Найти тему
Bond Voyage

Хроника одного полка. Гл. 10.1 Октябрь 1915. Отпуск фронтовика в Сибирь

Долгий путь отпускника с фронта в Сибирь. Три недели в пути. Побег из еврейской семьи в санитарный поезд.

Начало романа читайте здесь.

Предыдущую главу 9.2 читайте здесь.

Из открытых источников.
Из открытых источников.

Долгий путь отпускника с фронта в Сибирь. Три недели в пути.

Иннокентий не спал только тогда, когда надо было идти своими ногами, к примеру по нужде, или в буфет, или бежать с чайником за кипятком. А когда спал, ему, особенно в первые дни, когда из Полоцка в санитарных поездах он добирался до Москвы, снились гул и дрожание, как будто бы кавалерийский полк лавой идёт в атаку. Только проехав Самару, уже за Волгой Иннокентий будто бы очнулся и обнаружил, что Россия осталась позади, а впереди Сибирь. И тогда он посчитал — он выехал из Полоцка девять дней назад.

В Полоцке помог сесть в поезд Клешня.

Из расположения полка собрался ехать на пункт санитарного питания доктор Курашвили. Доктор с санитаром сели в двуколку, а Клешня напросился в возницы. Курашвили согласился взять и Четвертакова, и ехали вместе. Курашвили обрыдло седло и верховая езда, и вначале он уселся на облучок сам, а в пути между садами и избами заблудился, и тогда за вожжи взялся Клешня, и они всю дорогу разговаривали. Четвертаков, как только сел, то сразу угнездился и задрых. Когда проснулся, вокруг стоял шум и гомон. Он приподнял полог и даже потряс головой, он давно не видел столько людей, которые двигаются в разные стороны, он привык, что все двигаются в одну.

Полоцк, прямоходная станция, с двумя путями — на восток и на запад и некоторым количеством боковых веток против вокзала, был полон одинаковыми эшелонами. С востока сюда ехали с пополнением, на восток уезжали с покалеченными. Четвертакову надо было на восток.

Он увидел Клешню, тот пробирался через хаос серых шинелей. Клешня одних обходил, другим кланялся, третьим помогал, если это была сестра милосердия, да ещё и молоденькая. Четвертаков издалека наблюдал за долговязым денщиком проснувшейся уже головой, но ещё без резкости в глазах.

Клешня протолкался.

— Слезайте, господин вахмистр, не мешкайте! Прямо щас уходит санитарный эшелон в Смоленск, а там до Москвы рукой подать!

Четвертаков схватил сидор и скатку и спрыгнул на землю.

— Просьбу имею, господин вахмистр, прошу не отказать, — сказал Клешня, оглянулся по сторонам и сунул в руки Четвертакова небольшой свёрток. — Это письмо и подарок моей маменьке и отчиму, а вот адрес.

Это был интерес Клешни, почему он и взялся помогать Четвертакову.

— Вон ваш эшелон, я договорился с санитарами, они возьмут вас в вагон, но им надо будет помочь, когда нужно. Согласны, господин вахмистр?

Иннокентий кивнул. Куда как? Не божеское это дело отказать, тем более если речь идет о раненых и увечных. Иннокентий, как только полк снимался с позиций и отпадала нужда кем­-то командовать, вспоминал о том, что он вахмистр, тогда, когда к нему так обращались или он боковым зрением видел погоны на своих плечах.

Он взял свёрток и сунул в карман.

— Потом переложу, когда обустроюсь!

— Ну, не потеряйте, а мне пора! — откозырял Клешня и смешался с толпой.

Иннокентий стал оглядываться, Клешня показал на вагон, третий от паровоза.

На параллельных путях стояли два одинаковые эшелона, разница между ними была лишь в том, что из одного сгружалось пополнение, а в другой загружали раненых, было тесно и суетно.

Иннокентий шёл к вагону. Пока шёл, его толкали новобранцы, он не обращал внимания на их извинения и окрики офицеров. Офицеры смотрелись непривычно, как новенькие — с новыми лицами, новыми глазами и в новых одеждах. Пополнение выглядело старым. Но Иннокентий не останавливался и проталкивался дальше.

Раненые выглядели обычно, и смотреть на них было привычно, так выглядели все, кого выносили из боя и успевали довезти до полкового лазарета — широко раскрытые чумовые глаза, перекошенные болью рты, грязь и бурые пятна крови на одежде. Тут ко всему этому добавились бинты и щетина, ею раненые успевали обрасти, пока их перевозили из полевых лазаретов в госпитали и эвакуационные пункты.

