Найти тему
Издательство Libra Press

Граф Бенкендорф поручил жандармским штаб-офицерам по всем губернским городам Сибири содействовать моему путешествию

Из воспоминаний Леонида Федоровича Львова

В 1838 году граф Киселев (Павел Дмитриевич) предложил мне командировку в Восточную Сибирь, для обревизования государственных имуществ и поселений ссыльных, обозрения золотых промыслов в отношении отводимых под прииски участков и поселений декабристов, освобожденных тогда от каторжной работы.

Обозреть столь отдаленный малоизвестный, край! Тогда и в Петербурге чуть ли не полагали, что соболя бегают по улицам Иркутска, и что вместо булыжника золотые самородки валяются по полям.

Достаточно было одного названия "Сибирь", чтобы встретить всевозможные препятствия со стороны матушки моей. Видя мое непреклонное желание взяться за это поручение, она приступила к мерам косвенным. Так вдруг за мною прислал ген.-ад. Кавелин (Александр Александрович), большой приятель нашего дома, состоявший тогда при Государе Наследнике (Александр Николаевич).

Он объяснил мне, что в контору Его Высочества нужен чиновник со званием "секретаря" и заявил, что он с особенным удовольствием меня предложит великому князю, и вперед убеждён в успехе. Секретарь Его Высочества! Сознаюсь, предложение это сильно меня отуманило и заставило призадуматься.

- Но нельзя ли мне узнать, - спросил я, - в чём именно будут состоять мои занятия и в каких отношениях я буду поставлен к Его Высочеству?

- Дела тебе будет немного, - сказал Кавелин: - быть ежедневно в конторе, писать пригласительные записки, отвечать на бесконечные ходатайства о пособиях, вести опись бумагам; дело нетрудное, да и несложное.

Совмещая со "званием секретаря великого князя" занятия более серьёзные, я недоумевал и, желая узнать, как сам Кавелин понимает и взвешивает эту должность, решился спросить:

- Какое же полагается содержание таковому секретарю?

- Не более 1400 рублей в год.

Из этого ответа я понял, что предлагаемая должность "не есть должность настоящего секретаря", а нужен просто чиновник-писарь; следовательно занятию не предвещалось интереса, и как ни лестно было состоять в конторе Государя Наследника, я искренно поблагодарил Александра Александровича и объяснил ему, что к крайнему моему сожалению я не могу принять любезное его предложение, так как готовлюсь ехать по поручению графа Киселева в Восточную Сибирь и в настоящее время занят собиранием по этой командировке материалов и документов.

Моя поездка служила темой разговоров всему нашему обществу. После всяческих успокоений и увещаний графа Киселева и графа Бенкендорфа, который в молодости и сам доезжал до Тобольска, что в Сибири живут прекрасно, да и командировка будет не долгосрочная, матушка изъявила согласие, но с непременным условием, чтобы ехал со мною доктор Иван Сергеевич Персин (?), которому и сдали меня на руки.

После бесчисленных сборов, провожаний, слез и прощаний, в феврале 1839 года, мы с доктором пустились в путь. В Москве пришлось остановиться: тогда проживала там старушка Екатерина Фёдоровна Муравьева, мать сосланных Никиты и Александра Муравьевых. Она была близкая знакомая моей матушки, и так как многое поручала передать сыновьям, то я по необходимости должен был пробыть в Москве целую неделю.

Александр Михайлович Муравьев (худож. П. М. Головачев)
Александр Михайлович Муравьев (худож. П. М. Головачев)

Ежедневно она мне доставляла разные посылочки, и даже почти в момент нашего выезда, я получил от нее ящик, довольно большого размера, да с такою убедительною записочкою о передаче его Никите, что, несмотря на то, что наша повозка уже была сильно нагружена, я не решился ей отказать, и ящик поехал с нами.

