мать моя прибегала к продолжительным теплым молитвам и, наконец, имела видение. Ей предстал во сне св. митрополит Петр и сказал: Утешься, молитвы твои услышаны; ты родишь сына и наречешь его Петром.

То же самое видение представилось ей пред рождением младшего моего брата Аполлона, рождённого с небольшим год после меня. Нас было братьев и сестер, девять человек.

Домашние обстоятельства моих родителей и недостаток способов к приличному нас при себе воспитанию понудили их домогаться о помещении нас в казённые воспитательные заведения. Старшие мои братья Александр и Михаил поступили уже несколько лет прежде, первый в Артиллерийский корпус, а второй в 1-й Кадетский корпус. Старшие три сестры поступили в Смольный монастырь.

Наши дни
Наши дни

В течение 1782 года и, как помнится мне, в июне месяце, мать моя привезла меня в С.-Петербург для определения в тот же корпус, где находился брат Михаил. Вступление мое туда встретило некоторые препятствия от не достижения мною положенного статутами корпуса 6-тилетнего возраста, ибо я не достиг еще тогда полных 4-х лет; но, стараниями моих благодетелей и некоторых чиновников, я был принят в число воспитанников, как имеющий 6 лет.

По статутам корпуса, кадеты разделялись на пять возрастов и оставались в каждом три года. Что сказать мне о первом трехлетнем пребывании моем в корпусе? Я был так мал и так слаб, что едва мог одевать и раздевать себя и беспрестанно терял то ремешки на башмаках, то тряпочку, которая давалась нам вместо носового платка, за что и был я весьма часто и строго наказываем розгами, служанкой Пелагеей, по приказанию начальницы моего отделения м-м Лейхнер.

Претерпленные мною наказания сверх меры содеянного запечатлели имена их в моей памяти, и в течение сих печальных для меня трех лет я мало сделал успехов в учении; но выучился, однако ж читать, писать на двух языках и первым правилам арифметики, хотя и весьма недостаточно.

Нравственное мое образование не могло не иметь худых последствий от частых и неумеренных наказаний, мною понесенных и сурового физического воспитания: вскоре по вступлении моем в корпус, я едва не умер от воспалительной горячки, причиненной тоской по матери.

Переход мой во второй возраст, или второе трехлетие, был в жизни моей весьма замечателен по своему влиянию на развитие умственных моих способностей. Переходя из 1-го во 2-й возраст, мы выходили из рук женщин и поступали под надзор и руководство наставников, по большой части французов, весьма худо для сего звания приготовленных. Это было в 1785-м году.

Один из сих гувернеров, г. Жакино, известный после как содержатель весьма хорошо устроенного пансиона (об этом пансионе Жакино хранили добрые воспоминания некоторые из получивших известность его воспитанников, напр. поэт Батюшков, декабрист князь С. Г. Волконский), кроткий и честный человек, первый пробудил во мне умственную жизнь и склонность к чтению.

Первая книга мною прочитанная была Фенелонов "Телемак" и приятно меня занимала. С сего времени вкус к чтению более и более во мне усиливался, и я видимые делал успехи в преподаваемых нам уроках по разным частям учебной программы, для нас предначертанной.

За исключением г. Жакино, прочие французские наставники наши были невежды, люди грубые в обхождении и жестокосердые в наказаниях, посредством обделываемых ими самими орудий, как-то карбачей и печушек, не считая уже розог. Я не могу, однако ж, относительно к самому себе жаловаться на сию эпоху моего воспитания. Вообще говоря, она имела полезное на меня влияние.

В 1788 году я перешел вместе с другими моими товарищами в третье отделение, где и оставался по 1791 год. В сем отделении нас одели в серую, вместо голубой, одежду. Вместо французских воспитателей нам дали армейских офицеров, которые хотя и были не боле сведущи иностранных своих предшественников, но, по крайней мере, обходились с нами человеколюбивее.

Говоря о второй эпохе моего воспитания в кадетском корпусе, я забыл упомянуть о замысловатом способе, употребленном французскими гувернерами к приучению нас свободно объясняться на их наречии. Для сего последовало общее запрещение говорить между собою по-русски; за час до обеда, тому из кадет, который произносил хотя одно Русское слово и был замечен гувернером, давался шарик с указанием, чтобы он старался передать товарищу, коего уловит в произнесении Русского слова.

По наступлении обеденного времени, тот воспитанник, у коего находился шарик, обедал, как говорилось у нас, наизусть. Сим способом употребление французского языка было весьма успешно, как для меня, так и для многих моих товарищей.

1791 по 1794. Переход из третьего в четвертый возраст отличался многими важными переменами в нашем воспитании. Оно приняло направление решительно военное: одежда, дисциплина, упражнение, за исключением учебных часов, все переменилось; вместо одноцветных кафтанов серого цвета, заменивших голубые второго возраста, нас одели в мундиры зелёного цвета: начали учить фехтованию, вольтижировке и другим гимнастическим упражнениям, свойственным воспитанникам, готовящимся к военной службе.

В жизни каждого человека переход из младенчества в юношество или, так сказать, в первую молодость весьма важен. По совершении сего перехода добрые и худые наши качества развертываются и делаются видными. Я испытал это над самим собой.

В четвертом возрасте, успехи мои в науках по части словесности возбудили во мне неумеренное самолюбие и некоторую раздражительность в нраве, которая навлекла на меня много огорчений и уничижений со стороны моих товарищей.

Будучи от природы наклонен к лености, как и весьма многие из Малороссии, я читал много, думал много, но весьма мало размышлял, теряясь в каких-то облачных умозрениях без цели.

Я помню, однако ж, что чувство всего честного и благородного наполняло душу мою. Я гнушался всякой подлости, а всякая жестокость или несправедливость начальников или товарищей возбуждали во мне сильное негодование.

Здесь я должен упомянуть, что телесная сила между кадетами нередко отягощалась над слабыми; но и тут нередко случалось, что другой силач из кадет заступался за слабого.