Так выглядел прифронтовой Полоцк.

Иннокентий встал около указанного Клешнёй вагона и ждал, когда потребуется его помощь. Рядом лежали на носилках и стояли на костылях. Два нижних чина упёрлись в сходни, не давая им соскочить с порога вагона, по сходням поднимались ходячие, и на носилках заносились лежачие. Всем заправляли два санитара. Иннокентий посмотрел вперёд и оглянулся назад: первые два вагона были офицерские, классные, остальные — теплушки, с нарами внутри. Около каждого вагона мелькали по два санитара, и Четвертаков вздохнул спокойно: это был порядок.

— Ну что, братцы, помогу я вам?

— Помогите, господин вахмистр, ежли рук замарать не боитесь!

Иннокентий поплевал на ладони, растёр и ухватился за передние ручки носилок.

Когда погрузка была кончена, санитары нашли в углу место. Иннокентий расположился на нижних нарах, раскатал шинель, бросил под голову сидор и улёгся. И заснул.

Проснулся оттого, что в вагоне ходили и громко стучали сапогами по деревянному полу. Он сел, потёр глаза и попытался вспомнить, где он. Дверь вагона была настежь откатана, и в широком проёме между спинами выходивших стоял рассвет.

— Псков, приехали! — сказал один из санитаров. Он протолкался в угол к соседу Иннокентия. — Вам, господин вахмистр, куда дальше?

— Какой Псков? — удивился Иннокентий. — Почему Псков? А Смоленск?

— Какой Смоленск? Псков! — сказал санитар, через плечо подхватил под руку раненого и помог тому встать. — Наш эшелон приехал из Смоленска.

Иннокентий выпятил губу и стал думать: «Какой Псков? А Смоленск? Клешня говорил, что в Смоленск!» И тут он понял, что Клешня в суматохе всё перепутал и, когда ему сказали «из Смоленска», он, видать, недослышал.

Иннокентию всё стало ясно, он чертыхнулся и начал скатывать шинель, накинул вещевой мешок, соскочил на землю и решил: «Ну, теперя я всё должен думать сам. Так вернее будет!»

Между путями в Пскове было так же, как в Полоцке, только чувствовалось, что народу тут больше. Иннокентий огляделся и увидел высокую водокачку. Народу за кипятком стояло много. Толпа шевелилась с чайниками, маленький аккуратный немецкий трофейный чайник был и у Иннокентия, и он черепашьим шагом продвигался к крану, рядом с ним двигались военные и гражданские. Он подумал, что поскольку у него имеется проездной аттестат и, слава богу, отсутствует путаник Клешня, то ему надо найти коменданта.

Чайник, кружка, кипяток, щепотка чаю, два сухаря, вобла и огурец заняли не слишком много времени. Нужник был за крайними путями в виде траншеи вдоль рельс. Осталось только побриться, и Иннокентий пошёл к вокзалу.

Через час после пробуждения Иннокентий чувствовал себя сытым, чистым и бодрым и встал в очередь к коменданту станции.

— Мест нет! Господа военные, мест нет! — сказал железнодорожный чиновник, он вышел из двери к очереди из нижних чинов и унтер-­офицеров. Иннокентий это услышал, постоял, увидел, как очередь начала мешаться в толпу, толпа перешёптывалась, переругивалась и сплёвывала на пол. Он ещё постоял и пошёл.

Он шёл по перрону без всякого понятия о том, что будет делать, что нужно делать. Опыт всего его прошлого ничего не подсказывал, что же требуется, чтобы оказаться в поезде, идущем в нужном направлении. На перроне было многолюдно и суетно, он проталкивался, его толкали, и так он дошёл до самого конца перрона. Там стояла группа легкораненых, они показались ему странными, ни на кого не похожими. Иннокентий остановился, стал на них смотреть и понял, что это военнопленные, человек 10—12, одетые в незнакомую военную форму, без ремней, но в погонах, точнее — в маленьких, не виданных им ранее погончиках. По виду он понял, что среди нижних чинов имеется один офицер, на нём были красные рейтузы и золотые галуны. Ещё у владельца красных рейтуз было особенное чистое белое лицо, усики, презрительные глаза и стойка, вокруг которой было пусто — другие военнопленные держались от него стороной. Все курили вместе, а этот курил один.