Доктору приходилось очень плохо сидеть, и на первой же станции от Москвы он упросил меня распаковать ящик и посылаемые вещи разложить между нашими, лишь бы избавиться от ящика. Открыли мы ящик: мать посылала сыну за 6 тысяч вёрст полсотни яблок. Понятно что, яблоки выбросили: они до первой станции уже замерзли, в чем потом искренно я повинился пред Никитою Михайловичем.

Граф Бенкендорф (Александр Христофорович) поручил жандармским штаб-офицерам по всем губернским городам Сибири содействовать моему путешествию, и этого было достаточно, чтобы, по приезде в какой либо город, меня непременно встречали, угощали и всячески за мною ухаживали. Но и мой золотой придворный мундир, который я напяливал в торжественные дни, придавал престижу моей особе.

До самого Иркутска, должен сознаться, дело прошедшее! вся дорога была рядом кутежей: непременные проводы в каждом городе, а "сибиряк без шампанского" провожать не может.

В особенности в Красноярске, где был гражданским губернатором Копылов (Василий Иванович) и куда съехались многие из золотопромышленников, кутежи и угощения были непрерывные. Там мы принуждены были оставаться за распутицею и довольно долго; при выезде же из этого города, я только на третьей станции очнулся!

У меня осталось в памяти, что на переезде реки Енисея, еще не совсем очищенного от льдин, во все время нашего плавания, купцы Николай Мясников, Можаров и почтмейстер Лабковской, каждый при ящике с шампанским, требовали, чтобы "перевозчики хором заявляли и окрикивали число опорожненных и бросаемых в реку бутылок".

Весною, во время ледохода, переправа чрез Енисей требовала больших предосторожностей; для нас был изготовлен особенный баркас, и мы употребили шесть часов на переезд, и как я расстался с моими провожатыми, не знаю. Как вспомню, так совестно становится. Ну, да это давно прошедшее!

После восьминедельного путешествия мы приехали в Иркутск. Позабыл я сказать, что в Тобольске губернатором был Талызин (Иван Дмитриевич), человек замечательно бойкого ума, но также большой кутила. Он задержал меня, несмотря на ворчание моего доктора. Чтобы похвастаться своим обществом, он дал большой бал "pour la ville et le faubourg" (для города и предместья), на котором требовал непременного моего присутствия.

В Сибири, вообще, все общество состоит из чиновников и купцов с их женами; помещиков, дворян нет. Кажется, во всей Сибири имеется один только в Тобольской губернии помещик, которому еще императором Александром было пожаловано маленькое имение.

Бал был очень оживленный, и тобольские барыни ни в чем не отставали, ни в туалетах, ни в любезностях, от петербургских. Между прочими угощениями, Талызин впервые познакомил меня с пересылочным острогом. Тут мне привелось увидать бывшую княгиню Трубецкую, лет 32-х, из пензенской, кажется, губернии, сосланную за то, что она засекла свою горничную из ревности.

Ей предстояло, после 3-х-тысячиверстной прогулки по этапу, еще пройти по этапу же слишком 3 т. верст; но уже в Тобольске ничего у ней княжеского, женского, не оставалось: до того этапное шествие может изменить и развратить женщину.

Генерал-губернатором Восточной Сибири был тогда старик Руперт (Вильгельм Яковлевич), человек очень добрый, не отличавшийся особенным умом, но весьма любимый в крае, характера слабого, очень простого в обращении, в высшей степени благородный. Нельзя было не удивляться, как он терпел при себе гражданским губернатором Андрея Васильевича Пятницкого, весьма ограниченного и сомнительной честности человека. Жена его, Любовь Александровна, женщина бойкая, красивая, руководила всем и всем ворочала.

