И случается то, что чуть ранее я назвал крутым изменением планов. Отъехав совсем недалеко, поэт вдруг велел Курочкину поворачивать назад. Комментариев на сей счёт великое множество. Самые «верные» и по сию пору распространённые свидетельствуют: Пушкин вернулся, так как сначала, на самом выезде из Михайловского, попался им идущий навстречу священник. А потом в двух десятках вёрст от Михайловского дорогу перед его тарантасом трижды перебежал заяц. И кучер, и сам барин сочли это дурным предзнаменованием.
В приметы Пушкин и впрямь верил, но полагать, что до такой степени, как-то не хочется. Можно ли его назвать мнительным человеком или, наоборот, объявить, что у него был дар гениальных прозрений? Думается, соображения Анненкова тут предпочтительней. Тот считал, что Пушкин вернулся, следуя логическому рассуждению и исходя из удивительной способности предвидеть опасность.
Обладая, с одной стороны, тонкой, обострённой натурой, а с другой, умея мыслить масштабно, Пушкин в определённых ситуациях был способен предчувствовать. Как позже скажет литературовед Николай Скатов: «Дело не в зайце. Не было бы зайца, на дороге появилась бы баба с пустыми вёдрами. Сработала какая-то совокупность ощущений: ехать нельзя».
Осмотрительность поэта или присутствие «голоса осторожности», можно сказать, ссыльного поэта спасли: до мятежа декабристов оставались считанные дни.
Безусловно, постоянно соприкасаясь с участниками тайного общества, Пушкин догадывался о нём и одно время даже стремился войти в его круг. То, что он так и не получил приглашения и всегда наталкивался на вежливый, но твёрдый отпор со стороны даже близких ему людей, конечно, его безмерно уязвляло. Ещё бы, с одной стороны, назойливые поучения друзей, с другой — их недоверие. Нельзя исключить, что это тоже послужило одним из внутренних доводов для возвращения.
Однако возможна и иная версия. За короткое время следования в направлении Петербурга сдержанный оптимизм Пушкина сменился возникшей у него иллюзией. Такой вывод позволяет сделать тот факт, что, вернувшись, он сразу пишет Катенину в Москву:
«...как поэт, радуюсь восшествию на престол Константина I. В нём очень много романтизма... К тому же он умён, а с умными людьми всё как-то лучше; словом, я надеюсь от него много хорошего».
Можно полагать, что эти «медоточивые» строки написаны в расчёте на перлюстрацию письма — приём очень распространённый и старый, как сама перлюстрация. И далее время пребывания в деревне занято одним: письмо за письмом уходят в Петербург и Москву. Об их характере можно судить по одной строчке из письма Плетнёву: «Если я друзей моих не слишком отучил от ходатайства, вероятно, они вспомнят обо мне».
Все мысли поэта крутятся вокруг одного — доброй воли нового царя. Однако напрасно Пушкин расточал похвалы Константину: из столицы приходит весть, что тот отрёкся от престола в пользу младшего брата. Надежды Пушкина переключаются на вступившего на царствие Николая.
Но тут, как чёрт из табакерки, появляется повар Арсений с мрачными вестями о бунте в Петербурге. Бунте, случившемся в момент рождения поэмы «Граф Нулин», в основе которой лежит не сюжет, не характер, не идея, а обыкновенный случай. Чем не ответ на вопрос: почему Пушкин вернулся с дороги и не поехал в Петербург?
Позже по этому поводу он сам скажет так: «Граф Нулин» написан 13 и 14 декабря. Бывают странные сближения».
Первый порыв Пушкина, узнавшего о трагических событиях 14 декабря, — ехать в Петербург. Слава богу, удержался и не сорвался с места. Решил ждать новых известий. Они приходили, но ничего утешительного в них не было. Каждый день газеты сообщали об аресте тех, с кем он чаще всего был знаком не понаслышке. Почти перестали приходить письма. В сложившейся обстановке, которую вполне справедливо назвать террором, люди остерегались писать друг другу: никто не знал, кто будет арестован следующим. Мучительные мысли о Пущине, Кюхельбекере, кишинёвских друзьях-декабристах не оставляют Пушкина: в рукописях он непрерывно рисует их портреты.
Неизвестность и тревога, переплетённые с томительным ожиданием, — преобладающее настроение нескольких недель, в течение которых, понимает Пушкин, решаются судьбы друзей, его собственная и, по большому счёту, всей страны.
Пушкину очевидно, что та эпоха русской жизни, в которой вырос он и его окружающие, знакомые и незнакомые, кончилась.
Завершилось царствование переступившего через кровь отца Александра I, много обещавшего, мало сделавшего.
Истекло время победителя Наполеона, государя, бывшего Аракчееву мечтательным, а Карамзину меланхолическим другом.
Не стало мстительного гонителя Пушкина, царя, любившего себя, но презиравшего Россию, которого называли «джентльменом» и «либералом», человека слова, но не дела.
Кончился период богатырей 1812 года: Раевского, Ермолова, Кутузова, Милорадовича.
Кануло время, когда по традиции екатерининского правления большие должности занимали крупные личности.
Ушли годы, когда ни для кого не было тайной, что ты член Тайного общества, когда быть гражданином было в почёте, носить звание «карбонария» — лестным, а в обществе ценилась независимость мнений и поступков, когда в товарищеской пирушке обычное дело — тост за неё, за свободу.
Никто не знал, что шло на смену. Будущее было неизвестно. Хотелось понять исторический смысл происходящего. В самом начале 1826 года Пушкин пишет замечательные слова Дельвигу: «Не будем ни суеверны, ни односторонни — как фр. <анцузские> трагики; но взглянем на трагедию взглядом Шекспира».
И хотя участь декабристов его волнует, он всё же далёк от солидаризации с их политическими устремлениями и амбициями. Да, он сожалеет об участи друзей, в глубине души надеется на великодушие царя к участникам восстания, но уже тогда в Пушкине проявляется какая-то совершенно исключительная нравственная и государственная зрелость, исторический, как он называет, «шекспировский» взгляд на политическую бурю декабря 1825 года.
Шедшее над бунтовщиками следствие рождало у Пушкина сложные чувства. Товарищеское сострадание к декабристам соединялось с признанием сложившейся ситуации и ужасом, что его «возмутительные» стихи легко встраивались в «декабристский» контекст. Отсюда естественная реакция: уже во второй половине декабря, опасаясь обыска, он начал бросать в огонь наиболее откровенные письма и бумаги, мало-мальски компрометирующие его. Таковыми он счёл и свои «Автобиографические записки», над которыми работал четыре года, а потому и они не избежали огня. Позже он скажет: в записках было слишком много имен, что дало бы повод умножить число жертв.
Уважаемые читатели, голосуйте и подписывайтесь на мой канал, чтобы не рвать логику повествования. Не противьтесь желанию поставить лайк. Буду признателен за комментарии.
И читайте мои предыдущие эссе о жизни Пушкина (1—234) — самые первые, с 1 по 28, собраны в подборке «Как наше сердце своенравно!», продолжение читайте во второй подборке «Проклятая штука счастье!»(эссе с 29 по 47).
Эссе 189. «Вдруг схватил перо и бумагу и со смехом принялся писать»