Успехи мои в математических науках, рисовании, гимнастических упражнениях, были весьма неудовлетворительны: сии последние по причине моей боязливости, а первые по природной неспособности и неловкости. Мне удавалось только то, что требовало чтения и памяти. Я не должен также умолчать, что в cie время я утратил первую чистоту нравов, что в последствии моей жизни оказалось великим для меня несчастием. Вот все, что я могу припомнить о сей эпохе бытности моей в корпусе.

Мне остается отдать краткий отчет о последних трех годах моего воспитания.

Я поступил в пятый возраст в 1794 году, а в ноябре месяце 1796 года, три недели после смерти императрицы Екатерины II, я вступил в действительную службу поручиком в свиту Государя по квартирмейстерской части. Мне было тогда 18 с половиною лет.

Между шестью товарищами моими, в одно время со мною вышедшими из корпуса, в одном чине и в одну службу, был покойный генерал от инфантерии граф Карл Федорович Толь.

Я не припомню ничего особенного и до меня касающегося в течение сего трёхлетнего моего воспитания. Я продолжал с успехом из наук, кои более соответствовали природным моим наклонностям. Поведение мое было также порядочное; я считался одним из первых воспитанников моего возраста и в 1795 году произведен в сержанты первой роты.

В это время скончался ко всеобщему нашему сожалению граф Ангальт-Дессауский (Фёдор Астафьевич), вельможа обширного ума и высокой добродетели; место его заступил бывший тогда генерал-поручиком Михайла Илларионович Голенищев-Кутузов, прославленный потом турецкой и отечественной войной 1810-1812 годов.

Новый директор не занимался столь подробно корпусом, но был ко мне особенно милостив, хотя он обращал предпочтительное внимание на математически науки, в коих я не первенствовал. Я помню, что в это время желание быть на свободе, т. е. выйти из корпуса, сделалось во мне столь сильно, что овладело всеми моими мыслями.

Во время уединенных моих прогулок в кадетском саду, я ни о чем другом не думал: строил воздушные замки, кои один за другим исчезали, составлял планы для будущей жизни, из коих ни один потом не мог исполниться, питался суетными надеждами, кои не осуществились, а оставили только в душе пустоту, которую мог бы я лучше наполнить помыслами боле полезными для молодого и весьма бедного человека, стоявшего уже на пороге деятельной жизни.

Вместо того, чтоб укреплять себя в полезных познаниях, мною уже поверхностно приобретённых, я бредил о невозможном. Наконец, наступил час освобождения. 6-го ноября 1796, бессмертной памяти, императрица Екатерина II скончалась; законный наследник император Павел I, вступив на престол, чрез несколько дней, посетил наш корпус и осматривал его во всех подробностях, не исключая даже и отхожих мест.

После второго или третьего посещения и как помню в вечеру, когда я находился в чертежном класс (т. е. класс ситуации) Государь Император прибыл и, осмотрев чертежи некоторых кадет, в том числе и мои, весьма посредственные, приказал выпустить на службу пятерых первых воспитанников.

Хотя я считался вторым, если не первым, но едва не был исключен из списка выпуска, единственно по той причине, что не отличался в чертежах пером. Но М. И. Голенищев-Кутузов, принимая живейшее участие в моем огорчении от претерпеваемой мною несправедливости, войдя немедленно с особым докладом к Государю, вследствие коего я был включен в число выпускаемых кадет, числом шесть.

Высочайшим приказом 26-го ноября 1796 г. мы были произведены в поручики и поступили в свиту Его Императорского Величества по квартирмейстерской части, - учреждение новое, коего мы были первые офицеры и из коего в царствование императора Александра образовался Главный Штаб.

Так кончилось, к немалой моей радости, более нежели четырнадцать лет продолжавшееся мое воспитание.

Мне было 18 лет и несколько месяцев. Я оставил корпус с некоторой начитанностью в русской и французской словесности, с некоторыми полупознаниями в разных науках, с несоразмерным моему новому положению самолюбием и с довольно испорченными нравами, но с честными правилами, кои сохранил, благодаря Бога, по сей день (63 года), не взирая на крайнюю мою бедность при вступлении моем на светское поприще, не взирая также на сильное желание поставить себя в лучшее положение относительно денежных моих способов.

Может быть, недоставало мне только случаев поколебаться в моих правилах; может быть, природная моя леность избавляла меня от всяких покушений на непозволительные прибытки; но я могу, однако ж, смело сказать, не опасаясь упреков совести, что я всегда гнушался корыстолюбием и в сем отношении был всегда чист.

Я должен упомянуть здесь о некоторых лицах, даже давно умерших, коих обращение со мною возбудило в душе моей чувство глубокой благодарности, которую и поныне к памяти их питаю.

Г. Жакино обходился со мною всегда кротко, ласково и принимал меня в своих комнатах, где давал мне книги. В третьем возраст поручик Ранефт, несведущий, но редкой доброты человек, нередко смягчал мою вспыльчивость своею кротостью, когда мог употребить заслуженную мною строгость.

В третьем и четвертом возрастах ротный мой начальник П. М. Арсеньев, капитан другой роты Н. А. Цызырев, поручик И. С. Набоков, учитель французского языка, умерший за два года пред сим здесь д. с. с. Д. X. Стратонович, оказывали мне всегда много благодеяния.

Но более всех я помню ласки и сердечное доброжелательство воспитавшегося в одно время со мною, но в высших классах, Терентия Петровича Черныша, душевного друга и товарища моего брата Михайлы.

Между одноклассными моими товарищами, с коими я был наиболее дружен, я назову Е. И. Оленина и Парамонова, коего имени и отечества не помню. Оленин вскоре сделался известен в армии, как отличной храбрости кавалерийский офицер и за полученными на Аустерлицком сражении и ранами принужден был на некоторое время оставить службу.

