Из "Записок" Александра Акинфиевича Кононова
Меня отдали в пансион в Москве (1817 г.); Василий Степанович Кряжев, известный по своим переводам и учебным книгам, был его содержателем. После (1818 г.) перевели меня в другое заведение; в этом последнем часто видел я князя Александра Александровича Шаховского, родственника моего наставника, у которого я жил и который состоял на службе при университете. Вместе со мною воспитывались два родных племянника князя.
Толстый, лысый мужчина, в мешковатом чёрном фраке - вот каким представился мне известный русский драматург; немного рябое лице, орлиный нос, проницательный взгляд, - всё это вместе делало физиономию его замечательной: кто раз его видел, верно, узнал бы и через двадцать лет. С первого взгляда Шаховской казался холодным, даже отталкивающим от себя; но нельзя было не полюбить его, узнав короче.
Сначала я, как будто его боялся; частые свидания с ним, то в пансионе, то у его родителя, старика, всегда лежавшего в постели, которого я по его приказанию звал дедушкой, потому что было дальнее родство между нашими семействами, - свидания эти сблизили нас, и я не только перестал его бояться, но стал находить его очень любезным и привязался к нему.
Вскоре потом узнал я Мерзлякова, которому отец мой поручил давать мне уроки русской словесности. Небольшой ростом, полный, редковолосый и небрежный в туалете - таким увидел я Алексея Фёдоровича. Скромный, даже застенчивый в обществе, Мерзляков на кафедре являлся во всей силе своего дарования; его красноречие увлекало слушателей и готовило в юношах людей, полезных для государства.
Он был всегда добрый и благотворительный человек, хотя собственные его обстоятельства были и не в блестящем положении.
В Москве (1829 г.) познакомившись с В. Л. Пушкиным, я почти ежедневно бывал у него. Опишу Василия Львовича, каким узнал его. Старик, чуть движущийся от подагры, его мучившей, небольшой ростом, с открытой физиономией, с седыми, немногими остававшимися еще на голове волосами, очень веселый балагур, - вот что видел я в нём при первом свидании. При дальнейшем знакомстве я нашел в нём любезного, доброго, откровенного и почтенного человека; не гения, каким был его племянник (А. С. Пушкин), даже не без предрассудков, но человека, каких немного, человека, о котором всегда буду вспоминать с уважением и признательностью.
Он дал мне списать своего Буянова (здесь поэма "Опасный сосед"), хотя я знал его уже на память; сам читал мне своего "Юродивого", напечатанного, помнится, в "Московском Вестнике". У него была огромная библиотека, но худо размещенная по тесноте дома; книги на полках шкапов стояли в три ряда, так что с большим трудом можно было отыскать чего желаешь.
У Василия Львовича встречал я многих литераторов: Ивана Ивановича Дмитриева, высокого, худощавого, в седом парике, в сером фраке со звездою; Алексея Фёдоровича Малиновского, известного по его археологическим трудам; князя Петра Ивановича Шаликова, добродушнейшего человека.
Еще в детстве видел я князя у друга его Бориса Карловича Бланка, также некогда литератора, проживавшего то в Москве, то в деревне: выезд Бланка из столицы подал повод, кажется князю Вяземскому (Петр Андреевич), написать шуточные стихи, в которых Шаликов говорит при расставанье со своим приятелем:
Прощай, прощай, о Бланк драгой,
Единственный читатель мой!
Однажды мы сидели в кабинете Василия Львовича: он, Михайло Александрович Салтыков, Шаликов и я; отворились двери, вошел новый гость, черты лица которого два года тому назад (при встрече в театре) так врезались мне в память и еще более утвердились в ней портретом Кипренского: это был А. С. Пушкин. Поэт обнял дядю, подал руку Салтыкову и Шаликову; Василий Львович назвал ему меня, мы раскланялись. Все сели; начался разговор.
Александр Сергеевич рассказывал всё, что я после читал в статье его: "Поездка в Арзрум". Между тем князь Шаликов присел к столу и писал. "Недавно был день вашего рождения, Александр Сергеич, - сказал он поэту. Я подумал, как никто не воспел такого знаменитого дня и написал вот что". Он подал бумагу Пушкину; тот прочитал, пожал руку автору и положил записку в карман, не делая нас участниками в высказанных ему похвалах.