И. В. Медведников (худ. Марина Гратевич)
И. В. Медведников (худ. Марина Гратевич)

Квартира мне была отведена в большом каменном доме купца Медведникова (Иван Логгинович). Проехав 6500 верст, мы с доктором отдыхали за самоваром, и я уже сбирался ехать являться к ген.-губернатору, как его адъютант Максимович прибыл от его имени звать меня обедать без церемонного представления. Конечно, по долгу службы, я поспешил все-таки явиться к генералу. Он меня чрезмерно обласкал, познакомил со своим семейством, удержал к обеду и, узнав, что доктор при мне, тут же послал пригласить и его к обеду.

Расспросам, что делается в Петербурге, при дворе, в обществе не было конца. Служебные разговоры дозволены не были: генерал их откладывал до другого времени и требовал, чтобы я хорошенько отдохнул и, как говорится, "пришел в себя" после такой дороги (меня удивило найти в доме генерал-губернатора, в зале, копию с большого портрета Г. Р. Державина в снегах, известного художника Тончи (оригинал находится у Н. А. Львова на Мойке). Никто не мог объяснить, как и когда эта копия была привезена в Иркутск).

Каково было мое удивление, когда (после обеда мы сидели в гостиной и курили сигары) я услыхал звуки инструментов и квинтет Моцарта с кларнетом (A mol). Руперт, зная вообще львовскую любовь к музыке, приготовил мне этот сюрприз. Меня до того растрогали эти дивные мелодии, так меня перенесло к своим домашним, что к стыду моему я не удержался от слез!

Первую скрипку играл отбывший каторгу Алексеев, некогда дирижёр музыки у графа Аракчеева, присужденный и сосланный по делу убийства Настасьи (здесь Минкиной); на кларнете играл сосланный поляк Крошецкий, и хотя исполнение было, понятно, не то, к которому я привык, но оно доставило тогда мне такое чувство отрадное, родное, что и по cиe время (1884) равнодушно вспомнить о том не могу!

Этого было достаточно, чтобы я сблизился с этими сибирскими артистами и видел в них не ссыльных, а равных себе, страстных музыкантов.

Когда я познакомился с обществом и лицами, имевшими отношение к порученному мне делу, после совещаний с генерал-губернатором и составления программы занятий, было решено: начать с обозрений и устройства поселений "декабристов", находившихся в Петровском Заводе (Верхнеудинского уезда).

Хотя в 1825 году, я был еще очень молод, но присужденные к ссылке Трубецкой, Волконский, Лунин, Муравьевы и другие так часто бывали в доме отца моего (здесь Федор Петрович Львов), даже многие из них были товарищами моих братьев, что я ехал к ним как бы к знакомым, близким, и весьма понятно, что и они меня встретили с особенным радушием.

Нельзя пройти молчанием, что вообще, со времени их ссылки, они везде и во всех начальствующих лицах находили большое сочувствие к их положению. Это отзыв их самих, мне не раз повторенный. Будучи первоначально рассеяны по Нерчинским заводам, потом содержимы в г. Чите, они, наконец были помещены в Петровском Заводе.

Кроткое с ними обращение, как при бывшем ген.-губернаторе Броневском (Семен Богданович), так и при Руперте, и особенно в Петровском Заводе, где они нашли в коменданте Лепарском (Станислав Богданович) человека с редким добрым сердцем, всегда и повсюду, смягчало их участь. Собственно в рудниках они работали очень недолгое время; в Чите насыпали шоссе; а в Петровском Заводе работали на мельнице, мололи муку и прокладывали к мельнице дорогу на расстоянии 3-х верст.

По выходе из Петровского Завода они были избавлены от принудительной работы и должны были быть поселены на избранных ими же самими местностях в границах Восточной Сибири. Несмотря на то, что Лунин (Михаил Сергеевич) был охотник до красного словца и никого не щадил, но и он, хотя подсмеивался над добрым Лепарским, отдавал полную справедливость старику-коменданту.

Действительно, участливость этого старика была замечательна, особенно к женам поселившихся близ острога. Жены входа в острог не имели, в свободное же от работ время Лепарский дозволял мужьям навещать их. Все, что писалось и рассказывалось о декабристах придавало этим господам и их женам какую-то поэтичность, да я сам, до приезда в Иркутск, был под этим впечатлением.

