Найти тему
Стиль жизни

Дома у Юрия Казакова

В августе как-то отчетливо и неповторимо ясно, что лето летит головой вниз, как самоубийца. 

Лето исчисляемо и осязаемо исчезает, как песчинки в часах. 

Закат кровав, как знамя борьбы всего со всем. Ночь холодна, как прорубь. Тепло утопично. Жизнь бессмысленна и потрачена пустяки, дальше будет хуже, если дальше будет или не будет. 

И в этот самый момент как-то случайно и стихийно обнаруживается в Интернете схема, как пройти от станции Радонеж - до поселка Академиков, до домика, купленного писателем на перевод романа Нурпеисова “Кровь и пот”.  

И вот потраченное в пустую время вдруг наполняется смыслом, как ветром паруса. 

И я быстрее, чем соображаю, уже еду в неведомое! 

От Арсак до Радонежа – 10 лет пути, видимо, от того, что лет 10 тому назад я бывал в Абрамцево, но до домика писательского не дошел. Если быть точней: до “Абрамцевской запойной тьмы», услыша, как в буфете звякнет любимая тобой прежде чашка, и часы особенно звонко пробьют счастливый миг, и дом откроется перед тобою…

Я едва дошел до музея, а потом просто забыл, зачем или куда шел. 

А теперь я вроде как вспомнил, зачем я туда шел. Тем более до Радонежа от Арсак мне всего-то девять остановок. По писательским меркам – всего ничего. 

Электричка мчится к Москве, как берег к причалу, а я меж тем думаю: все же куда я и зачем?

Писатель умер в 1982-м, а дом сгорел в 2007-м. 

Я помню в Москве вдову его, довольно богобоязненную маленькую старушку, сына полоумного, помню ее сбивчивые, весьма противоречивые объяснения по поводу пожара и принадлежности этого участка. 

-2

И этот тихий голос, эта такая знакомая залысина сына – почти все, что от него осталось, что связывало с ним. 

Старушка почти пела, голос у нее тихий и певучий, как молитва в церкви перед причастием, она говорила, что домик, вернее того, что от него осталось, отошел к церкви до пожара, в другой раз о том, что участок отошел к церкви после пожара. 

Смысла в этой истории не прибавилось. Если может прибавиться или убавиться того, чего не стало. Домика писательского давно уже нет. Да и споры о том, кому и зачем теперь все это принадлежит, закончились тогда же, если не раньше. 

-3

Открою калитку...и пройду в нее, как кот Вася в моей деревне приходит ко мне прохарчиться. Черный, как смола, иной раз во тьме, когда я выливаю помои в крапиву мяукает тьма, кот приходит ко мне с утра и орет, что есть мочи свой кошачий рок-н-ролл, как Дженис Джоплин.

Электричка уходит, а я уже иду сквером каким-то скверным, с лесенкой, перилами, шатающимися, как молочный зуб, вдавленным по ошибке в пейзаж магазином с детьми на крыльце, продавщицей задумчиво курящей на крыльце, дама с морковным хвостиком на затылке, видимо, все ждет принца, а приходят в кепарике хлюсты какие-то, делают детей и растворяются во тьме, как сумерки!

Смысл путешествия в самом путешествии, как говаривал еще, кажется, Стерн. И вот я тоже в августе месяце, когда Казаков и появился на свет, плыву в этом жарком мареве, не думая. 

До домика своего Юрий Палыч, видимо, добирался от станции Абрамцево. Но мне кажется, что и от Радонежа мог бы. Тем более, не всякая московская электричка останавливается в Абрамцево. 

Да не всякому обормоту и надо в Абрамцево. А если и надо, то раз в 10 лет. 

Схема в Интернете была нарисована, видимо, каким-то потомком Сусанина. Разобраться в ней был не проще, чем накормить прожорливого Васю. Вася никогда не бывает сыт. 

Русский человек не бывает доволен тем, что он не сделал. Или не написал. Возможно, это поход – последняя глава в участи русского писателя – за семью горами, за семью амбарными замками, на конце иглы. На дне. 

Ясно только одно: для начала надо дойти до деревни Глебово, а после будет - источник и речка Яснушка. 

А после?

2

Август выдался жарким…Так бы старомодно он начал свой рассказ, а может быть и не начал. А я вот начинаю, как будто бы вместо него, за неимением его. 

Такая вот часть речи: вместоимение!