«Ахвицер! — со вздохом понял Иннокентий и огорчился. — Они всегда такие, как гусаки среди петухов». Он уже стал сходить с перрона на пути и увидел между этими непонятно откуда взявшимися ранеными военнопленными женскую фигуру в белой косынке с красным крестиком сестры милосердия. На женщине была надета простая одежда. Женщина сидела на чемодане, руки держала на коленях, будто кого­-то уже очень долго ждёт, по всему казалось, что на ней должен быть обычный бабий платок, а вместо этого была белая косынка с красным крестиком на лбу. Рядом на корточках сидел военнопленный, сидел так близко, как будто они были близкие знакомые.

Иннокентий отвернулся, забыл о них и пошёл искать, пока сам не очень понимая что. Он остановился прикурить, отвернулся от ветра и снова увидел эту женщину — сестру милосердия, она показалась ему очень молодой и очень красивой. Он прикурил и пошёл.

Он снова увидел санитаров, с которыми приехал, те на носилках переносили человека в бинтах, по самую шею закрытого шинелью, и пошёл к ним. Они тоже увидели Четвертакова, остановились передохнуть и опустили носилки. Не зная, что делать, он спросил:

— Куда направляетесь, братцы?

Санитары друг у друга прикурили, и тот, который шёл первым, сказал:

— На Тверь.

— А это далеко от Москвы?

— Близко, почти Москва!

И тут Иннокентий понял, что он искал.

— Братцы, а я могу с вами на Тверь?

— Мы, господин вахмистр, — ответил первый, — на сей раз повезём самых тяжёлых, которые сами уже не могут…

— А я вам в помощь, а? — попросил Иннокентий.

— Ну что ж, — ответил санитар, — ежли в помощь… — Он обернулся к своему товарищу: — Найдём место господину вахмистру?

Второй санитар заслюнявил цигарку, положил в карман серого, когда­-то белого халата, и оба наклонились к ручкам носилок.

— Полезайте, коли так! — прокряхтели они.

Иннокентий обрадовался.

— А у меня и припас есть! — сказал он.

— У нас у самих припасу довольно, только вот ежели табачку!..

— А где тута?.. — спохватился Четвертаков.

— А на площади, поперед станцией, тама бабы торгуют, тока дорого!

— Это ничего, што дорого…

— Тока мы скоро отходим, не опоздайте…

— Я мигом! — сказал Иннокентий и повернулся бежать через рельсы.

Он снова миновал военнопленных, те стояли на прежнем месте и почти что в тех же позах, и он поймал взглядом странную, как ему показалось, сестру милосердия. Она сняла косынку и поправляла волосы, она была очень красивая и очень молодая, почти девочка.

«Красивая! — мелькнуло в голове Четвертакова, но надо было бежать. — На обратном пути ишо погляжу! Прямо-­таки — царь-­девица!» Он выскочил на площадь, нашёл торговок, купил фунт табаку за немалые деньги, но это было всё равно дешевле, чем билет в третий класс. Когда на обратном пути пробегал мимо того места, где были военнопленные, там уже стояли другие люди.

Все эшелоны похожие друг на друга, не двигались, а один тронулся. Иннокентий увидел, что из теплушки высунулся знакомый санитар и машет рукой, Иннокентий наддал, и санитар помог влезть в вагон на ходу.

— Сами-­то откуда будете? — спросил санитар, накручивая большую козью ножку из Кешкиного табака.

Разговор начал склеиваться, когда от Пскова отъехали уже далеко.

В вагоне стоял смрад. Тяжёлые раненые в старых бинтах лежали на двухъярусных нарах, иные молча, другие стонали и метались. Санитары их укладывали, перекладывали, на ком могли, меняли повязки и негодные, с пятнами засохшей крови, складывали в мешок у двери, иногда на несколько минут откатывали дверь и проветривали, но становилось холодно и дуло, они закрывали дверь, и тогда опять становилось смрадно. Кешка, как мог, помогал, таскал, поддерживал, носил и тоже складывал мотки грязных бинтов, давал напиться воды; раненых, которые были в сознании, почти не было. Потом поезд разогнался, всё успокоилось, и санитары сели курить, и Кешка с ними.

— С Байкала! — ответил Кешка.

— Ух ты! Это где же такое?

Сами санитары оказались один костромской, один из Липецка. Санитары ничего не знали про Байкал, кроме слов известной разбойничьей песни, а Кешке были неведомы ни Кострома, ни Липецк, одни только названия. Разговор бы и дальше склеивался, Кешке было интересно про те города, в которых он не бывал. Его начал одолевать сон, санитары это увидели и сами стали располагаться на ночлег.

Ночью спалось плохо. Эшелон часто останавливался и подолгу стоял на перегонах. Его накрывала тишина, и вдруг мимо со свистом проносился встречный поезд, и тогда эшелон вздрагивал, начинал раскачиваться и разгонялся сам, но ненадолго, потом снова часами стоял.