Бедный Парамонов окончил печальным образом жизнь пред самым выходом своим из корпуса. Вот как это случилось. Вскоре после моего выпуска был другой, довольно многочисленный. Парамонов, находившийся, как и я, более четырнадцати лет в корпусе, но весьма отставной во всех науках, опять не попал в выпуск.

По кадетскому чувству мне известно было, сколь глубоко Парамонов должен был быть поражен сею неудачей, и я часто навещал его. Накануне его самоубийства, я долго гулял с ним в кадетском саду, стараясь всячески утешить и успокоить его. Он, по привычке весьма молчаливый, не отвечал ничего, так что я не мог заметить, чтоб в душе его таилось столь отчаянное намерение.

Но на другой день, изготовившись к выступу в караул, Парамонов застрелил себя из своего ружья, заряженного пулею, которую, как мне сказывали в корпус, видели в его руках за несколько дней до его смерти и которую будто бы тщательно он отделывал. Прибежав поспешно в корпус, я не нашел уже тела несчастного страдальца, но видел на потолке действие пули, прекратившей жизнь его.

Плачевная кончина Парамонова сильно меня поразила: я очень любил его за доброту сердца и кротость его нрава. Качества ума и нрава были совершенно противуположны: он учился весьма плохо, а я с некоторым успехом; он был истинный агнец душою, а я весьма вспыльчив, самолюбив и скор.

Со всем тем мы всегда искали друг друга и, что покажется странно, но нередко случалось, мы по целым часам гуляли в саду, не произнеся ни одного слова. Мир праху твоему, добрый, кроткий Парамонов!

По вступлении моем в службу я вскоре имел честь быть представленным вместе с выпущенными со мною корпусными товарищами императору Павлу I-му на параде и целовал руку его величества. Прошло несколько времени, прежде чем образовались постоянные занятия нашего штаба; я был без всякого дела, но ходил ежедневно на парад. Свободное время проводил я по большей части в доме моих благодетелей Г. П. Кондоиди и сестры его княгини Е. П. Гагариной (?), душевного друга моей матери.

Там принимали меня всегда радушно. Я посещал также другого моего благодетеля Т. П. Черныша, который состоял уже в значительном чине при управляющем Коллегией Иностранных дел графе (после князе) А. А. Безбородке.

При выпуске моем из корпуса, я получил от матери небольшое количество белья, а от корпусного начальства довольно грубую обмундировку и сто рублей ассигнациями, с коими и должен был содержать себя до первой трети жалованья поручика.

Не получая из родительского дома никакого денежного вспоможения, я скоро издержал денежный запас на самые необходимые потребности первого заведения. Чтобы дать понятие о тогдашнем моем положении, довольно будет знать, что квартира моя вместе с четырьмя моими товарищами, Толем и двумя Бибиковыми, состояла из двух комнат и общей с хозяином дома и семейством его передней.

Она находилась в заднем переулке кадетской линии, на Васильевском острову, и была, следовательно весьма дешевая, но я цены не помню. Завтрак мой состоял, из двухкопеечной булки и стакана молока, обед мой и моих, товарищей состоял из русских щей с говядиной и гречневой каши, за которые мы платили, по три рубля в месяц каждый отставному барабанщику кадетского корпуса.

Пожитки мои состояли из кровати, двух стульев, стола и из некрашеного дерева сундука. Так прошло все время военной моей службы до начала 1798 года.

Я ходил ежедневно в учрежденную для нас чертежную, где мы занимались снятием, т.-е. списком с прежде составленных топографических планов: занятие совершенно противное моим способностям, так что снятые мной копии никуда не годились, а подлинные планы оказались испорченными.

Самолюбие мое страдало и возродило во мне желание непреодолимое переменить службу в течение 1798 года. Я получил отпуск на 28 дней и посетил в первый раз Малороссию, мою отчизну.

Полтавской губернии, в сельце Аксютинцах, отстоящем от уездного города Ромен в 10-ти верстах, я нашел добрую, кроткую мою мать и мою престарелую тетку. Они жили в тесной малороссийской хате, после пожара, истребившего незадолго пред тем господский дом и все запасы, накопленные для нас в течение многих лет бережливой нашей матерью.

Я видел повсюду бедность и никакой надежды к поправлению семейственных наших дел: в книге судеб Божиих мы были обречены на бедность. Свидание мое с матерью и со старшим братом Александром, который, оставив службу за несколько пред сим лет, был женат и жил в Ромнах, возбудило во мне прежние родственные чувства; но не менее того краткое мое пребывание в Аксютинцах было весьма скучное не только от утомительного единообразия, но и от совершенного недостатка движения на воздухе.

При нашей хате не было не только садика, но даже огорода, а зима и глубокий снег были на дворе. Мать моя проводила большую часть дня в молитве, а престарелая и страждущая моя тетка редко покидала свою постель.

История моей тетки представляет все случайности любопытного романа. Она была гораздо старее моей матери и от разных отцов или матерей. Попавшись вместе со своей сестрой в плен при взятии Очакова, она проходила из одной неволи в другую.

В течение многих лет тщетных разысканий, наконец, по открывшемуся следу, старанием apxiятepa Кондоиди, она была отыскана на кухне фельдмаршала графа Фермора.

Тетка моя была характера сильного, вспыльчивого, но благородного духа и весьма доброго сердца; она нежно любила свою сестру, которая многими годами была ее моложе, и оказывала ей большое уважение. Разговоры наши по вечерам, в коих и молчаливая по привычке моя мать принимала участие, были для меня увлекательны.

Со слезами я простился с родными, после весьма краткого с ними пребывания, и возвратился до истечения срока к своей должности в С.-Петербург.

Старшая моя сестра Марья Ивановна поручила мне единственного своего сына, Петра Веленина, десятилетнего мальчика необыкновенной красоты. Вскоре по прибытии нашем на место, он был представлен императору Павлу, старанием брата Михаила, который находился тогда уже секретарем у императрицы Марии Федоровны и был, как говорят, в случае. Наружность Веленина сильно поразила Государя, который, осыпав его ласками, приказал определить его в Пажеский корпус.