Август выдался жарким…но более всего жара забирается, словно бы в тенек, в электричку. В “душегубке”, как называет ее садово-огородный народ, и хотя все окна растворены настежь, но ни ветерка, душно, как в парной. 

Почти все, бабульки в детских панамах, с георгинами и тележками, внучками и жучками - до Москвы. А я выхожу на пол дороге, как сходят с ума ноябрьскими вечными сумерками и непогодой. 

Но мы договариваемся с судьбой на август. 

Лесные дебри, гуща, как в украинском борще. А ночью без фонаря здесь темно и тихо. 

Станция Радонеж, как будто бы зёма с кепариком непременно спросит: чего тебе? Спросит и сплюнет в крапиву. 

Я в пути от писанины к писателю. И иду, как будто бы пишу. Иной раз одновременно, слово вино пью или джаз слушаю. Дженис Джоплин. 

-4

В поселке Радонеж в советские времена, в конце 40-х, получали дачи академики. 

Вождь и учитель дома заложил,

Там, где Аксаков с природой дружил.

Эти дома он построил не зря:

Советским ученым без дач нельзя.

Эти сумасшедшие стихи (слова из песни А. А. Тимофеева, жителя поселка), найденные вместе со схемой, отчасти проливают свет на историю поселка и дач. 

Академиков, видимо, хотели засекретить так, чтобы их не могли обнаружить ни свои, ни чужие, и поселили в совершенно девственных лесах. 

Малаховка, Кратово, Переделкино и Радонеже. 

Я помню в школьные годы пил с одним академиком облепиховую настойку. Мы с моим приятелем, его сыном, который подавал надежды, но так их и не оправдал, затаскивали шкаф на восьмой этаж в Жуковском, как будто Атланты. А потом папа академик, тряхнув седоватой челкой с присказкой его же и монаси приемлют, распахнул свои огромные и пьяные объятия. 

Он пил облепиху, как компот. Он пил, как Гаргантюа, академик СССР, так много и так жадно, что казалось: жажда жизни равна жажде пьянства. 

Он, казалось хотел проглотить все, что не поглотило его, родившегося в конце 20-х. 

И я, испугавшись академических размахов пьянства, выливал свою долю, в эмалированную кастрюлю под стол. В кастрюлю с облепихой. Таким образом осуществлялся круговорот облепихи в природе академической среды. 

Даже сейчас, спустя уйму времени, после того, как от академиков остались одни воспоминания, а их потомки устроили распродажу наследства, от слова академик меня бросает в холодный пот. 

Юрий Палыч, кстати, родился тоже в конце 20-х. Так что рассказ про пьянствующего академика совсем к месту, как тост. 

А и лес как будто бы с тех самых пор мало изменился. Только больше одичал, как академики с облепихой в эмалированной кастрюле, прижатой к груди. Прижатой, как медаль.

-5

А от еловых иголок жаром пышет, как в парной, когда жару поддают. 

Если подлесок, словно подшерсток еще проглядывает сквозь вырубку, то далее лес, как бараний ворс, густой и плотный, с ершистыми елками и соснами, настороженно ощетинившимися. 

Лес подходит к асфальтовой дороге, как зверь. И вырваться из этого тесного коридора, как будто ты идешь под конвоем, нельзя да и некуда. 

Я в этом академическом пространстве, словно плету паутину, в углу, просеянную неярким, закатным солнечным лучом и пылью.  

Оглядываясь по сторонам, я гадаю, где бы могла быть его, Юрия Палыча, дача?

У этого ли участка, где фундамент напоминает взлетно-посадочную полосу? 

-6

Или у этой фанерной избы песочного цвета, выгоревшей и обезумевшей, как вдова, старушка, с песочницей и качелями, аккуратно выбритой травкой?

Наверняка, его бы не устроила близость с железной дорогой, этими будоражащими душу и нервы звуками, постоянно, словно при качке на корабле или взрыве, подпрыгивающей от стука землей. 

Он любил глушь. Или прятался от людей точно зверь, словно заметая следы. И пил, словно пытаясь скрыться.  

Минуя старенький, сутулый, склеротический, почти домашний, как пугало, памятник Ленину, который, видимо, был призван наблюдать за настроением академиков, добираюсь до конца асфальтовой дороги и сворачиваю на грунтовку. 

Весь в лесу и тенях, зелени и гуще лесной, как в стропилах парашюта. 