В Тверь приехали, когда солнце уже было высоко. Кешка помог вынести умерших ночью, их положили в ряд прямо на землю, укрыли с головой их же шинелями и простынями, и Кешка распрощался.

Вокзал был полон, негде упасть яблоку. Кешка встал в очередь к коменданту, очередь не двигалась, он присел, прислонился к стене и задремал.

«Патруль», — вдруг услышал он шёпот в самое ухо и почувствовал толчок.

«Ух ты! — сквозь сон подумал он и тут же подумал ещё: — Ну, патруль, ну и чё, у меня все бумаги справные… — Но глаза приоткрыл и сам себе не поверил: раздвигая руками толпившихся людей, во главе двух нижних чинов с повязками на рукавах, винтовками за плечами и примкнутыми штыками проталкивался вахмистр Жамин. Кешка открыл рот. — Вот те на!» — подумал он и почему-­то почувствовал себя очень неуютно.

Жамин медленно двигался, внимательно оглядывал публику, кого-­то выискивал глазами. Навстречу ему так же медленно двигался ещё один патруль, офицерский, из двух прапорщиков, во главе со штабс-капитаном. Жамин протиснулся к какому­-то солдату и стал смотреть его документы, обернулся к сопровождающим, кивнул на солдата, и один из сопровождающих повёл того к выходу. Документы задержанного Жамин засунул за обшлаг.

Кешка смотрел на бывшего однополчанина во все глаза. На Жамине была новенькая шинель, сидевшая на нём как только что с иголочки от лучшего портного; ярко­-синие погоны с чёрной выпушкой и серебряным галуном; фуражка с двумя заломами — справа от кокарды и слева от кокарды; в ремнях и в кавалерийской опояске, на которой висели шашка и кобура с торчащей револьверной ручкой и свисающим шнуром. Вот Жамин задержал ещё одного солдата, сдал его второму сопровождающему и остался один. Он стал оглядывать зал ожидания, и почему­-то Иннокентий понял — на Жамине, скорее всего, офицерские кавалерийские высокие сапоги глянцевого блеска. Грудь Жамина украшали две серебряные Георгиевские медали, одна — с бантом. Четвертаков помнил, что это за июльские бои в окрестностях Ковно.

Иннокентий снизу вверх посмотрел на очередь, за всё то время, что он просидел на корточках в ожидании и уснул, очередь нисколько не продвинулась, и тогда он вспомнил совет денщика Клешни: «Дуйте, господин вахмистр, на санитарных, канфорту меньше, а скорости больше!» Он встал и начал пробираться к выходу.

Жамин в это время проталкивался к офицерскому патрулю, он был занят собой, раздвигал толпу, ступал с осторожностью, как понял Четвертаков, чтобы не оттоптали сапог, и в один момент вышел на открытое место, и Четвертаков увидел, что сапоги на Жамине блестят ярче отражающих артиллерийские вспышки в ночной темноте зеркал.

Иннокентий вышел на воздух. Воздух доходил до самых небесных высот и был прозрачным и свежим. Кешка поправил на плечах скатку и вещмешок, мысленно перекрестил Жамина, пожелал ему бога в помощь и направился через пути.

Четвертакову был дан отпуск на 10 суток без учёта дороги. Когда отец Илларион так поставил вопрос перед Вяземским, Аркадий Иванович даже не знал, что ответить. Такого в его военной практике ещё не случалось. Огромность империи ещё не была освоена даже на уровне ощущений. Единственное, что придумали большие военные, это то, что призывники из Сибири, из Забайкалья и с Дальнего Востока, жители этих далёких мест, служили дома в составе Сибирских стрелковых дивизий.

Поэтому вопрос, сформулированный отцом Илларионом, пока что находился в плоскости толков и рассуждений. Но отец Илларион нашёл себе союзников, ими оказался весь командный состав полка. Офицеры особо не высказывались, не позволяли субординация и традиции, но на конкретный вопрос отвечали положительно и без тени сомнений.

Особо горячим союзником отца Иллариона оказался корнет Кудринский. Он считал Четвертакова своим спасителем. Доктор Курашвили тоже был на их стороне, они с отцом Илларионом приводили Кудринского в чувство, после того как его вынес Щелчок, а вывел с поля боя Четвертаков при свидетелях — тот же ротмистр Дрок. Все мнения собрал адъютант Щербаков и суммировал Вяземскому. И тогда вопрос был решён.