По возвращении моем в С.-Петербург, нашел я нового для нас начальника в лице бывшего из любимцев императора Павла, графа Аракчеева, человека сделавшегося уже известным по своему весьма крутому и даже свирепому нраву и неумеренной взыскательности.

К усугублению неприятности моего положения присовокупилось еще назначение меня в откомандировку в Оренбург для съемки местоположений; я был в отчаянии, чувствуя совершенно неспособность к сему делу и не зная даже самого употребления нужных для работ сего дела математических инструментов.

Влияние брата Михайлы отклонило грозившую мне беду. Граф Аракчеев, узнав о родстве моем с братом, приказал назначить на мое место другого офицера. Освободясь от сей беды и, наскучив донельзя бесполезными моими занятиями в штабе, я решился, посоветовавшись с родными и благодетелями, оставить военную службу и не замедлил подать о том просьбу.

Высочайшим приказом, отданным на параде 26 февраля 1798 года, я был переименован в губернские секретари, для определения к статским делам, а 1-го мая того же года поступил в бывшую тогда Государственную Коллегию Иностранных дел переводчиком, но без жалованья.

Сей счастливой переменой я обязан был благодетелям моим Г. П. Кондоиди, Терентию Петровичу Чернышу и брату Михайле. Бедность и недостатки мои усилились; но, по крайней мере, занятия мои по службе были мне по вкусу и не превышали моих способностей, ибо я занимался перепиской набело бумаг и переводами с французского и немецкого языков.

Во время военного моего служения я познакомился дружески с Опперманом (Карл Иванович), служившим также в нашем штабе по инженерной части.

По вступлении моем в Коллегию Иностранных дел, я не получал в течение года никакого жалованья. Недостатки мои были столь велики, что, при наступлении зимы с 1798-го на 1799 год, я не имел вовсе тёплого платья.

Т. П. Черныш подарил мне синий на ватке сюртук с меховым воротником, собственно для меня сделанный его портным; но руки мои жестоко зябнули, ибо других перчаток у меня не было, кроме лайковых.

Чувство бедности и, можно почти сказать, моей нищеты имело весьма вредное влияние на мои понятия о вещах и людях, влияние, от которого я не мог совершенно освободиться в продолжение весьма многих лет.

Я стал уважать сверх меры богатство и богатых людей; но, благодаря Бога, не был однако никогда их угодником. Может быть, недоставало к тому только случая. Но как бы то ни было, я перенес искушение бедности, не запятнав своей совести.

В 1799-м году я получил 500 рублей жалованья и произведён был в коллежские асессоры, прослужив в звании переводчика только десять месяцев. Положение мое значительно улучшилось.

В продолжение царствования императора Павла, я находился безотлучно в С.-Петербурге - грозное время, продолжавшееся четыре с половиной года и окончившееся трагическим событием, коего подробности в главных его чертах всем известны.

В частном и весьма скромном моем быту я не припомню никакого особенного случая; но для означения общего расположения умов того времени я приведу здесь случай, в коем я был участником и мог быть жертвою.

Это было в 1799 или 1800 году. В один день, когда я выйдя из дома князя Безбородки, где я навестил больного благодетеля моего Черныша, и поднимался вверх по Почтовой улице к Малой Морской, я завидел вдали едущего мне на встречу верхом Императора и с ним ненавистного Кутайсова.

Таковая встреча была тогда для всех предметом страха. Желая избегнуть опасности, я успел заблаговременно укрыться за деревянным, обветшалым забором, который, как и теперь, окружал Исаакиевскую церковь. Когда, смотря в щель забора, я увидел проезжающего Государя, то стоявший неподалеку от меня инвалид, один из сторожей за материалами, сказал: - Вот-ста наш Пугачев едет!

Я, обратясь к нему, спросил: - Как ты смеешь так отзываться о своем Государе? Он, поглядев на меня, без всякого смущения отвечал: - А что, барин, ты видно и сам так думаешь, ибо прячешься от него.

Отвечать было нечего. Я вышел из засады и продолжал свой путь, радуясь избавлению от опасной встречи.

В cie также время я сделал некоторые знакомства, имевшие сильное влияние на нравственное мое развитие. Я назову только генерала Ф. И. Клингера и придворного ювелира Дюваля Якова Давыдовича и его почтенное и многочисленное семейство. Оба они были хорошие приятели брата моего Михайлы и приняли меня радушно.

В доме Клингера я часто встречался с разными учеными людьми здешней столицы, пользующимися уже европейской известностью, как-то: профессором астрономии Шубертом, Шторхом и другими сведущими людьми. Разговоры их были весьма занимательны; но я не мог принимать в них деятельного участия, по недостатку основательных сведений по всем частям учености.

Самолюбие мое страдало от внутреннего сознания поверхности даже и тех познаний, приобретенных мною в корпусе, коими я расположен был тщеславиться. Но в одно время возбудилась во мне вновь охота к учению: я принялся опять прилежно за книги и ознакомился с немецким. В доме генерала Клингера я провел много весьма приятных вечеров, а иногда приглашаем был к весьма вкусным обедам: обстоятельство весьма важное для бедного, иногда голодного молодого человека.

В 1799 году поступил я в канцелярию бывшего тогда вице-канцлером графа Виктора Павловича (Кочубея), по ходатайству брата Михайлы и Т. П. Черныша. Причисление к канцелярии министра считалось тогда, как и теперь, большой милостью, ибо открывало путь к местам при миссиях наших в чужих краях, предмет живейших моих желаний.

Но я недолго пользовался доставленной мне выгодой. В конце сего года граф Кочубей, лишившийся незадолго пред сим своего дяди и благодетеля канцлера князя А. А. Безбородки, впал также в немилость Государя и был отставлен. Я возвратился на службу в Коллегию Иностранных дел. Но в краткое мое нахождение в канцелярии, я успел получить денежное награждение, из двух или трехсот рублей состоявшее, приходившееся на мою долю за трактаты, заключенные с иностранными державами.

