159,2K подписчиков

Коса споткнулась о камень

14K прочитали
Глава из третьей книги романа «Провинция слёз» (4-я публикация) // Илл.: Художник Герман Травников
Глава из третьей книги романа «Провинция слёз» (4-я публикация) // Илл.: Художник Герман Травников

Дом они купили уже по заморозкам, когда продали Надёжкину избёнку и корову Никушина. От этих сделок осталось на руках не полных сто рублей, с ними и начали обживаться на новом месте, решив пока избу не трогать до весны, а за зиму, взяв ссуду в совхозе, основательно подготовиться к ремонту.

За две ходки перевезли на телеге Надёжкин скарб, опутав вожжами, привели бесившегося от испуга поросёнка, перенесли в корзине оравших кур. От Никушина привели молодую телушку, почти телёнка, Надёжка назвала телушку Зорькой, по той, довоенной корове, пропавшей с чужим гуртом. Всё в новом доме, хотя теперь и своём, не нравилось, и казался он сырым, холодным и неуютным. Теперь, пожив в кирпичной избе, Надёжка поняла – какая это разница, по сравнению с настоящей, бревенчатой. Но постепенно обаркалась к новой обстановке, не стала предаваться излишней привередливости, прекрасно понимая, что теперь уж ничего не изменишь, и надо привыкать к тому, что есть. Не дожидаясь морозов, напилив со Святителями на лесосеке новых дубовых подсох и тракторную телегу осиновых брёвен, Никушин с друзьями же разметил, вкопал подсохи, сделал обвязку и крышу, временно покрыв её рубероидом, и помаленьку начал рубить двор, благо с наступлением осени на пасеке работы почти не стало, а когда перед самыми морозами убрали ульи в омшаник, то и вовсе там стало нечего делать. Раз в неделю он ходил для порядка в Городище, куда лет пять назад окончательно перевели пасеку из Князева, а всё остальное время занимался домашним хозяйством. При этом ещё и зарплата капала. Небольшая, но всё-таки. Но двор – это лишь начало, это чтобы без дела не сидеть, а вся главная работа начнётся весной.

Вы читаете продолжение. Начало здесь

Пока Никушин помаленьку стучал топором, брёвнышко по брёвнышку возводя стены и радуясь каждому новому венцу, Надёжка занималась избой. До морозов Фадей успел срубить половину двора, и, поделив её на три части, разместили в ней живность. К этому дню Надёжка навела в доме порядок: побелила стены, печки, отскоблила потолки и полы. Хотя всё старое было, но выглядеть всё стало вдруг неожиданно благородно; за короткое время она привыкла к новой обстановке после своих трудов, и теперь уж казалось, что, пусть и не всю жизнь прожила здесь, а очень долго – сразу и не вспомнить. Чаще обычного стала навещать Густя, с которой Надёжка теперь жила на одном порядке. Та хотя и не помогала из-за своей полноты, а скорее – лени, но советов давала много. Всё-то у неё гладко выходило, будто само собой. Иногда к Надёжке заходили доярки и скотницы, по два-три раза в день мотавшиеся мимо окон на ферму. Заходили за чем-нибудь нестоящим, будто по делу, а сами смотрели, любопытничая, как устроились «молодые» на новом месте. Надёжка хотя легко отгадывала их любопытство, но с радостью показывала теперешнее жильё, в котором каждая дощечка и каждый кирпичик теперь были как родные. И пусть пока дом стоял под соломенной крышей – это ничего, это только до весны, а весной уж они развернутся.

