Найти тему
Издательство Libra Press

В 1828 году Пушкин и Вяземский просились на театр войны

Продолжение А. С. Пушкин по документам остафьевского архива и личным воспоминаниям князя Павла Петровича Вяземского

Приезд Пушкина в Москву в 1826 году произвел сильное впечатление, не изгладившееся из моей памяти и до сих пор.

Вызванный императором Николаем Павловичем, вскоре после коронации, из заточения в Михайловском, Пушкин как метеор промелькнул в моих глазах. "Пушкин, Пушкин приехал", - раздалось по нашим детским, и все, дети, учителя, гувернантки - все бросились в верхний этаж, в приёмные комнаты взглянуть на героя дня.

Литературные знаменитости были нам не в диковинку: Дмитриев (Иван Иванович), Жуковский (Василий Андреевич), Баратынский (Евгений Абрамович) вращались в нашей детской среде; даже Рылеев (Кондратий Федорович), которого я прозвал "voila la chose" по его обычному присловью, подмеченному мною, все они, повторяю, были и нам детям люди довольно близкие.

Один лишь Карамзин (Николай Михайлович) являлся детскому воображению как непостижимая и недостижимая величина. Однажды я провел целое лето у Карамзиных в Царском Селе в 1825 году и помню то благоговейное чувство, которым проникнуты были к нему все члены семейства.

Сильному впечатлению, произведенному приездом Пушкина, не говоря о магическом действии его стихов, появление которых всегда составляло событие в доме, несомненно много содействовала дружба Пушкина с моей матушкой (княгиня Вера Федоровна Вяземская), в Одессе, где часть нашего семейства провела лето в 1824 году.

Вера Федоровна Вяземская
Вера Федоровна Вяземская

И детские комнаты, и девичья с 1824 года были неувядающим рассадником легенд о похождениях поэта на берегах Чёрного моря. Мы жили тогда в Грузинах, цыганском предместье Москвы (здесь Большая Грузинская), на сельско-хозяйственном подворье Петра Александровича Кологривова, вотчина моей матушки. Позже, зимой 1826-1827, по переезде в наш дом в Чернышевском переулке, я решился, по тогдашней моде, поднести Пушкину, вслед за прочими членами семейства, и мой альбом, недавно подаренный мне.

То была небольшая книжка в 32 долю листа, в красном сафьянном переплёте; я просил Пушкина написать мне стихи.

Дня три спустя, Пушкин возвратил мне альбом, вписав в него:

Душа моя Павел!
Держись моих правила,:
Люби то-то, то-то,
Не делай того-то.
Кажись, это ясно.
Прости, мой прекрасный!

Альбом этот попался мне весьма недавно в остафьевской библиотеке, но с вырезанным листком. Вырезал же этот листок я сам, получив впоследствии в подарок альбом более значительного размера, куда я и переклеил стихи Пушкина.

Альбом хранился у меня несколько лет, и в него занесли свои имена мои учителя, Виктор (Иванович) Прахов и Ф. С. Толмачев (?); но в 1831 году он был взят у меня последним моим московским преподавателем, сколько помнится, Недремским, служившим секретарем совета Московского университета, и им возвращен не был.

Все эти обстоятельства весьма памятны мне, потому что и по переезде в Петербург я долго питал надежду возвратить похищенное сокровище.

Несколько десятков лет позже я по поводу этих стихов производил дознание в "Русском Архиве"; они были напечатаны в одной из первых его книжек, и П. И. Бартенев с обычной обязательностью отыскал в своих бумагах стихи, довольно ветхий клочок, на котором переписаны были, сколько помнится, ошибочно, разыскиваемые мною утраченные стихи.

Я уже упоминал выше, что каждое появление стихотворений Пушкина было событием и в нашем детском мире: каждая глава "Онегина", "Бахчисарайский фонтан", "Цыгане", ежегодные альманахи царили в наших детских комнатах и растрепывались пуще любого учебника.

Со времени написания стихов в мой альбом кличка моя в семействе стала: "душа мой Павел"; до стихов же Пушкина я пользовался нелестным прозваньем:

Павлушка, медный лоб, приличное прозванье,
Имел ко лжи большое дарованье.