Радость моя была чрезвычайна, ибо деньги эти послужили почти все к уплате долга моего г-м Дювалям, коих добрым мнением я весьма дорожил. У меня не осталось почти ничего, но я радовался, что оправдал, без всякого от них позыва, оказанное мне доверие, которое было тем более для меня важно, что я получал жалованья только пятьсот рублей и никаких других доходов не имел.

В течение 1800 года, я не вспомню ничего особенного. Брат Михайла женился в сем году на дочери артиллерии генерала Мордвинова Елизавета Михайловне. Я и брат Аполлон жили вместе в одном доме с новобрачными. Служба моя в иностранной коллегии не представляла ничего замечательного; я переводил и переписывал бумаги и был на счету способных чиновников.

1801 года с 11 на 12 марта скончался император Павел I. Меньший брат мой Аполлон, бывший тогда камер-пажом при великом князе Константине Павловиче, должен был служить по званию своему у вечернего стола Государя в Михайловском замке.

Возвратясь домой в 11 часу, он рассказывал мне, что за ужином употреблен был в первый раз новый фарфоровый прибор, украшенный разными видами Михайловского замка. Государь был в чрезвычайном восхищении, многократно целовал рисунки на фарфоре и говорил, что это был один из счастливейших дней в его жизни.

После сего разговора мы легли спать и рано утром были пробуждены одним из наших мальчиков, который нам объявил, к сильному нашему удивлению, что Государь скончался и что гвардейские полки присягают новому Государю на Дворцовой площади.

Сойдя на двор к воротам, мы действительно увидели всю площадь покрытую войсками и слышали радостные их восклицания. В течение дня весь город был в движении, радость была общая. Нельзя, однако ж не сознаться, что положение дел в последние годы царствования Павла было для всех состояний нестерпимо и могло, наконец, возбудить общий бунт, коего последствия исчислить не можно.

На второй и третий день трагического происшествия я ходил в Михайловский замок с генералом Клингером и его сыном, которому было тогда от 13 до 14 лет. Войдя в большую залу, мы увидели у дверей другой комнаты, в которую нам следовало войти, стоявшего генерала Беннигсена. Юноша, увидев его, сказал: - Вот наш Тезей, скоро мы увидим Минотавра.

Острые, но дерзкие слова, за которые отец строго пожурил юношу. Войдя в комнату, где лежало тело императора, мы нашли оное лежащим в мундире на походной кровати...

В самый первый день нового царствования показались на улицах круглые шляпы и фраки, строго до того запрещенные, хотя разрешение не могло еще последовать; полагать можно, что для многих, мало рассуждающих о государственных переворотах, перемена одежды была главным наслаждением в последовавшем событии.

Я должен также заметить, что природа, как бы участвуя в общей радости, изменилась в погоде, которая, быв до 12 марта сырая и пасмурная, совершенно прояснилась и продолжалась прекрасною в течение многих недель.

В течение 1801 года я лишился благодетеля и, могу сказать, друга Т. П. Черныша. Сия потеря сильно меня опечалила. Когда покровитель Черныша князь Безбородко скончался, Черныш поступил товарищем к брату Михаилу по делам при особе императрицы Марии Фёдоровны; но закоснелая болезнь, снедавшая его с некоторого времени, понудила его вскоре ехать для лечения в Малороссию, где он чрез несколько недель или месяцев умер.

1802 г. Сей год весьма для меня памятен, ибо в начале оного я начал деятельное свое дипломатическое поприще. В начале сего года императрица Мария Фёдоровна, вследствие весьма распространившихся ее занятий по богоугодным и воспитательным заведениям, поручила брату Михаилу избрать себе товарища на место покойного его друга, а моего благодетеля Черныша.

Брат, объясняясь со мною по этому предмету, говорил, что первая его мысль обратилась на меня, но что он нужным считал предварить меня, что он не намерен был долго оставаться при Императрице, что по оставлении им своего места положение мое сделается малоприятным; что занятия мои будут многочисленные, но по существу своему мелочные и весьма скучные, никакой пищи для ума не доставляющие.

Брат присовокупил, что Елизавета Ивановна Ланская, предполагая, что я, может быть, не пожелаю упразднённого места, просила оного для родного своего брата Григория Ивановича Вилламова (служившего тогда в чине коллежского асессора при нашей Стокгольмской миссии канцелярским служителем).

В заключение, брат объявил мне, что если, не взирая на все его рассуждения, я пожелаю означенного места, он готов представить о том Императрице. Подумав о сем деле некоторое время, я решительно от сего места отказался и пожелал заменить Вилламова, что в скором времени и последовало.

Хотя я и отказался от весьма выгодного места (как успехи Вилламова по службе то достаточно доказали), но я не помню, чтоб я когда-нибудь сожалел о принятом мною намерении, хотя последовавшее мое служебное поприще было сопряжено с немалыми трудностями и постоянной бедностью.

Вся тайна состояла в том, что я не чувствовал в себе способности к придворной жизни и всегдашней готовности к письменной работе по первому мановению.

В начале сего года брат мой Михайла лишился своей жены, умершей в родах второго сына и после двухлетнего брака. Печаль его была неограниченная, ибо он упрекал себя, хотя вовсе напрасно, в оплошности по сему несчастному случаю. Вся вина, если и была какая-либо вина, падала на акушера доктора Сутгофа.

Между тем я определен был на место Вилламова вторым канцелярским служителем при миссии нашей в Стокгольме, куда я и отправился в марте месяце. Путешествие было весьма трудное, даже опасное и продолжалось 17 дней.

Переезд чрез Ботнический залив и Аландские острова представлял ежеминутные опасности, по причине плывучих льдин, спершихся между некоторыми островами и нудивших нас переходить с острова на остров по хрупкому льду, имея в руках большие шесты для ощупи льда, а тело перепоясав веревкой и двигая перед собою лодку, в которую и садились там, где находили свободные ото льда места.