Вяземский спросил офицеров только об одном, сколько суток требуется на дорогу до Иркутска в один конец, но точного ответа не получил. Из присутствующих единственный ротмистр Дрок в свое время преодолел весь Великий Сибирский путь до самой его восточной окраины, но это было, когда в 1904 году воевали с японцами. Тогда дорога от Санкт­Петербурга до Харбина занимала три недели.

Сообщаться со штабами на эту тему было рискованно, могли и запретить, и тогда Вяземский воспользовался личной встречей с генералом Казнаковым, тот подписал бумагу и обещал заручиться согласием Алексеева или, на худой конец, Пустовойтенко. Срок самого отпуска, без учёта дороги, исчислялся с того момента, когда Четвертаков явится к иркутскому воинскому начальнику и то же самое сделает на обратном пути.

Казнакову Вяземский положил на стол наградное представление на солдатского золотого Георгия. Награду Четвертаков заслужил, а в случае её утверждения в штабе фронта в Иркутск должна была быть отправлена телеграмма с просьбой о вручении, когда явится. Это чтобы у тылового начальника не взыграл административный зуд. Вот так снарядили Четвертакова в дальнюю дорогу, только в обозе оказалось мало табаку.

Ещё корнет Кудринский надавил и заставил Иннокентия взять сто рублей ассигнациями, дал адрес своего дядьки в Алапаевске и обязал отбить ему телеграмму из Перми.

Кудринский, после того чудесного спасения, стал сторониться вахмистра, стал с ним официальным. Четвертаков это видел, это его не трогало и не волновало, а вот с отцом Илларионом вышел особый разговор.

— Вам, Иннокентий, разрешили отпуск.

Слух от офицерских денщиков об отпуске до Четвертакова уже дошёл. Он не знал, как быть, радоваться или… Одно время он перестал думать о беде, было много боёв, и мысли придавливало общим гнётом войны. В один момент по полку прокатился слух, что на учёбу уехал Жамин, но о нём скоро забыли, и про слух, и про Жамина. Без Жамина стало вольнее дышать, только кроме Вяземского и нескольких опытных офицеров, никто не понимал, что многие остались в живых благодаря строгости и жестокости злобного вахмистра.

О возможности поездки домой Иннокентий старался не думать, потому что, какой бы длинной ни была дорога, а в конце её, как ему виделось, стояла Марья с дитём на руках.

Эта мысль давила туго, аж перехватывало дыхание.

Отец Илларион выполнил обещание и написал письмо отцу Василию, но прочитать не дал. Почему, Четвертаков не понял, а спрашивать не стал, у него была своя гордость. В какой-­то момент он даже пожалел, что обо всём рассказал батюшке, потому как позор жены ложился и на него. Сомнение было только одно: а вдруг слух не верный, а вдруг напраслина и ничего такого не было? Но оставалась в душе тревога, и приказ о разрешенном отпуске Четвертаков принял с тяжёлым сердцем. И мелькнула мысль: «А убили бы меня, и никакого позору!»

Иннокентия Четвертакова забрали в армию после Покрова 1913 года вместо его старшего брата, утонувшего летом на рыбалке вместе с отцом и матерью. Кешка только успел жениться. Но так решил сход. Кешку, самого удачливого рыбака и охотника, в округе невзлюбили за то, что взял невесту с того берега, и ещё за то, что по всему восточному берегу Байкала она считалась самой красивой: белая, в теле, с синими и огромными, как Байкал, глазами и смирная. Иннокентию её сосватал Мишка Лапыга, по прозвищу Гуран. Они по всю зиму и не один год охотились на Хамар-­Дабанском хребте, а потом рыбачили в устье Селенги и на острове Ольхон в бурятском стойбище Хужи́р. Буряты́ привечали Мишку Гурана за умение травами лечить многие хвори и помогали на промысле. Мишка слыл богатым, да таким, что добыток возил продавать не иначе как в Иркутск. Там покупал свинец, порох, весь огненный припас. Это он привёз Иннокентия свататься к Марьиной семье. Те поначалу встали на дыбки, мол, пошто нам нужен с другого берега, у нас и своих женихов доволя, мы семейские! Но слава шла следом за Иннокентием, и семья согласилась. Свадьбу гуляли сначала в Мантурихе, а потом в Листвянке. В Листвянке свадьба была пьяная и с дракой. Дрались с рабочими со станции Байкал. Те на лодках переплыли через Ангару с единственной целью — поглядеть на красавицу. Дрались просто так, потому что чужие.

А разговор с отцом Илларионом и вправду был странный.