Прозвище это взято было из эпиграммы Измайлова (Александр Ефимович) на Павла Петровича Свиньина и навлекло на моих сестер строгий нагоняй со стороны Пушкина за предосудительную, вредную шутку.

В переписи отца моего с Пушкиным я нашел любопытные следы отражения на детский ум "литературной официзы" двадцатых годов. Вот что, между прочим, князь П. А. Вяземский пишет Пушкину от 26-го июля 1827 года из села Мещерского в Саратовской губернии:

"Я у Павлуши нашел в тетради: "Критика на Евгения Онегина", и поначалу можно надеяться, что он нашим критикам не уступит. Вот она: И какой тут смысл: заветный вензель "О" да "Е"? В другом же месте он просто приводит твой стих: Какие глупые места (L’enfant prom et (дитя с будущностью)). Булгарин и теперь был бы рад усыновить его "Пчеле".

Оба приведенные стиха из Онегина (гл. III). На это в сентябре 1827 года Пушкин отвечает:

"Критика Павлуши меня веселит, как прелестный цвет, обещающий плоды; проси его прислать свои замечания на Онегина: будет ответ".

Дух критики воспитан был в нас отцом моим с детства несправедливым предпочтением Дмитриева в ущерб Крылову, бесспорно господствовавшему в нашей детской среде. Нас заставляли учить наизусть апологи Дмитриева, чтение же басен Крылова едва допускалось. И. И. Дмитриев, друг моего деда (Андрей Иванович Вяземский), был пестуном отца моего и законодателем и верховным судией литературного приличия и вкуса.

Пушкин в своей переписке упрекает отца моего в несправедливости по отношению к Крылову и пристрастии. Нет сомнения, что из всех членов "Арзамаса" отец мой был боле прочих человеком партии, и почти он один таковым был даже и тогда, когда он пережил всех своих друзей.

В 1827-1828 годах вокруг меня более других стихотворений Пушкина звучали стихи из "Бахчисарайского фонтана" и "Цыган". Я помню, как мой наставник, Феодосий Сидорович Толмачев, в зиму 1827-1828, обращая мое внимание на значение "Цыган", объяснял, что Пушкин писал с натуры, что он кочевал с цыганскими таборами по Бессарабии, что его даже упрекали за безнравственный образ жизни весьма несправедливо, потому что писатель и художник имеют полное право жить в самой развратной и преступной среде для ее изучения.

Легенда эта, поясняющая мнимую, с натуры, передачу цыганской жизни, в воображении ребенка рисовала лишь высшие таинственные наслаждения вне условий и тесных рамок семейной жизни: о предосудительности посещения цыган я уже довольно наслышался в родственных кружках "московских бригадирш обоего пола".

В 1827 году Пушкин учил меня боксировать по-английски, и я так пристрастился к этому упражнению, что на детских балах вызывал желающих и не желающих боксировать; последних вызывал даже действием во время самых танцев.

Всеобщее негодование не могло поколебать во мне сознание поэтического геройства, из рук в руки переданного мне поэтом-героем Пушкиным. Последствия геройства были, однако для меня тягостны: из всего семейства меня одного перестали возить даже на семейные праздники в подмосковные ближайших друзей моего отца.

Пушкин научил меня еще и другой игре. Мать моя запрещала мне даже касаться карт, опасаясь развития в будущем наследственной страсти к игре. Пушкин во время моей болезни научил меня играть в дурачки, употребив для того визитные карточки, накопившиеся в новый 1827 год.

Тузы, короли, дамы и валеты козырные определялись Пушкиным; значение остальных не было определено, и эта то неопределенность и составляла всю потеху: завязывались споры, чья визитная карточка бьет ходы противника.

Мои настойчивые споры и приводимые цитаты в пользу первенства попавшихся в мои руки козырей потешали Пушкина как ребенка.

Эти непедагогические забавы поэта объясняются и оправдываются его всегдашним взглядом на приличия. Пушкин неизменно в течение всей своей жизни утверждал, что все, что возбуждает смех - позволительно и здорово, все, что разжигает страсти - преступно и пагубно. Года два спустя, именно на этом основании он настаивал, чтобы мне дали читать "Дон-Кихота", хотя бы и в переводе Жуковского.