Познакомившись же с ними ближе я ни поэзии, ни рыцарства не нашел, и моей фантазии привелось во многом разочароваться. Бесспорно, между ними были прекрасные люди, умные и образованные, я был в наилучших с ними отношениях и находил большое удовольствие быть в их обществе; но людей с выдающимся убеждением и волею, с положительным характером и логикою я не встретил между ними.

Может быть, 14 лет ссылки и каторги изменили их; но я вспоминаю, как их узнал в 1839 году. Дружны между собою они никогда не были. Правда, они собирались временами у Трубецкого или у Муравьевых, случалось садиться за стол до двадцати человек и более; но ссоры между ними не прекращались. В особенности доктор Вольф, которому практика в городе доставляла хорошие средства, всегда умел всех перессорить и был заводчиком и участником всевозможных сплетен.

Никита Муравьев считался между ними как бы старшим, выдающимся: суровый, молчаливый, до крайности раздражительный; все критиковавший, но здоровый старик. Я его застал, по-моему, скорее полусумасшедшим, чего впрочем, товарищи его не признавали. По отзывам их, он отличался блестящим умом, научностью и большою начитанностью. Надо полагать, что ссылка сильно на него подействовала, чтобы я его нашел тем, чем он был в 1839 году.

Между ними были также люди совершенно неповинные в деяниях своих, как например Быстрицкий, Бечастный (Черниговского полка) и другие последователи вожаков, не имевшие даже в ссылке ничего общего с товарищами, люди честные, тихие, но ни на что неспособные.

Были и такие как Якубович (имевший суровый вид) и Вильгельм Кюхельбекер, которых и каторга не угомонила ни в суждениях, ни в обхождении, - характер бретёрства их не покинул. Якубович не иначе выходил на улицу, даже в городе, как имея винтовку за плечами; чуть ли он не спал с нею. Он поступил в Иркутске в приказчики к винному откупщику Мальвинскому.

Михаил Сергеевич Лунин. Автолитография П. Ф. Соколова, 1822 г. (Государственный Эрмитаж)
Михаил Сергеевич Лунин. Автолитография П. Ф. Соколова, 1822 г. (Государственный Эрмитаж)

Лунин резко отличался от всех едким умом и весёлым характером. Никогда не унывая, он жил как бы шутя. Будучи воспитан иезуитами, он был высокого образования и учености, и в его характере сохранилось тонкое обращение с людьми без всякой изысканности. Когда он был корнетом кавалергардского полка, во время командования полком великого князя Константина Павловича, его высочество как-то отозвался неосторожно и обидно об офицерах полка.

Все общество офицеров подало в отставку. Дело это огорчило Государя Александра Павловича, и много наделало шума в городе. Его высочество, в присутствии всего полка, обратился к офицерам с заверением, что "он ничего не имеет против них и очень сожалеет, если ого слова были не поняты и показались обидными, и очень бы желал, чтобы господа офицеры были в этом убеждены; впрочем, если этого заверения им недостаточно, он готов им дать сатисфакцию".

Лунин дал шпоры лошади, выскочил, ударил по эфесу палаша: "Trop d'honneur, votre altesse (Слишком много чести, ваше высочество), - закричал он, - pour refuser (чтобы отказаться)!". Эта выходка не помешала Лунину впоследствии поступить адъютантом к его высочеству. Жил он в Варшаве, где принял католичество; там и был в 1825 году арестован. В Сибири, в ссылке, он всегда был ревностным католиком. Таким же "рыцарем Дон-Кихотом" и я его застал в 1839 году.