Последнее мое свидание с А. С. Пушкиным было у М. А. Салтыкова. Тот много говорил он о Турчаниновой (Анна Александровна), которая тогда удивляла всех своим глазным магнетизмом; он сказывал, что она готовит о том сочинение, но кажется, оно не явилось в свет.
Раз как-то, сказал я Василию Львовичу, что еду к князю А. А. Шаховскому; он просил меня передать князю его почтение. Когда я вошел к Шаховскому в гостиную, хозяин обедал, хотя уже был седьмой час вечера; возле него сидел на креслах полный мужчина, приятной наружности, с Анною на шее.
Князь, как всегда, обрадовался мне, расспрашивал о родных, вспоминал старых знакомых, и отнесся к своему гостю, говоря, что хотя я много его моложе, по напоминаю ему прошлое, ибо деревня моя в виду той, где он сам родился (здесь Беззаботы) и провёл своё детство; он даже поручил мне узнать, не продадут ли того имения: "хотелось бы и умереть там, где родился!"
Разговор длился; коснулись литературы, и я очень удивился, услышав от князя (который писал тогда что-то новое, и для того понадобились ему справки с русской историей), что история, написанная Карамзиным, очень плоха, что в ней не нашел он нужных ему сведений. Гость улыбнулся и сказал: "А до него у нас вовсе не было истории".
Гость этот был Михаил Николаевич Загоскин. Когда я передал князю поручение В. Л. Пушкина, он промолчал, как будто не слыхал, что я говорю. После Салтыков объяснил мне, что он терпеть не мог Василия Львовича за выходку против комедии его "Новый Стерн"; а Василий Львович рассказал, за что Шаховской не любил Карамзина: когда знаменитый историограф издавал журнал ("Вестник Европы") князь послал ему стихи; тот их не напечатал, и самолюбие автора было оскорблено.
В. Л. Пушкин скончался в 1830 году. Давно больной, он, хотя не ощущал особенных страданий, но ходить уже не мог; лежа в своем кабинете на диване и перелистывая столь знакомого ему Беранже, вдруг тяжело вздохнул, - и его не стало.
В 1830 году мне предстояло знакомство более продолжительное с человеком, весьма замечательным. Начальником в губернии нашей был тогда Николай Иванович Хмельницкий. Я знал Хмельницкого только по переписке и как драматического писателя. В уездном городе Дорогобуже была ярмарка, и здесь я с ним познакомился: он был тогда лет сорока, приятной наружности, казался застенчивым, не любил больших обществ; зато бывал очень любезен в небольшом кружке по сердцу; о своих литературных занятиях не любил говорить, но охотно и увлекательно говорил о литературе вообще.
Всякой раз, приезжая в Смоленск, я посещал Хмельницкого, и всегда ожидал меня самый радушный прием. Однажды на именинах одного общего нашего знакомого А. О. Гернгросса, в деревне, мы провели вместе целый день. Под вечер, войдя в боковую комнату, я нашел его в ней одного стоящим перед картиною, которую он внимательно рассматривал.
Картина изображала Сивиллу: с восторженным видом держит прорицательница открытую книгу и, кажется, готовится начать свои предсказания.
- Какое впечатление делает на вас эта картина? - спросил меня Николай Иванович.
- Я не знаток в живописи, - отвечал я; - но вижу, что картина хороша; сильного впечатления, однако она не производит на меня.
- То же самое и со мною; мало быть только хорошим живописцем, мало уметь верно и отчетливо изображать избранный предмет, надо уметь дать ему трогательность: эта же женщина, если б мы видели её с младенцем на руках или окруженную семейством, с выражением волнений сердца, заставила бы нас чувствовать; а тут мы холодны и равнодушны, потому что предмет взят не из природы, он неестественен...
Хмельницкий думал завести в Смоленске библиотеку; начинал приводить мысль свою в исполнение, он отнесся ко всем литераторам с просьбою прислать изданные ими сочинения. Такое же отношение было послано и к Пушкину. Нумер на письме и официальный тон не понравились поэту; ему приятнее была бы простая приятельская записка, и он отвечал:
"Я бы за честь себе поставил препроводить сочинения мои в смоленскую библиотеку, но вследствие условий, заключённых с петербургскими книгопродавцами, у меня не осталось ни единого экземпляра, а дороговизна книг не позволяет мне и думать о покупке. С глубочайшим почтением и проч.".
Затем следовала приписка: "Дав официальный ответ на официальное письмо ваше, позвольте поблагодарить вас за ваше воспоминание и попросить у вас прощения не за себя, а за моих книгопродавцев, не внемлющих вам, вопреки моему наказу о ежегодной моей дани (здесь обязательные авторские экземпляры).