Пушкина обвиняли даже друзья в заискивании у молодежи для упрочения и распространения популярности. Для меня нет сомнений, что Пушкин также искренно сочувствовал юношескому пылу страстей и юношескому брожению впечатлений, как и чистосердечно, ребячески забавлялся с ребенком.

В 1828 году Пушкин и князь Вяземский просили разрешения отправиться на театр войны. Отказ сообщен графом Бенкендорфом от 22-го апреля 1828 года, и мотивирован тем, что просятся многие и что всем отказывают. Тогда же было отказано и Пушкину.

Здесь, может быть, кстати поместить заметку касательно сообщенных П. А. Мухановым "Воспоминаний тайного советника". В воспоминаниях этих рассказывается, что поездка Пушкина на Кавказ устроена была игроками. Поездка его на Кавказ в 1820 году устроена была Раевскими, взявшим с собой заболевшего Пушкина в Екатеринославе.

Поездка его в 1829 году на Кавказ и в Малую Азию могла быть устроена действительно игроками. Они, по связям в штабе Паскевича (Иван Федорович), могли выхлопотать ему разрешение отправиться в действующую армию, угощать его живыми стерлядями и замороженным шампанским, проиграв ему безрасчетно деньги на его путевые издержки.

Устройство поездки могло быть придумано игроками в простом расчёте, что они на Кавказе и в Закавказье встретят скучающих богатых людей, которые с игроками не сели бы играть и которые охотно будут целыми днями играть с Пушкиным, а с ним вместе и со встречными и поперечными его спутниками.

Рассказ без подробностей, без комментариев - есть тяжелое согрешение против памяти Пушкина; потому что в голом намеке, может быть имеющем и официальную достоверность, слышится как будто заподозривание сообщничества Пушкина в игрецком плане.

Пушкин до кончины своей был ребенком в игре, и в последние дни жизни проигрывал даже таким людям, которых кроме его обыгрывали все. Нигде не видно, чтобы Пушкин похвалился выигрышем, между тем как из его писем нередко видно, что он проигрывал, напр. в Пскове четвертую главу Онегина, вместо того чтобы написать седьмую. В Петербурге он проиграл Никите Всеволожскому целый том стихотворений.

Никита Всеволодович Всеволожский (акварельный портрет работы М. Вишневецкого)
Никита Всеволодович Всеволожский (акварельный портрет работы М. Вишневецкого)

Впрочем, Пушкин не всегда проигрывался. Между письмами отца моего к Булгакову (Александр Яковлевич) сохранилось письмо к другому лицу (?). Это письмо относится к 1828 году.

"Я почти украл у Пушкина "Онегина", который еще не совсем вышел в свет. Он все собирается писать тебе, а между тем все играет, по крайней мере, кажется, не проигрывает".

От 17 мая 1828 года князь Вяземский пишет Тургеневу (Александр Иванович) из Петербурга:

"Вчера Пушкин читал свою трагедию у Лаваль; в слушателях были две княгини Michel, Одоевская-Ланская (Варвара Ивановна), Грибоедов (Александр Сергеевич), Мицкевич (Адам), юноши, Балк (здесь Петр Федорович Балк-Полев), который слушал трагически. Кажется, все были довольны, сколько можно быть довольным, мало понимая.

В трагедии есть красоты первостепенные. Я несколько раз слушал ее со вниманием, и всегда с новым, то есть свежим удовольствием. Иные сцены, в особенности из последних, недостаточно развиты, и только разве des sommaires de scenes (оглавление сцен). Вообще истина удивительная, трезвость, спокойствие. Автора почти нигде не видишь. Перед тобою не куклы на проволке, действующие по манию закулисного фокусника. Но зато может быть мало создания; Вальтер Скотт также историчен, но все более соображений в его картинах.

Читая его, угадываешь, что человек этот мог бы и выдумать событие, создать свою историю: в "Борисе Годунове" не находишь того убеждения. Зато сравните климат, в котором родился, развился, созрел один и другой. Вся Англия, прошедшая и нынешняя, приготовила Вальтер Скотта, напитала его соками своими.

У нас Пушкин после Карамзина выродок. Русская природа не могла выразить его. А старуха Michel (княгиня Прасковья Андреевна Голицына) бесподобная: мало знает по-русски, вовсе не знает русской истории, а слушала как умница.

Продолжение следует