Когда Лунин уже был поселен в селении Урик, он вёл переписку со своей сестрой Екатериной Сергеевной Уваровой (прекрасно игравшей на клавикордах), находившейся в Петербурге. Прочитав в письме сестры описание бывшего в Аничковском дворце бала-маскарада времен Петра 1-го, он дозволил себе, в ответном письме весьма неприличные остроты на счёт государя Николая Павловича, и вследствие этого письма гр. Бенкендорф сообщил Руперту, что Государь высочайше повелеть соизволил объявить Лунину, что ему "запрещается в течении года писать письма".

Посланный поскакал за Луниным.

Иркутск, "Белый дом" (бывшая резиденция генерал-губернатора; наши дни)
Иркутск, "Белый дом" (бывшая резиденция генерал-губернатора; наши дни)

В это утро я находился у Руперта по делам службы, как пришли доложить, что Лунина привезли. Генерал, будучи занят со мною, отвечал: "Прошу обождать, я занят". Не прошло и десяти минут, как адъютант доложил, что Лунин ожидать не хочет и поручил передать генералу, что "он во власти и в праве за ним присылать и требовать его к допросу по двадцать пять раз на день, но ожидать в приемной он не желает".

"Вот это всегда так!" - сказал обращаясь ко мне Руперт, - ведь умный, очень умный человек! Просите".

Лунин вошел. Генерал-губернатор весьма ласково, показывая бумагу гр. Бенкендорфа, сказал: "С сожалением, Михаил Сергеевич, мне приходится вам сообщить, что ваши письма опять навлекли негодование Государя. Вот отношение шефа корпуса жандармов, которым запрещается вам писать письма в течение года".

- Хорошо-с! Писать но буду!

- Так потрудитесь прочесть и подписать эту подписку, - и подал ему заготовленный лист бумаги, на котором было прописано все отношение гр. Бенкендорфа и обычное изложение подписки. Лунин посмотрел на бумагу и со свойственной ему улыбкой сказал: "Что-то много написано. А! Я читать не буду... Мне запрещают писать? Не буду!" Перечеркнул весь лист пером и на обороте внизу написал: "Государственный преступник Лунин дает слово целый год не писать".

- Вам этого достаточно, ваше высокопревосходительство? А читать такие грамоты право лишнее. Ведь это чушь! Я больше не нужен. Поклонился и вышел.

Меня всегда крайне удивляло смешение в его характере весьма часто мелочного, вовсе неуместного с высоким чувством благо родства и разумности; точно в нем было два совершенно различных характера. Я был с ним в самых близких сношениях. Случалось в откровенных разговорах делать ему замечания на его выходки; он их выслушивал, но вместе с тем тут же подсмеивался и все обращал в шутку.

В Аёке, где он был поселён, Лунин был особенно уважаем крестьянами; они имели к нему полное доверие, обращались за советами в случае ссор, и он их разбирал; с детьми был очень ласков, ребятишки по целым дням играли у него на дворе и, не смотря на его занятия и постоянное чтение богословских книг, он находил удовольствие возиться с детьми, учил их грамоте, вообще в деревне много делал добра и посещал больных.

Надобно сказать, что Лунин некогда был влюблен в мою матушку, и это была одна из причин, что он был особенно расположен ко мне. Он находил, что я очень похож на матушку и часто мне говаривал: J'aurais été bien lieiircux de vous savoir catholique (Мне было бы лучше, если бы я знал вас католиком)!

Такого строгого последователя католицизма я и в Польше не встречал; он никогда не пропускал в известное время прочитывать свой требник (bréviaire), и еженедельно капеллан из Иркутска приезжал к нему исполнять церковную службу.

Он очень редко решался приезжать в город, но как-то внезапно явился ко мне. Немедленно я распорядился обедом и угостил моего гостя хорошим лафитом. Разобрало старика. Он был в самом веселом настроении, вспоминал старину, рассказывал разные анекдоты, пел французские куплеты; ну и досталось же мне от моего доктора, который очень опасался, чтобы этот кутеж не подействовал на здоровье Лунина.