Но до весны было далеко, ведь ещё и зима не начиналась по-настоящему, а когда землю плотно укрыло снегом, то неожиданно приехал Александр, хотя почему неожиданно – он всегда так приезжал. Ждёшь-ждёшь его, а он не едет, а когда уж и ждать сил нету – тут как тут. Хотя долго ли ехать из Скопина?! Стоит только захотеть. А ей, матери, всегда радостна эта минута: на сынка своими глазами поглядеть, пусть и ненадолго приезжает. Лет пять-семь назад чаще бывал, детей привозил, она почти всё лето внучат вместе со своими младшими воспитывала. А потом внучата подросли, в пионерские лагеря стали ездить, а главное – с женой у сына стали нелады. И сноху она не винила, нет – не за что было винить, а всё больше Сашке доставалось, хотя вроде бы и неудобно теперь его так было называть. Но это кому-то постороннему, а она – мать. Он для неё до самой смерти Сашкой останется. И, как мать, не раз и не два говорила, чтобы пореже в бутылку заглядывал. Нет – не помогали слова. Редко когда трезвый приедет... Вот и сегодня: увидела около дома, когда шла из магазина, и всё сердце от радости обмерло, да и как ему не обмереть, когда будто и не сын ждал, а артист писаный: в коричневом драповом пальто, чёрной широкой кепке и в белом кашне – загляденье! А ближе-то подошла – и пропала улыбка: опять выпивший! Но ничего сразу не сказала, не укорила, да и не хотелось на новом месте жить начинать с ругани, а радостно ойкнула, хотя, может, и без той радости, с какой надо бы:

– Вот и сынка увидела!

Сашка нагнулся, торопливо поцеловал мать, а потом улыбнулся, но не как всегда:

– Еле нашёл тебя! Ехал в одно место, а попал в другое!

– Я же письмо вам посылала... Разве не получали?!

– Получать-то получали, но до последнего дня не верилось...

– Так не шутят, сынок... Авось, не от большой радости с Никушиным сошлась, вы-то все бросили мать... Да что там меня – между собой знаться не хотите. Ведь как просила приехать в Орехово-Зуево – не приехал, забыл о брате, забыл, как я вас в войну поднимала и после войны бедствовала?! Всех вырастила, никто не побирался и не шпанил.

– Мать, не ругайся – не мог приехать. Срочная работа была, да и что толку ехать – всё равно легавые спуску не дадут. Знаю, сам попадал. Письмо-то он прислал?

– Нету пока... День и ночь жду.

– Хотя, если на усиленный режим попал, не скоро дождёшься... Ладно, чего здесь стоять – пошли в дом: показывай хоромы, да обедать пора.

– Показывать-то нечего... Только переехали. Грязь не всю вывезли... Фадей Александрович, правда, двор рубит, но в одиночку много ли сделаешь. С утра до вечера топором стучит, да день-то какой стал короткий, иногда не разберёшь: то ли утро, то ли вечер, но ничего, старается – слышишь? Пойдём в дом, стол накроем и тогда его позовём – всем обедать пора.

Надёжке в этот момент сделалось стыдно, особенно когда назвала Никушина по имени-отчеству. Захотелось провалиться от стыда, подумала: «Когда же у меня жизнь-то нормальная будет?! Чтобы всё как у людей?! – И сама же себя попыталась успокоить: – Разве виновата, что Господь такой судьбой наградил?!» Только эта мысль немного и успокоила, помогла не растеряться до конца, не стушеваться, потому что понимала: не за что краснеть перед сыном, не заслужила.

Когда собрала на стол, то пошла за дом, позвала Никушина:

– Фадей, пойдём обедать... Сашка приехал...

Никушин закурил и сказал:

– Сейчас приду... Только инструменты соберу.

Появился минут через десять. Молча взглянул на бутылку, выставленную гостем, и чуть заметно повеселел, но продолжал молчать. Заговорил, только когда выпили и румянец побежал по щекам; и не понять было: то ли спиртное проявилось, то ли уличная стылость дала себя знать.

– Как там у вас? – спросил он у пасынка, будто по-настоящему знал его жену и детей.

– Ничего особенного: сам работаю, жена работает, а ребята в школу бегают. Всем дело есть, – куражисто ответил Александр.

– Это дай сюда... – согласился Никушин и замялся, не зная, что ещё сказать, какие найти слова, чтобы разговор оживился, а не тлел, едва начавшись.