-7

Я бы шел к писателю вечно, в этой неспешности столько чудесного ожидания, несбывшихся надежд, воспоминаний, бередящих душу всякой чушью. Всего несбывшегося и несостоявшегося. Но самое главное, что кажется: все впереди. Юрий Палыч, как будто бы жив, и когда я приду, выйдет и улыбнется своей беззубой улыбкой. А я ему буду читать рассказ, как я до него добирался, и про кота Васю, и про соседа в деревне, который, крякая, пьет самогон...И, конечно, про академика с облепихой, такой непоправимо желтой, что напоминает подсолнухи Ван Гога. 

Но надежды живы, покуда идешь навстречу к ним или по пути придумывая какой-нибудь веский и прочный, как чугунная станина, повод. 

Движение неспешное навстречу тому, чего нет, но все же могло быть или не быть, во всяком случае я еще не убедился в обратном. 

Юрий Палыч, словно кот Вася. Молчаливый и загадочный.   

Густой ворс сменяется кое-где залысинами, но все вокруг обросло хоромами с цельными бревнами в три обхвата. И как не у кого выпросить сочувствия к домику писателя, который сгорел, так и не у кого и дорогу спросить. 

Академики, сукины дети, ау!

Глебово теперь не деревня поди, а дачи. Безлюдная, безликая одичалость дач. Небольшие болотистые бочажки с обоюдоострой, шелестящей, как жестянка, осокой и дежурными утками. 

-8

На уток он любил охотиться, но вряд ли в Глебово, где количество академиков превышало утиный выводок. Прицелишься в утку, а попадешь, как пить дать, в академика. 

Как пить дать. 

Быть может, быть может, быть может!

За окраинами Глебова внезапно дорога истончается в тропинку, круто срывающуюся вниз головой. 

-9

И я тону в темно-зеленой тине еловых веток, в этом вечно зеленом укропе и петрушке теней, как будто пойманный авоськой в сетчатую ячейку. 

Здесь хорошо, здесь тишина, текучая, расплавленная в летней акварели, жизнь бежит по камешкам, как будто окунаешься в покой и блаженство неспешной прозы Юрия Палыча. Источник пробивается, как родничок на темени младенца. 

Писатель тут, видимо, попив водички, выбирался наверх и немножечко вбок, словно пьяненький с его неуклонным креном в сторону. 

До домика всего ничего… 

Но меня-то понесло вправо, а не влево. И поэтому я недолго, но заплутал в академических дебрях, разлинованных и расчерченных, словно рейсфедером на асфальте. 

Академично и правильно обнаруживаю себя в этом пространстве, как в строке обнаруживаешь связь или бессвязность с реальностью. 

И только потом, вышел к святому Георгию внезапно, как из запоя. 

Но вышел.   

3

Деревянный святой Георгий. Рядом с хозяйственным блоком, из раскрытого зева которого показывается бородатый старец в майке. 

-10

Старца я сразу же забираю в рассказ. Он отныне он будет жить здесь. 

У меня. 

Такая расхристанная, как мочалка бороды, как у собак. И взгляд диковатый. 

Мой герой!

Он растерянно разводит руками, как в Питере разводят мосты. В стороны. 

Все праздные вопросы старца в майке вгоняют в меланхолию, которую он, послушник Иоанн, идет развеять к батюшке. 

Послушник Иоанн звучит по библейски, как спиричуэл.

Вот увязалась за мной эта Дженис Джоплин, а я ведь ее за собой не звал! 

-11

Покуда я украдкой созерцаю руины дачи, соты некогда медоносного литературного улья, добротный, дородный храм, розовый ручеек георгинов, домик, видимо, батюшки, довольно просторную беседку для паломников. И стараюсь все это как-то увязать с Юрий Палычем, как бельишко в узел. Но не получается. 

Писатель каждый раз выскальзывает из этого быта, как обмылок. Как послушник Иоанн из дверей, пронизанный солнечным лучом, как змей копьем Георгия. 

И даже явление батюшки, отца Алипия, в черной сутане с аккуратно, как кустики, выстриженной бородкой, взгляд у него колкий и отчужденный, не помогает делу и рассказу. 

Он насторожен, как будто бы я – Дженис Джоплин!

Мы беседуем, но как будто бы о разном. Я стараюсь вернуть в этот круговорот лет, лета, светотени, чересполосицы лет хозяина дачи, а отец Алипий говорит о нем, как о постороннем. Потустороннем. О прошлом, прошедшем.