Отец Илларион показал Кешке письмо к отцу Василию, по всей форме заклеенное в конверт, с адресом и маркой и сказал:

— Я с отцом Василием поговорю по­-свойски. А вы, Иннокентий, если будет позволено, езжайте и решайте свои дела и ни о чём не заботьтесь. Письмо придёт раньше, чем вы доберётесь. И не забудьте купить жене гостинцев.

И всё. И весь разговор.

Кешка постоял, отец Илларион похлопал его по плечу и только повторил:

— Ни о чём не заботьтесь! Только решайте свои дела по­-божески!

А что такое «по­божески», не сказал!

И это стало для Иннокентия пропастью, не хуже байкальской щели, только в Байкале много воды, рыбы и другой всякой живности, а в душе у Иннокентия — пустота.

Из Твери он приехал в Москву, и будто его ошпарили. Бабье лето в столице стояло сухое и пыльное, тьма народу и суета не хуже, чем в атаке. Он половину дня искал эту Поварскую, нашёл: и мать и отчим денщика Павлинова встретили его не хуже родного. Мать Павлинова, маленькая полная старушка, как будто не она родила долговязого Клешню, плакала и сморкалась в концы платка, пока накрывала на стол. Они с отчимом оставили Иннокентия ночевать, а наутро отвезли на Казанский вокзал, и отчим, только ему ведомыми путями, помог купить билет в третий класс.

Иннокентий ехал и думал, и чем дальше он был от фронта и ближе к Сибири, тем больше ему хотелось обратно.

Он любил свою Марью, с её голубыми глазами, любил крепко за стать, и за покладистый характер. И начали они жить ладно, и всё было хорошо… Но если этот позор подтвердится… Дальше в его голову приходила тупая нуда, и он понял, что прежде, чем встретиться с женой и отцом Василием, надо повидаться с Мишкой Лапыгой. Значит, надо торопиться, ведь Мишка живёт аж на том берегу, а ещё — не в тайге ли он будет? И Иннокентий решил нигде не задерживаться и ничего не писать из Перми дядьке корнета Кудринского.

А про наказ отца Иллариона подумал: «Гостинцев! Как же! Куплю я ей гостинцев!»



Побег из еврейской семьи в санитарный поезд.

Малка ждала своего часа и присматривалась.

Рядом с пыльной дорогой, по которой Барановские ехали на телегах вместе со всеми, а чаще неделями стояли при охране, проходила, то отдаляясь, то приближаясь, железная дорога, и по этой дороге шли поезда.

Она видела, что большинство поездов составлены из коричневых теплушек с открытыми настежь дверями и в дверях сидят, свесив ноги, и стоят русские soldaten­zołnierze и курят. Малка наблюдала. Малка видела, что взгляды на неё Ривки становятся всё колючее, Ривка грубила и задирала Малку так, как будто бы и не собиралась становиться её двоюродной свекровью. И Малка уверилась, что Ривка, скорее всего, уготовила ей другую судьбу — согнанные с места еврейские семьи двигались на восток через еврейские местечки и города, и Малка слышала их названия: Витебск, Минск, Смоленск и другие. Она сообразила, что это те места, где согнанные с нажитых мест евреи стали бы останавливаться, задерживаться, растворяться среди многочисленных родственников, и в них жили родственники Барановских, и тогда Ривка получила бы над Малкой полную власть. И она решилась.

Без чемодана она могла бы сбежать и так, и пеструшка стала бы ей ни к чему, не будет же она отрывать ей голову, чистить перья и есть сырой. Но без чемодана было никак, и тогда она ночью выползла из-­под телеги, взяла чемодан и пошла в ту сторону, где шумела железная дорога.

Ещё пока ехали на телегах, особенно когда близко к путям, она видела, что поезда из Польши идут с ранеными. Поезда часто стояли на разъездах, пропуская встречные, из вагонов выходили врачи в белых халатах и сёстры милосердия, врачи курили, а сёстры милосердия, если рядом с эшелоном оказывалась вода, стирали. Они вытаскивали большие чаны и стирали коричневые грязные тряпки, а потом их, как могли, развешивали и срывали ещё мокрыми, если гудел паровоз и начинали кричать врачи. Малка поняла, что это бинты и простыни, испачканные кровью раненых.

Она приготовила хлеб, несколько луковиц и пошла в ночь. Чемодан был по руке — она уже привыкла — и не слишком оттягивал. Ошибиться было трудно, железная дорога шумела, не прекращая, а дорожка через лес вывела её на окраину большого села или маленького городка.

Она пришла на станцию и увидела название — «Лида». Она присела на чемодан и стала смотреть, что происходит на путях. Происходило всё то же: сёстры милосердия занимались стиркой рядом с большой башней, из которой торчала длинная труба и лилась горячая вода. Малка пошла к ним, на путях стоял эшелон без паровоза.