Желая поддержать Фадея, Надёжка улыбнулась и виновато взглянула на сына:

– А мы вот на старости лет решили вместе жить, чтобы друг другу помощь была, а то, не дай бог, заболеешь, а воды подать некому...

– Это уж точно... Правильно сделали. Теперь у меня душа спокойна! – поддержал Сашка и неожиданно предложил: – Давайте сейчас вам свадьбу сыграем! – Он разлил водку по стаканчикам, попросил мать подать третий, и, когда всем налил, то окончательно развеселился, крикнул на всю избу: – Горько, молодые!

Никушин покраснел, Надёжка испуганно замахала, а Александр рассмеялся:

– Хотя и не целуетесь, но всё равно выпью! Давайте вместе выпьем, чтобы у вас всё нормально срослось!

– Вот это другой разговор, – оживился Никушин и по-настоящему улыбнулся.

– Да ладно вам скалиться-то! – заулыбалась и Надёжка после его слов, сразу избавившись от стеснения перед сыном.

Когда мужики допили бутылку, то окончательно отмякли, перестали посматривать друг на друга с первоначальным стеснением. Правда, особого откровенного разговора никто ни от кого не ждал, и теперь, когда приличия были соблюдены, можно было заняться своими делами: Никушин, покурив, полез на печку, а Сашка отправился к приятелю – Алексею Собакину, называемому в селе Кобелем. Причём называли «наизнанку», с ударением на первом слоге, словно нарочно коверкали обычное слово, и делали это в Князеве всё чаще и чаще в последние годы, будто поветрие какое пошло.

Провожая сына, она предостерегла:

– Не пей с ним, умоляю, Христом Богом прошу!

– Не, ма, выпил, хватит...

– Знаю я твои обещания... В прошлый раз так же говорил.

Хотя Александр и отнекивался, но в душе знал, что мать права: ведь действительно ещё хочется выпить, а более – поговорить с кем-нибудь по душам, высказать всё то, что так мучило последние часы, когда приехал в родное село, а дома родного уже нет... Вернее, он стоял, как прежде, но в нём теперь жили другие люди: незнакомые, чужие... А ведь в этой избе с самого детства он помнил всё до последнего сучка, помнил деда с бабкой, особенно как помирал дед, как он полз к фокинской избе, чтобы поджечь её, да не дополз... Помнил, как тогда сперва чуть ли не рассмеялся, увидев деда мёртвым, потому что показалось, что тот притворился, чтобы напугать... Помнил, как бабка напоследок молилась день и ночь. Почему-то воспоминания о последних их днях трогали душу по-особенному, так, что теперь казалось, что эти воспоминаниями были самыми главными... Может, потому, что сегодня увидел у родного дома новых хозяев, пиливших дрова... Сперва даже хотелось остановиться, поговорить с ними, но вдруг почувствовал на глазах слёзы и, чтобы не показать их, пошёл дальше по большаку. На выгоне свернул к Тюлямину мосту, поднялся на Большой порядок и, почти в конце его, остановился у предпоследнего дома. И показался он угрюмым, чужим, таким, что даже не захотелось подходить к нему. До последнего момента не верил, что увидит в нём мать. Даже и тогда, когда, постучав в окно, замер у крыльца. А когда увидел её, то и не обрадовался совсем, словно она случайно зашла в этот чужой дом, и он пришёл, чтобы отвести её домой.

Чтобы не идти в гости с пустыми руками, Сашка прикупил бутылку и отправился к Кобелю, жившему напротив Тюлямина моста. Кобель имел славу каверзника и хулигана, гораздого на всякие скверные выходки. В молодости он работал шофёром, но до тех пор, пока разъезжал по району, а как попадал в область или, не дай бог, куда-нибудь подальше, то всегда возвращался без прав... Тогда, пока пересдавал, на несколько месяцев брал кнут и пас общественное стадо. Это повторялось неоднократно, пока Собакин окончательно не охладел к шофёрскому ремеслу и начал подряжаться пасти князевских коров на всё лето.