Мы о разном говорим, я – о памяти, отец Алипий о вечности. Это я еще пьющего академика не помянул. Память мне сестра родная, а вечность – холодная, колкая, как и взгляд у батюшки. Да и с какой стати ему сочувствовать мне?

Вдова умерла, от писателя остались руины. И более ничего, ни таблички, ни намека, ни памяти, ни вздоха сожаления. Лишь обещание восстановить когда-нибудь дом и сделать мемориальную комнату. 

Но мы оба вдруг с ужасом понимаем, что этого не будет. 

Никогда!

И от этого моя не то, чтобы печаль, а тоска, как трясина, из которой не выбраться. 

Звон любимой некогда чашки никогда не повторится, и бой часов никогда больше не ознаменуют счастливый миг, вернее повторится и ознаменует, но без писателя. И не в память о нем. 

Быть может, быть может, быть может...

Выгорел дом, выгорела дотла душа этого места. Отец Алипий построил на этом месте отдельно взятый рай. Для себя, а если и не для себя, то для кого?  

-12

Для послушника Иоанна, застывшего в дверях, словно запятая в предложении.  

И можно, наверное, и нужно возложить вину за это несовпадение прошлого и настоящего на послушника Иоанна с растерянным взглядом и мочалкой вместо бороды, но он кроме акафиста, видимо, отродясь ничего не читал…

4

…Я сижу на станции Радонеж, жду электричку, словно пишу конкурсную работу в Литинститут «На полустанке». 

- Вот она, жизнь-то, как повернулась, а? - заговорил вдруг парень и усмехнулся одними губами…

Вот она, жизнь как повернулась. Все в ней повернулось, увернулось и вывернулось. Наизнанку.  

Академики, Дженис Джоплин, кот Вася, Юрий Павлович. Молчаливый и отрешенный. 

-13

А я радуюсь хотя бы уже тому, что и он, верно, сидел и ждал на станции электричку, как свою судьбу. И я сижу, словно бы продолжая это ожидание несбывшегося. Прошлое, увязавшееся за мной, как Вася за колбасными обрезками все еще длится, как будто все еще возможно. Обещание лучших дней лучше, чем сами эти лучше дни, которые никогда не настанут. 

Поезда на Москву снуют проворнее и чаще, чем в обратную сторону. 

Молодая с крепкими ногами и копной кудрей проплывет мимо. 

Летняя встреча-не-встреча. Расставание. 

-14

Быть может, быть может, быть может...

Вот здесь, на этом богом и людьми забытом полустанке с магазином и продавщицей, Лениным и послушником Иоанном, присутствие писателя особо ощутимо. Потому что и проза его вся соткана как будто бы из невесомой паутины, как будто бы из случайностей. Вроде бы полна обещаниями, теплыми воспоминаниями, омытыми слезами, словно светящиеся дождевыми каплями окна, откуда выглядывает его близорукое лицо, как тычется слепой щенок под боком у матери.  

Его отсутствие ощутимо, оно весомо, более, чем на том месте, где некогда был его домик. 

На полустанке. 

И покуда время тянется, как резина, а я сижу, как он сидел на скамеечке и задумчиво гляжу куда-то вдаль. Вернее думаю, что я задумчив, потому что думать особо не о чем, все уже закончилось, едва начавшись. 

Но покуда время тянется, и хорошо, что оно так тянется и не надо никуда бежать, спешить, ехать в Москву или не в Москву. И я гляжу на мир бесконечно добрыми, зоркими и близорукими глазами, его глазами и стараюсь возлюбить Радонеж, Абрамцево, как и он любил, наверное, эти места. И не умею. 

Чтобы любить все это, надо хотя бы породниться с ним или выпить красного винца. Тогда потеплеет за пазухой, и в голове станет ясно и светло.  

И ноги молодой, как годы, уходящие мимо, станут ближе. И - пожилой видавший виды брюнет с седым бобриком, в трениках и заляпанных известью тапочках, терзает газету “Коммерсант”, как будто ответ ищет на мой вопрос, обращенный не к нему, и не может найти… 

И станет бесконечность этого мига блаженна. И я вдруг услышу, как в буфете звякнет его любимая чашка. И заплачут тормоза у электрички. 

-15

Приехали!

  

Если материал не вызывает у вас отвращения, и вы желаете отблагодарить автора, не сдерживайте себя:

Для поддержки и развития канала:

4377 7237 4642 8931 tinkoff

кошелёк юмани:

41001364992514