Малка подошла к корытам и поставила чемодан.

— Ты откуда, милая? — спросила её сестра милосердия, женщина в возрасте Ривки.

Малка решила, что она не будет ничего выдумывать, представлять себя, к примеру, немой или ещё какой-­нибудь увечной, и ответила: «Польска, юдэ, бежать, кушать!»

Всё­-таки она уже много знала по-­русски.

Сестра посмотрела, покачала головой, и тогда Малка до локтей закатала рукава, сняла платок, повязала через талию и тряхнула волосами. К сестре милосердия присоединилась другая сестра и стала смотреть. Малка подошла к корыту, взяла много бинтов, стала их полоскать и выкручивать. Вода текла грязная, тогда она выжатые бинты положила поперёк чемодана, вылила из корыта коричневую воду и пошла к трубе. За свой чемодан она не боялась. Она вернулась с полным тяжёлым корытом, около её чемодана уже стояли три сестры милосердия, они наблюдали. Малка поставила корыто на землю, положила в воду бинты, распрямилась и стала убирать длинные волосы. Одна из сестёр, самая молодая, достала из кармана ленту и помогла заплести косу, а другая протянула белую косынку, и тогда первая сказала:

— Вот что, девочки, такую красавицу нельзя бросить на дороге, погибнет, пускай помогает.

И Малка стала помогать.

В этот день поезд поехал куда-­то в противоположную сторону от заходящего солнца. Малка делала тяжёлую работу вместе с остальными. Дальше поезд оказался в Полоцке, потом в Витебске. В Витебске её привели к какому­-то серьёзному немолодому военному, он задавал ей вопросы по-­польски, по­русски и по-­немецки. По­-немецки она всё понимала и на все вопросы ответила, только скрыла про своих родителей. Тогда военный позвал её с собой, долго водил между эшелонами и наконец подвёл к одному. Рядом с вагонами было много раненых в незнакомой Малке форме, и они все говорили по-­немецки.

Военный сказал ей «стойте здесь», пошёл вдоль эшелона и вернулся с мужчиной в белом халате, поверх которого была накинута нерусская шинель.

— Вам для ваших раненых не хватает сестёр милосердия, — сказал он по­немецки.

— Да! — ответил мужчина, тоже по-­немецки.

— Отдаю вам вот её, вы сможете с ней объясняться, она вас поймёт, и будет помогать, только не обижайте.

— А сколько ей лет? У неё есть документы? — спросил мужчина.

— Сколько вам лет? — спросил военный.

— Пятнадцать, — спокойно соврала Малка. Она всё поняла, она попала в санитарный поезд к военнопленным, и мужчина в белом халате врач и тоже военнопленный, поэтому на нём была не серая шинель русского, а какая­-то голубоватая, и он говорил по-­немецки с акцентом.

— А вы можете ей выдать какую-­нибудь бумагу? — спросил врач.

— Бумагу, — задумчиво произнёс русский, — бумагу. Ладно, что-­нибудь придумаем. — И обратился к Малке: — Идите за мной.

Они вернулись в кабинет к военному, тот долго на столе перебирал бумаги, потом спросил:

— Как вас зовут, повторите.

— Малка.

Военный подумал, потом взял ручку, стал писать и написанное повторял вслух:

— Малка, полное — Амалия! Фамилия?

— Барановска, — уверенно произнесла Малка.

— Так и запишем! — сказал военный, потом что­то писал ещё, потом поднялся, Малка поднялась за ним, и они вернулись к эшелону с ранеными военнопленными.

— Вот, пожалуйста, это Амалия Барановская, а это её бумага. Только не обижайте!

— А что в чемодане? — спросил доктор.

— Одежда, — ответила Малка. — Показать?

Но доктор махнул рукой, а русский ухмыльнулся.

И Малка Рихтер стала Амалией Барановской.

Её какое-­то время не знали, куда пристроить — весь медицинский персонал эшелона были трое мужчин — врач и два санитара.