Александра не особенно интересовали пастушеские успехи Собакина, его связывало с ним другое – память детства. Когда-то, ещё в военные годы, тот начинал подпаском у Мать-Груньки, с того года, когда Григорий перестал стеречь стадо. Собакин был немного постарше Александра и хорошо помнил Григория, часто вспоминал его, как и вспоминал своего «учителя» – Мать-Груньку, утонувшего после войны. Кто помоложе, ничего этого не помнили и не знали, у них уж другие мысли на уме.

Собакин его словно ждал: дверь оказалась незапертой, и, постучав для приличия, Александр, пригнувшись, вошёл в избу, едва освещаемую подслеповатой лампочкой. Когда Савин кашлянул, Кобель заворочался на старинной, почерневшей от времени деревянной кровати и, скинув лоскутное одеяло, по-татарски сел, заулыбался, а Александру показалось – будто оскалился; если в этот момент Кобель вдруг по-собачьи задрал бы заднюю лапу и, вытянув лохматую голову вверх, почесал за ухом, Савин не удивился – столько в его ужимках было действительно собачьего, чего он никогда не замечал за ним или не хотел замечать из-за приятельства, но что, оказывается, хорошо видели люди со стороны и «наградили» за это соответствующим прозвищем.

– Привет, друг! Хватит бока отлёживать! – сказал Александр, тем не менее, приветливо, едва сдерживаясь, чтобы не рассмеяться.

– Да я за всё лето отсыпаюсь. Стадо-то только недавно перестали гонять. Уж который день с утра до вечера дрыхну – никак не отосплюсь. Даже побриться некогда.

– Зима впереди долгая – успеешь, выспишься, и побриться десять раз успеешь... А сейчас давай-ка по стаканчику вмажем, чтобы кровь разогреть!

Собакин поспешно соскочил с кровати, на которой валялся одетый, взял в кухне миску и вышел в сенцы, громыхнул там чем-то и вернулся с солёными огурцами и помидорами.

Александр удивился:

– Жалуешься, что времени нет, а сам бахчи разводишь!

– Это соседка помогает... Сам-то я огурцами только закусывать люблю, – хитро улыбнулся Собакин и кивнул на бутылку, выставленную на стол гостем. – Даже когда жена была жива, и то в огород не заглядывал – не мужичье это дело.

– Мужичье, не мужичье, а если кукуешь один, надо всё успевать, – поучительно сказал Александр, словно сам был одиноким.

– Сначала разведись, а потом говори... Говорить-то все мастера – только бы языки почесать.

Савин ничего не ответил, сам взял с полки стаканы, откупорил бутылку. Молча разлил. Когда выпили за встречу, новая – теперь уж радостная – волна хмеля ударила ему в голову, на малое время отлегло на душе, но потом, когда заговорил Собакин, новое озлобление накатило, словно и не друг детства говорил, а болтал языком случайный пустой человек, от которого не знаешь, как отвязаться.

– Всё о матери голову ломаешь? – спросил он, когда Александр взялся за бутылку, чтобы разлить остатки. – И сам же ответил: – Ломай не ломай, а поперёк родителя не станешь... А она правильно сделала! Чего одной мыкаться? Вы-то все разъехались, одну бросили... Ей бы давно надо за крёстного выходить, а она всё чего-то ждала.

– За какого ещё крестного?!

– За моего... За Фадея Александровича.

– Он что – твой крёстный?!

– А ты или не знал? Так что мы теперь родственнички, Санёк! Выпьем за это!

У Савина язык не повернулся, чтобы вставить хотя бы словечко: и удивление, и обида – всё смешалось в нём. Он молча чокнулся, хрупнул огурцом и посмотрел на Собакина так, как недавно смотрел на Никушина... И сразу расхотелось ещё о чём-то говорить с приятелем, Савин даже пожалел, что пришёл к нему, хотя, когда собирался, то надеялся поговорить по душам, высказать мучившие мысли, но теперь понял, что ничего доброго от Алексея не дождётся. Зря только надеялся.