Для большей предосторожности, я не хотел его одного пустить ехать в Аёк и решился его проводить. Нам предстояло проехать тридцать верст; дорогою Лунин совсем охмелел, но в обычный час вынул из кармана свою книжку и давай бормотать молитвы. Я не мог ему не заметить, что мне очень странно, что он, который только и повторяет о желании меня видеть католиком, сам же не стыдится при мне бормотать свои молитвы, будучи совершенно в пьяном виде. Доехали мы благополучно, и я его сдал на руки его старому слуге Антипычу.

По прошествии года, как я его ни уговаривал и ни убеждал быть осторожнее в суждениях и насмешках, как его ни уверял, что выходки его не только вредят ему самому, но и товарищам его, он написал большую критику на "Донесение Следственной Комиссии" по их "делу". Он утверждал, что правительство ограничилось только одним следствием, но что суда вовсе не было; выставил не в благовидном отношении действия великого князя Михаила Павловича и военного министра Чернышева (Александр Иванович), да и само следствие очертил вообще пристрастным и недобросовестным.

Чрез кого-то переслал он эту толстую тетрадь к сестре в Петербург, и как она попалась в Лондон и была отпечатана, не знаю. В ожидании ареста он все, что имел, разделил между товарищами, и мне досталась большая его кофейная чашка; а все атрибуты молельни он пожертвовал в Иркутскую католическую церковь.

У него находился в услужении один только старик Антипыч, бывший вахмистр кавалергардского полка, которого он величал своим комендантом, со строгим приказанием: никому ворот не отворять и никого не впускать без предварительная ему доклада.

В пятницу на страстной неделе (1841), часов в 8-мь утра, Артамон Муравьев запыхавшись вбежал ко мне: "Лунин арестован сегодня рано утром, часа в 4-ре; его уже привезли в дом к генералу-губернатору!" Не теряя времени, я поспешил поехать к генералу, где нашел Лунина в особой комнате, возле прихожей, с жандармами у дверей. Он прохаживался по комнате, покуривая трубочку, совершенно покойно, со своею всегдашнею улыбкой.

Тут я узнал, что накануне фельдъегерь привез бумагу от графа Бенкендорфа с высочайшим повелением "Лунина отправить на поселение в один из отдаленных рудников Нерчинского завода". В исполнение сего генерал-губернатор арестовав Лунина, распорядился в этот же день его отправить в рудник Акатуй, - рудник один из самых тяжелых, где ссыльные, работая в шахтах, большею частью прикованы к тачке, лопате, одним словом к чему-нибудь; других не встречаешь, да и местность рудника до того уныла, что наводит жестокую грусть; рудник далеко небогатый, почему и рабочих и стражи очень немного, а сельчан вовсе нет.

Арест Лунина всех встревожил. У меня съехались княгиня Марья Николаевна Волконская, Артамон, Якубович, Панов; они неотступно просили устроить так, чтобы им проститься с Луниным; тем более, что по городу пронесся слух, что его велено расстрелять. Всю эту грустную кутерьму надела злополучная тетрадь. Уварова переслала ее в Лондон. Не полагаю, чтобы Лунин писал свою критику с намерением; чтобы ее напечатали, хотя она была им написана на английском языке.

Узнав, что жандармскому офицеру майору Полторанову поручено отвести Лунина в Акатуй, я обратился к нему с убедительною просьбою: когда он отправится с ним в путь, чтобы он остановился в лесу за тридцать верст от города, где мы будем его ожидать. Я уже говорил, что жандармы всячески старались мне угодить, и в сем случае Полторанов не только согласился на мою просьбу, но чтобы мы имели время наперед выехать, дал слово не торопиться своим выездом.

Я сам отправился на почтовой двор приказать выслать ко мне две тройки. Почт-содержателем тогда в Иркутске был клейменый, отбывший уже каторгу старик 75-ти лет Анкудиныч, всеми очень любимый. Почти вслед за мною прискакал казак с "требованием двух троек" в дом генерал- губернатора; было ясно, для бедного Лунина! Анкудиныч сильно встревожился арестом Лунина, и пока закладывали лошадей, вдруг куда-то исчез.