На одном из сих переездов сильный ветер и плывущие льдины принудили нас причалить к пустому и голому острову, где и провели мы ночь без всякого крова; к счастью нашему, мы нашли на сей скале несколько дерева, которое и употребили на разведение порядочного огня, посредством коего могли в течение ночи выдержать весьма чувствительную весеннюю стужу.

Начальник миссии нашей в Стокгольме был тогда надворный советник Д. М. Алопеус. Алопеус принял меня весьма вежливо и часто приглашал к своим весьма изысканным обедам. Но благовидные наши сношения недолго продолжались.

Это неблаговоление ко мне Алопеуса имело особенную причину: жена товарища моего Семенова, молодая и весьма миловидная шотландка, вышедшая замуж по крайней бедности, возбудила в нашем начальнике любострастные желания.

Он волочился за ней с большим постоянством и, наконец, успел достигнуть своей цели, не взирая на весьма непривлекательную свою наружность. Сильная до отвратительности склонность к пьянству мужа обольщенной Алопеусом женщины много способствовала к ее падению.

Видя себя в некоторой опале при своем начальнике, я сблизился с нашим генеральным консулом Ипполитом Федоровичем Болкуновым (жившим до моего еще приезда в несогласии с Алопеусом), по естественному побуждению человеческого сердца и бывал у него часто. Это обстоятельство усилило неблагорасположение ко мне Алопеуса.

Пребывание мое в Стокгольме едва не ознаменовалось для меня поединком. Вот как случилось. В один вечер я пришел с Болкуновым в так называемый иностранный клуб; там находилось весьма мало посетителей, и между ими г. Корреа, португальский поверенный в делах. Я предложил ему играть в вист; он сначала отказался, но чрез несколько минут, подойдя ко мне и Болкунову, объявил, что он готов играть.

В короткое весьма время я выиграл все три роберта. Корреа был крайне огорчен и в горячности своего гнева произнес на счет моего счастья в игре весьма грубые речи. Выйдя из терпения, я сказал ему, сохраняя, однако наружное хладнокровие, что он сам не знает, что говорит.

Тогда португалец, подойдя близко ко мне, вполголоса сказал: Вы дурак (vous etes un sot). На такое оскорбление я не отвечал ни слова и вышел из клуба с Болкуновым; но, возвратясь домой, не взирая на поздний час, написал к г. Корреа записку, требуя от него обычного дворянского удовлетворения.

На следующее утро, когда я был еще в постели, явился ко мне Корреа с сильнейшими уверениями, что ему никогда и в мысль не приходило называть меня дураком, что вся речь его относилась к нему самому, ибо весьма глупо было с его стороны пускаться со мною в игру, зная постоянное мое счастье в картах, что отчасти имело основание.

Я отвечал г. Корреа, что при произнесении обиды было в клубе несколько свидетелей, что я останусь совершенно доволен, если г. Корреа повторит объяснение свое в присутствии г. Болкунова, на что он охотно согласился, и в течение того же утра выполнил он свое обещание в комнате нашего генерального консула.

Таким образом кончилось миролюбиво и к полному моему удовольствию первое и последнее мое дело сего рода. Знакомство мое с португальским поверенным в делах продолжалось по-прежнему, и я часто у него обедал.

Между тем сношения мои с Алопеусом становились более и более неприятными. Я бывал у него только по почтовым дням и не подучал от него никаких приглашений на часто даваемые им обеды и вечеринки, чем и унижал он меня в глазах и шведов, и дипломатов.

Наконец, и тонкая нить служебных обязанностей, нас еще связывавшая, была разорвана. В один почтовый день, когда я был у него, он позвал меня в свой кабинет и со строгим видом сказал мне, что я слишком учащаю в доме французского посланника, давая мне уразуметь, что это было со стороны чиновника Русской миссии нескромно и неприлично.

Я крайне оскорбился таковыми замечаниями и отвечал ему с жаром, что мне известны, столько же как и ему, мои обязанности по службе и что во все пребывание мое в Стокгольме я ничего не сделал и не сказал противного моему долгу.

Я прибавил, что я нахожу замечания его весьма оскорбительными. После сей размолвки, всякое сношение между нами было прервано.

Наступила глубокая зима и, несколько времени после последнего моего разговора с Алопеусом, он позвал меня к себе и спросил, хочу ли я ехать курьером в С.-Петербург. Я с радостью на это согласился, не взирая на чрезвычайную суровость зимы и сопряжённые с оной трудности пути.

Стокгольм давно уже мне опостылел, и возвращение в Россию было предметом живейших моих желаний. Чрез несколько дней отправление мое было готово. Надобно было полагать, что г. Алодеус столько же желал отделаться от меня, сколько я разлучиться с ним. Он объявил мне, что если проезд мой и замедлится несколько, с меня взыскано не будет, ибо вверяемые мне пакеты требуют не столько поспешного, сколько верного доставления.

Наконец я выехал из Стокгольма 30 или 31 декабря вместе с отправляющимся также в С.-Петербург Мальтийским командиром де Витри. Он был уже в преклонных летах, строгой честности и высокой, несколько преувеличенной, набожности.

Зима была жестокая; две повозки наши состояли из открытых саней. Графиня Сент-При, из дому коей мы отправились в путь, снабдила нас зелеными флеровыми покрывалами, для предохранение лица от ознобов.

Это средство имело полный успех, не взирая на необычайные, сильные морозы, коим мы были подвержены в открытых санях. По прибытию нашем в Грисельгам, для переезда на лодках в Або, чрез Аландские острова, мы нашли, что Ботнический залив покрыт повсюду густым и толстым плавучим льдом. Таким образом, прямой и ближайший путь был для нас закрыт на неопределенное время.

Согласно данным мне предписаниям я решился объехать залив и направил путь свой чрез Торнио. Дорогою командир де Витри читал мне набожные книги на ночлегах и между прочими книгу "Крестовый Поход" (Le chemin de la croix). Я помню, что в Торнио, где мы ночевали, нам подали за ужином суп из оленьего мяса, жареную оленину и сыр из оленьего молока.