Уходил он даже с радостью, со злой весёлостью, какая всё сильнее и сильнее забирала, пока возвращался в новый дом. От этой нежданной мысли, мысли горькой и обидной, он почувствовал себя одиноким-одиноким, словно ни родная мать, ни жена с детьми – никто – не смогут теперь никогда понять его. На обратном пути Александр зашёл к продавщице на дом, взял ещё бутылку. Сперва хотел прийти и выпить с отчимом, но перед самым домом передумал. Прислонившись к чьему-то забору, откупорил бутылку и бесчувственно отпил из горлышка несколько глотков, схватил с забора щепоть снега, кинул в рот... Отдышавшись, стоял по-прежнему твёрдо, осматривая чужой порядок, едва обозначавшийся в темноте и поэтому казавшийся совсем неприветливым. Через какое-то время он ещё раз приложился к горлышку и почти сразу почувствовал, как слабеют ноги, а голова плывёт куда-то в бок, а сам он, словно нитка за иголкой, поплыл следом за ней... Бутылку с остатками водки он спрятал под забором в обожжённой морозом крапиве и, несколько раз упав, всё-таки успел доплестись до крыльца, прежде чем окончательно свалился, едва переступив порог нового родительского дома.

Проснулся неожиданно рано, какое-то время лежал на застелённой кровати, куда перебрался под утро, замёрзнув на полу. Встряхнув мятую рубашку и брюки, вспомнил об оставленной у забора бутылке и, хочешь не хочешь, а пришлось вставать, идти искать её, чтобы похмелиться. Вдоль всех заборов торчала крапива, поэтому бутылку нашёл не сразу, а лишь по следам, едва заметным в неглубоком снегу. Когда, кривясь, допил остатки и закусил прихваченным огурцом, то повеселел, вернулся к дому и, не спеша заходить, присел на скамеечке перед палисадником. В какой-то момент услышал ласковый и любящий голос:

– Пойдём в дом, сынок, чего тут мёрзнуть. Завтракать пора.

Когда мужики сели за стол, Надёжка выставила бутылку и сказала, словно попросила:

– Похмелитесь, чего ж с больной головой ходить!

Никогда прежде мать не затевала с утра разговор о выпивке, и Александр понял, что сегодня она это делает специально, чтобы замирить с новым мужем, и, в душе понимая её, всё-таки не мог до конца успокоиться, принять то, что явно навязывали. Поэтому в душе так и осталось чувство обманутости: до конца неистребимое и поэтому особенно обидное.

Заметив косые взгляды пасынка, Фадей засиживаться за бутылкой не стал: выпил за компанию рюмку, кое-как поел и отправился стучать топором, не особенно церемонясь и не выказывая желания к пустым разговорам. Он оставил мать и сына, за одни сутки убедившись, что вряд ли когда сможет победить в себе отчужденность, родившуюся вчера при первой встрече, когда он только-только поздоровался с пасынком, а тот, вместо приветливой улыбки, глянул бирюком.

Пасынок же из-за стола выходить не спешил, изредка переговариваясь с матерью, хлопотавшей в кухне и стряпавшей пироги. Она спрашивала о жене, детях, а он отвечал через перегородку, словно стеснялся или даже чурался побыть с ней рядом, будто она была недостойна его доверительного сыновьего взгляда. Лишь изредка, когда мать выглядывала из кухни, он равнодушно и холодно косился на неё. А она будто ничего не замечала.

Когда она достала из печи противни с румяными пирогами и ватрушками, облитыми глазурью из яичного белка, накрыла полотенцами, чтобы отмякли, и поставила блюдо с пирогами на стол, то к пирогам сын не притронулся, лишь неразборчиво сказал:

– С собой положи... Ребятам отвезу.

Надёжка по-настоящему обиделась:

– Тебе, кроме бутылки, и ничего не нужно, наверное?! Что же бежишь-то от меня?!