Тройки были уже готовы, а его нет; как сверху лестницы послышался его голос: "Обожди, обожди!" и сбегая с лестницы, он сунул ямщику в руки что-то, говоря: "Ты смотри, как только Михаил Сергеевич сядет в телегу, ты ему всунь в руки... ему это пригодится!.. Ну... с Богом!".

У меня слезы навернулись. Конечно этот варнак (преступник), посылая Лунину пачку ассигнаций, не раз читывал на возврат, да едва ли мог и ожидать когда-либо с ним встретиться.

В доме у себя я нашел тех же лиц в лихорадке; а Марья Николаевна спешила зашивать ассигнации в подкладку пальто, с намерением пальто надеть на Лунина при нашем с ним свидании в лесу. Надо было торопиться. Мы поскакали. Верстах в 30-ти мы остановились в лесу, в 40 шагах от почтовой дороги на лужайке. Было еще холодно и очень сыро, снег еще лежал по полям; и так как недалеко от нашего лагеря находилась изба Панова, он принёс самовар и коврик, мы засели согреваться чаем и ожидать наших проезжающих.

Несмотря на старания Якубовича нас потешать рассказами и анекдотами, и Панова, согревавшего уже третий самовар, мы были в очень грустном настроении. Послышались колокольчики, все встрепенулись, и я выбежал на дорогу. Лунин, как ни скрывал своего смущения, при виде нас чрезмерно был тронут свиданием; но по обыкновению смеялся и шутил хриплым своим голосом.

Напоили мы его чаем, надели на него приготовленное пальто, распростились и распростились навсегда! По прибытии в Акатуй, он месяца не прожил. Он умер от горячки.

Вот что мне передал жандармский офицер, арестовавший Лунина в Аёке. По правде фельдъегеря, генерал-губернатор немедленно распорядился арестовать Лунина в ночь с четверга на пятницу; для этого он командировал полицеймейстера г. Иркутска (поляка), жандармского офицера и чиновника особых поручений при двух жандармах.

Они приехали в Аёк в 2 часа ночи; ворота заперты; стали стучать, Антипыч отвечал: "что барин спит и не приказал будить; он очень устал на охоте". Жандармы перелезли, открыли ворота, вошли в избу и действительно нашли Лунина спящим; когда же полицеймейстер стал его будить и торопить одеваться, так как они приехали его арестовать, Лунин очень хладнокровно отвечал: - Вы меня извините, господа, я так изнурился на охоте, что дайте мне выспаться; а там везите куда хотите.

На возражение полицеймейстера, что нельзя терять времени, надо ехать, Лунин закричал Антипычу: - Так хоть чаем угости незваных гостей. Вы извините, у меня кроме кирпичного другого нет. Да похвастай Антипыч козой, что я сегодня убил. Чиновник заметил, что на стене висят ружья, посоветовал полицеймейстеру их убрать.

Тот передал Лунину (по-польски) требование чиновника, на что Лунин отвечал по-русски: - Да, конечно, конечно надо убрать, ружье вещь страшная, ведь эти господа привыкли к палкам! Вся деревня сбежалась его провожать, толпа была на дворе, все прощались, плакали, бежали за телегою, в которой сидел Лунин, и кричали ему в след: "Да помилует тебя Бог, Михаил Сергеевич! Бог даст, вернешься! Мы будем оберегать твой дом, за тебя молиться будем"! А один крестьянин-старик даже ему в телегу бросил каравай с кашею.

Продолжение следует

Другие публикации:

  1. Высочайший выговор камер-юнкеру Львову за "буйный поступок его на Кастильском въезде"
  2. Письмо Вильгельма Карловича Кюхельбекера к Жуковскому из Тобольска (1846)