Я должен однако упомянуть к чести финляндской нравственности, что, забыв в прилеске близ большой дороги свои часы и заметив эту утрату в некотором уже от того места расстоянии, я по данному мне тут же совету написал к приходскому священнику того места, где забыл часы, прося его, буде они отыщутся, переслать ко мне по адресу в С.-Петербург, куда я и прибыл благополучно около половины января 1803 года. Чрез несколько недель я получил обратно свои часы.

Так кончился первый мой дипломатический опыт. Удачи не было, но первый мой взгляд на свет и на людей не был вовсе потеряны. В лице Алопеуса я узнал, какими средствами сластолюбцы, даже весьма непривлекательной наружности, достигают своей цели. К шведскому народу вообще я возымел искреннее почтение.

По прибытии моем из Стокгольма в С.-Петербург, в январе 1803-го года, я должен был явиться к государственному канцлеру графу Александру Романовичу Воронцову, управлявшему тогда Коллегией иностранных дел.

Мне приказано было в канцелярии в самый день моего приезда предстать пред сим верховным начальником немедленно по сдаче моих депешей и в дорожном платье. Канцлер принял меня в своей спальне и посадил меня подле своей постели, где он лежал, по случаю нездоровья.

Тут были племянники его, граф Дмитрий Петрович Бутурлин и Дмитрий Павлович Татищев. Канцлер расспрашивал меня о Швеции вероятно для того единственно, чтобы узнать мои силы и способности к делу. После довольно продолжительного разговора канцлер отпустил меня благосклонно.

Я поступил опять в число чиновников Коллегии иностранных дел и с прежним жалованьем по 500 рублей в год.

Вскоре по возвращении моем в Россию Д. П. Татищев предложил мне служить при нем, на что я весьма охотно согласился. Он был в числе членов Коллегии иностранных дел и пользовался полною доверенностью канцлера; я мог надеяться, что посредством его покровительства положение мое может значительно улучшиться.

Татищев Дмитрий павлович
Татищев Дмитрий павлович

Сначала занятия мои в канцелярии Татищева, состоявшей из одного моего лица, были ничтожные, но мало-помалу дела, вверяемые Татищеву, а от него мне, стали умножаться и представляли особенную важность по своим предметам.

Я занимался не только перепиской набело важнейших бумаг, требовавших по тогдашним обстоятельствам особенной тайны, но нередко должен был составлять оные по указаниям моего начальника; наиболее затрудняла меня шифровка и расшифровка получаемых от наших миссий в чужих краях депешей. В сих разнообразных занятиях нередко проводил я и поступившие в канцелярию целые ночи и даже праздник Св. Христова Воскресения.

Д. П. Татищев известен как человек весьма умный и добрый, его считают по справедливости начальником очень снисходительным; но занятия по службе с ним весьма тягостны для того из его подчиненных, которые пользуется особенной его доверенности.

Будучи от природы деятелен духом, но весьма ленив телом, он почти никогда не брал пера в руки сам, а давал словесные приказания на составление самых обширных бумаг и даже ленился поправлять иначе как словесно представляемые ему черновые бумаги по его приказаниям.

Но эта самая леность Татищева, выводившая меня нередко из терпения, была для меня полезной впоследствии, приспособив меня лучше к сочинению бумаг по чужим мыслям.

Теперь, когда я оставил с честью и с полным довольством продолжительную мою службу, теперь, когда настигнувшая меня старость укротила во мне все порывы честолюбия и все суетные желания, кои прежде наполняли мои помышления, я с чувством глубокой благодарности вспоминаю оказанное мне в сем случае благодеяние Д. П. Татищевым.

Вот как это случилось. Вскоре по прибытии моем в С.-Петербург из Стокгольма, французский там посланник г. Бургоэн, столь благосклонно принимавший меня в своем доме, написал к бывшему тогда здесь французскому поверенному в делах г. Реневалю, спрашивая его, почему он не пишет обо мне ни слова, возвратившемся уже, как он знает из газет, в Россию и в одно время отзываясь с похвалой на мой счет.

Это письмо было вскрыто по обыкновению и возбудило в уме императора Александра подозрение на счет политических моих мыслей. В это самое время я представлен был к чину надворного советника, и Государь не только мне отказал, но и приказал иметь меня в наблюдении, а особливо сношения мои со Стокгольмом.

От г. Алопеуса потребованы были сведения на счет моего образа мыслей и поведения в Стокгольме. Он в одной из своих депешей, которую я имел случай прочитать, оправдал вполне и мои мысли, и мое поведение, но прибавил, однако ж, в конце своей депеши, что если я учащал в доме французского посланника, то это происходило от моего желания блеснуть школьными моими познаниями.

Канцлер граф Воронцов со своей стороны понуждал Татищева удалить меня от себя, как человека подозреваемого Государем; но он упорно защищал меня и, наконец, сказал мне, чтоб я написал к канцлеру оправдательное письмо, в коем я изложил бы род моей жизни в Стокгольме.

Написанное мною письмо было представлено Государю, и я полагаю, было прочтено с благоволением; ибо чрез несколько дней спустя, я был произведен в надворные советники.

Производство в чин много меня порадовало и ободрило: оно положило конец моей опале, которой причина была сначала мне неизвестна и от того тем боле мучительна для меня.

В 1804-м году я был много занят по канцелярии Татищева важнейшими делами политическими. В это время производилась частная переписка с Австрийским и Английским дворами касательно союзной войны против Франции.

Все бумаги, до сего предмета касающиеся, все предложения на счет военных дел были мне известны, и некоторые из них были мною или писаны, или набело переписаны.

Не входя ни в какие подробности по событиям политическим сего года (создание Австрийской империи) я скажу только, что условленный между нами и Австрией план военных действий был хорошо обдуман и, удовлетворяя всем требованиям благоразумной и заботливой осторожности, обещал лучшего успеха. Мак нарушил план, и несчастная битва Аустерлицкая в следующем году ниспровергла союз.