– Сказал – к жене поеду! – поставил он в известность, еле ворочая языком. – Хватит – нагостился!

– Думала – чего умного скажешь! А ты и поговорить с матерью нормально не можешь... Всё куда-то вкривь тянет тебя. Ждала-ждала сынка, а он приехал, хвостом вильнул – и был таков!

– Вам и без меня весело!

Как ни обидно сделалось Надёжке, но не стала напоследок разговаривать с обидой, а сказала спокойно, как всегда, говорила в таких случаях:

– Тогда езжай, если собрался... Сейчас пирогов наложу – вези ребятам гостинец от бабушки. Рада бы чего ещё дать, да в «закромах» не густо.

– А я у вас ничего и не прошу! – с обидой в голосе сказал Александр, словно действительно обиделся на материнское признание о пустых закромах.

Он не хотел и пироги брать, но, когда она чуть ли не силой положила ему в сумку полотняный мешочек с пирогами и ватрушками, всё-таки не стал до конца обижать. Даже в гости пригласил, когда уж совсем собрался уходить:

– Особо-то тут не горбись... А чуть что не так – не скрывай. Приехать-то недолго, кое-кому по шеям надавать!

Она, конечно, всё поняла, кого он имел в виду, но не стала подзадоривать сына, а когда он, поцеловав, вышел на крыльцо, попросила:

– Погоди минутку! – и через сенцы пошла во двор.

Вернулась через несколько минут и вынесла в корзинке тревожно кокающего петуха.

– Вот – домой вези. Жена ещё летом в письме сообщала, что у вас хорёк петуха загрыз.

– Ещё чего не хватало! – заупрямился Александр. – Когда сама приедет, тогда и заберёт, если ей нужно!

– Когда это она соберётся... Забирай, всё равно пустой едешь. Нашего-то он забивает, а у вас на племя будет.

Александр, слушая мать, задумался, словно что-то вспоминал, а потом согласно махнул:

– Ладно, давай. Довезу как-нибудь.

Связав сумку с корзинкой, Александр кинул поклажу через плечо и, что-то замурлыкав под нос, двинулся вдоль порядка. Хотел пойти через село, но через несколько домов свернул в проулок и пошёл задами, чтобы пойти потом вдоль берёзовой посадки, тянувшейся краем Полинной лощины. Дорога эта показалась непривычной, всегда, когда жили на Бутырках, ходили по другую сторону лощины, большаком, мимо расставанных вётел, а теперь всё было по-другому. Даже дорога.

В конце посадки, почти перед Пушкарской слободой, в очередной раз меняя плечо под поклажей, Александр вспомнил о примолкшем петухе, даже и не о нём, а о материнских словах, когда она сказала, что этот петух «нашего забивает…». А вспомнив, уже не мог от них избавиться. Значит, получалось, петух – никушинский, дерётся с их петухом да ещё «забивает»... Александру бы сразу спросить у матери, что да как, но спьяну не спросил, а теперь, когда на свежем воздухе голова просветлела, вдруг сделалось нестерпимо обидно оттого, что он везёт чужого петуха. Ведь так получается! И Александра совсем не интересовало, как попал к ним никушинский петух, но раз он чужой, то такие подарки ему не нужны. Это уж получается не подарок, а безразличная подачка, словно побирушке.

У крайних дворов слободы он развязал корзину и, как голубя, подбросил ошалевшего рябого петуха и шуганул вдогонку корзинкой:

– Лети, Петя!

Петух метнулся в спасительный бурьян и затаился там, словно его собирались ловить, но Александр лишь злорадно усмехнулся:

– Ночью лиса поймает!

Продолжение здесь

Tags: Проза Project: Moloko Author: Пронский Владимир

Главы из первой книги романа "Провинция слёз" читайте здесь

Главы из второй книги романа "Провинция слёз" читайте здесь

Рецензии на роман «Провинция слёз» читайте здесь и здесь Интервью с автором здесь