Она будет вам доставлена, вам, любимому моему поэту; но не ссорьте меня со смоленским губернатором, которого впрочем, я столько же уважаю, сколько вас люблю. Весь ваш" (присылка не состоялась (ред.)).
Проживая в деревне, я встретился еще с Сергеем Николаевичем Глинкою, приезжавшим в нашу сторону посетить своих родных. Я видел его и прежде, но не был знаком с ним; тут мы сошлись и полюбили друг друга. Сергей Николаевич был среднего роста, смуглый, с замечательной физиономией и восторженным взглядом. Он постоянно носил один костюм, не изменяя ни цвета, ни покроя: синий или серый фрак и мягкую круглую шляпу.
Благо общественное было для него важнее всего, и он по праву мог повторить известный стих: "Et je suis citoyen avant que d'être père" (И я был гражданином до того, как стал отцом).
Он имел много случаев приобрести что-нибудь, и никогда ничего у него не было. Следующее обстоятельство показывает всю чистоту души его, никогда себе не изменявшей. После смерти отца Сергея Николаевича небольшое оставшееся имение досталось ему вместе с несколькими братьями и сестрой; когда дошло до раздела, он отдал свою часть сестре, a сам определился домашним учителем к какому-то помещику харьковской губернии.
Выданные ему от правительства в 1812 году на расходы 100000 руб. он, по окончании отечественной войны, возвратил в целости; нуждаясь в деньгах, он заложил вещи своей жены (Марьи Васильевны), но ни копейки не истратил для себя из вверенной ему суммы.
Не могу не рассказать еще двух случаев из жизни Сергея Николаевича. В 1818 году гвардия была в Москве; Глинка ехал на извозчике; навстречу шла команда, которую вёл молодой офицер с обнаженною шпагою в руке. Это было у Иверских ворот, где всегда людно и тесно. Офицер прежде кричал на извозчика, а потом ударил его шпагою и так неосторожно, что попал в лицо и оцарапал до крови.
Глинка соскочил с дрожек, обошел и у задней шеренги расспросил: кто этот офицер и какого полка? Вслед затем он отправился прямо к дивизионному командиру, объяснил происшествие и прибавил, что если завтра же обиженный не будет удовлетворен, то он подаст всеподданнейшую жалобу государю. Генерал тотчас послал за офицером.
- Виноват, я точно это сделал, - сказал офицер, выслушав начальника; - но что угодно г. Глинке?
- Чтобы вы в присутствии генерала и при мне попросили прощения у этого извозчика. За что вы ударили, какое имели на то право? Вы - офицер, он - извозчик, оба полезны по-своему и один другого заменить не может!
- Но, я не знаю этого извозчика.
- Он здесь со мною, - отвечал Глинка. Тогда позвали извозчика. - Извини, братец, мою горячность! - сказал офицер и дал ему 25 рублей.
В другой раз в Смоленске, подъехав на извозчике к одному знакомому дому, Глинка слез с дрожек, снял с себя сюртук, который был надет поверх фрака, положил в экипаж и пошел по лестнице. Когда он вышел из дому, ни сюртука, ни извозчика не было. Он отправился в полицию, чтобы объявить о пропаже.
- Извольте, - говорят ему, - взять в казначействе гербовой лист в 50 к., и мы напишем объявление.
- Как, у меня украли, да я еще и деньги должен платить? - возразил Глинка и прямо отсюда пошел на биржу, где стоят извозчики; посмотрел - вора не было.
- Послушайте, братцы, - сказал он им; - вот что со мною случилось, вот приметы вашего товарища, найдите мой сюртук; я живу там-то, зовут меня Сергей Николаевич Глинка.
- Знаем, знаем, батюшка! - закричали извозчики. На другой день сюртук был найден и вор приведён. Глинка сделал приличное наставление виновному, надел сюртук и отправился в полицию.
- Извольте видеть, - сказал он с довольным видом: полтины не платил, просьбы не писал, а сюртук на мне; а я не полицмейстер!
После того он скоро уехал из нашей стороны, но иногда писал ко мне. Последнее письмо его оканчивалось этими стихами:
Да охраняет Провиденье
Любовь и дружбу твоих дней;
В моей судьбе мне утешенье
Счастливый быт моих друзей.
Под конец жизни Сергей Николаевич ослеп и умер в преклонных летах.