В награду понесенных мною трудов я получил именным указом прибавку к жалованью по сорока рублей в месяц ассигнациями, доколе я находиться буду в ведомстве Коллегии иностранных дел. Награда незначительная, но которая по тогдашней моей бедности была мной принята с должной благодарностью.

В начале 1805 года канцлер граф Воронцов удалился от дел и отправился на житье в Москву; преемником его в управлении иностранными делами был товарищ его князь Адам Адамович Чарторыжский.

В самое это время положение Д. П. Татищева также переменилось и, по желанию его, он вскоре был назначен полномочным министром при Неаполитанском дворе. Он предложил мне ехать туда с ним, предваряя меня однако, что князь Чарторыжский будет предлагать мне вступить в его канцелярию.

Я объявил Татищеву, что я решаюсь ехать с ним в Неаполь, и потом, когда вскоре князь Чарторыжский, призвав меня к себе, сделал вышеупомянутое предложение, я, поблагодарив князя за столь лестное для меня расположение его сиятельства, сказал, что, будучи столь много обязан своему начальнику, я не могу решиться оставить его, когда обстоятельства сделались неблагоприятны ему.

Князь Чарторыжский одобрил мое намерение, и вскоре за сим разговором я был определён канцелярским служителем при миссии в Неаполь.

В средине марта я выехал с Татищевым в Москву, где мы пробыли две недели. Меня приняла в свой дом мать моего начальника, почтенная и умная женщина.

Во время пребывания нашего в Москве, где я жил довольно весело и привольно, я почти всякий день обедал у канцлера графа А. Р. Воронцова, где всегда встречал князя Андрея Ивановича Вяземского, весьма умного и просвещённого барина, отца князя Петра Андреевича Вяземского, одного из любезнейших и остроумнейших моих приятелей.

Во время краткого моего пребывания в Москве, я опять едва не на шутку влюбился. Сердце мое тронула молодая девушка Аршеневская (имени и отечества не помню), племянница Д. П. Татищева; она вовсе не была красавица, но миловидна, и самая бледность ее лица и слабое, по-видимому, здоровье придавали ей какую-то прелесть в моих глазах (меня никогда не прельщали красавицы с цветущим лицом).

Девица Аршеневская не имела достаточного состояния, а я был беден решительно, и так любовные мои мечты не имели никакого последствия и совершенно прекратились последовавшим вскоре отправлением нашим далее в путь.

В начале апреля мы оставили Москву, направляясь к Киеву; на дороге мы встретили весьма неожиданные и сильные снежные вьюги, которые заставили нас останавливаться по два и по три дня в ожидании, пока дорога будет несколько расчищена.

Таким образом, мы употребили три недели на переезд из Москвы до Киева. Продолжая наш путь к австрийской границе, мы принуждены были остановиться на два или три дня в г. Дубне для починки наших экипажей: скучный и опустелый городок Волынской губернии, где предстояла нам несносная скука за совершенным недостатком всякого умственного занятия.

Дубненский замок
Дубненский замок

Но здесь случилось со мной событие, которое сохранилось по cie время у меня в памяти, как весьма поучительный для меня урок.

В Дубне был городничим некто армейский капитан Лутовинов, коего имя осталось у меня в памяти, как по настоящему случаю, так и потому, что он впоследствии вступил в брак с родною сестрой одного из лучших моих приятелей и ныне сенатора Михайлы Александровича Салтыкова.

На другой день после нашего приезда в Дубну, Лутовинов явился к Татищеву и пригласил его к себе отобедать, а с ним и меня. После весьма обыкновенного обеда нам предложили играть в бостон. Не помню, по какой цене мы играли, но очень помню, что я проиграл сорок червонных: потеря весьма чувствительная для бедного чиновника, у коего все достояние состояло из оставшихся у него от выданных ему на путевые издержки денег 175 червонных.

Но этим дело не кончилось: по окончании столь несчастной для меня игры, мы пошли прогуляться по городу. Лутовинов нам сопутствовал и когда, нагулявшись довольно, мы хотели возвратиться в наш трактир или, лучше сказать, постоялый двор, городничий опять пригласил нас к себе на чашку чаю, говоря, что вечер будет для нас длинен и скучен; мы согласились.

Когда чайная проделка была кончена, он предложил опять играть в бостон, для реваншу. Видя, что Татищев принял карту, я сделал то же, как будто из угождения к нему, по истине подстрекаем надеждою отыграться.

Не тут-то было: я проиграл опять тридцать пять червонных, так что у меня оставалось только сто, а путь был еще весьма далек. Я был в отчаянии и потерян вовсе. В заключение нашего угощения предложено было играть в банк, заложенный из ста червонных Лутовиновым и бывшим тут же чиновником провиантского ведомства Монтрезором (Карл Иванович?), который несомненно был в заговоре с городничим.

Очертя голову, я решился испытать счастье и спросил, позволяют ли они поставить тайную карту и когда они на то согласились, я взял из бывшей в моих руках колоды на выдержку карту в некотором от стола расстоянии и положил на оную все оставшиеся у меня сто червонных. Легко себе представить можно, в каком я был положении...

Но оно недолго продолжалось: карта моя была король и вторая выпала на мою сторону, банк был сорван, и я, собрав деньги, объявил, что боле не играю, к очевидному удивлению Лутовинова и Монтрезора. Вскоре после сего моего подвига, мы возвратились домой, и на пути бывший у Татищева фактором еврей сказал нам, что мы счастливо отделались от сих бездельников, ибо они всегда играют поддельными картами, для них нарочно приготовляемыми.

Выехав из Дубно, мы продолжали путь наш без всяких особых приключений чрез Радзивиллов, Лемберг, Ольшкоц и Брюн и прибыли благополучно в Вену в течение мая.

#мемуары и воспоминания #librapress