Поезд продвигался на восток медленно, с долгими стоянками на запасных путях, он был третьестепенным после эшелонов с пополнением и русскими ранеными. Сначала Малке, то есть Амалии отвели угол в вагоне с офицерами, и она стала ловить на себе жадные взгляды, но главный врач тоже ловил эти взгляды, и сам, будучи в возрасте отца, чувствовал себя ответственным. В конце концов, Амалия оказалась в вагоне с медикаментами и перевязочными материалами наполовину, а наполовину с мешками с мукой и крупой. Однако и туда стали часто заглядывать, и не всегда за едой. Амалия вела себя храбро и старалась выглядеть независимо. Когда ехали, всё шло хорошо, а стоянки были мучительные. Тогда приходилось выходить, таскать вороха грязных бинтов, повезло, что не было простыней, мокрые, они были тяжёлые; носить воду, греть в большом чане, в конце концов, стирать и моментально образовывалась куча помощников. Доктор внимательно следил, а Амалия наглухо повязывалась платком, туго так, чтобы не выбился ни единый волос, и тогда оставались только глаза. До Пскова ехали неделю, и всё это время она чувствовала внимание к себе венгерского поручика Матиаша Бенеша, он ей так представился. У него была пустяковая рана в плечо навылет, поэтому он держал подвязанную правую руку под коротенькой смешной курточкой, ушитой витыми золотыми шнурами. Доктор уже несколько раз разговаривал с ним, но Бенеш проявлял упрямство и при каждом случае пытался завести с Амалией разговор. А она утыкалась в корыто и стирала, не поднимая головы. Мадьяр, как и русских, она тоже не знала, а он смотрел на неё то маслеными глазами от влюбленности, то злыми, и подкручивал чёрные усики. Ещё на нём были красные штаны с галунами.

Малку стала пугать её красота.

Раненые военнопленные оказались из австрийской армии, и Амалия услышала много языков, на которых они между собою говорили. Говорили по-­польски, на каком-­то не очень понятном языке, но похожем на польский, говорили на немецком, а ещё на венгерском. Венгерский ей продемонстрировал Бенеш, он прекрасно говорил по-­немецки и по-­немецки утверждал, что самый красивый язык на свете — мадьярский, и даже пел, песни были тоже красивые. И Амалии стало страшно: в разноплемённом обществе, в котором она оказалась, она одна не молилась Иисусу Христу. И тогда она ещё больше возненавидела русских. И Петю.

Во время остановок вокруг неё постоянно ошивались. Они уже видели её красивое лицо, и было бесполезно закрываться платком. Они подходили, шутили, заигрывали, Амалия отмалчивалась, тогда они отходили, курили, и такая очередь вокруг того места, где она что­-то делала, была похожа на карусель. Только она заметила, что один военнопленный, тоже, как и Бенеш, легкораненый, смотрит на неё, но не подходит, а только молчит и курит. Он был не похож на остальных тем, что не пытался ни красоваться, ни заигрывать, и у него были умные глаза, и сегодня она улучила момент и подошла сама.

— Как тебя зовут? — спросила она по­-немецки.

— Меня зовут Барух Кюнеман, — ответил он по­-еврейски, пронзительно глядя на неё. — А тебя зовут Малка?

Амалия секунду, даже меньше, думала: упорствовать ей по­-немецки или сдаться по-­еврейски.

— Да, — сдалась она по­-еврейски.

— А знаешь, как тебя зовут все эти? — Он кивнул в сторону эшелона.

— Нет, — ответила Малка.

— Они тебя зовут Амалия Полячка!

— Ну и что? — спросила Малка.

— Ничего, — пожал плечами Барух, и Малка увидела, как его глаза потеплели.

— А куда мы едем? — спросила Малка.

— Ты беременная? — вдруг спросил Барух.

Малка опустила глаза.

— А вы откуда знаете?

— Ты это скрываешь и носишь слишком свободное платье, но походку-­то куда денешь?

Малка смотрела на него.

— Моя мать, — сказал Барух, — рожала подряд одного за другим, а я был старший и всегда знал, когда она беременная.

Малка не знала, что сказать, и тогда Барух спросил:

— Ты хочешь этого ребенка?

Малка замотала головой.

— Тогда много работай, тяжело работай.

Малка отвернулась, Барух поднялся, они пошли к её вагону, и Малка спросила снова:

— А куда нас везут?

— Нас — пока не знаю, а тебе куда? — спросил он, и Малка рассказала ему свою историю. Не сразу, не всю, но до Симбирска, куда они добирались ещё целый месяц и где военнопленных определили в лагерь и вместе со всеми Баруха, — рассказала всю.

Евгений Анташкевич. Редактировал Bond Voyage.

Продолжение читайте здесь.

Все главы романа читайте здесь.

Хроника одного полка | Bond Voyage | Дзен

======================================================

Дамы и Господа! Если публикация понравилась, не забудьте поставить автору лайк, написать комментарий. Он старался для вас, порадуйте его тоже. Если есть друг или знакомый, не забудьте ему отправить ссылку. Спасибо за внимание.

======================================================