Москва замерла в ожидании диктатуры пролетариата. Чьи это пальцы за меня настучали предыдущее предложение? Москва притихла без Лары. Красивой женщины нет на страницах, она затерялась в придуманном Юрятине. Вместо сестры Антиповой доктора теперь окружает семья: жена Тоня, сын Сашенька, тесть Александр Александрович. Вновь виднеются силуэты старых друзей: Дудорова и Гордона. О Ларе – ни слова. Чтобы замаскировать неслышно наплывающую в роман тоску о ней, беллетрист вплетает в текст подловатые строчки:
«Странно потускнели и обесцветились друзья. Ни у кого не осталось своего мира, своего мнения. Они были гораздо ярче в его воспоминаниях. По-видимому, он раньше их переоценивал».
Я же, как настоящий исследователь текста, прочитавший уже семнадцать книг, семьдесят две брошюры и сто девятнадцать эссе (сто девятнадцать!) особенно остро чувствую осиротелость «Третьего Рима» без своей Клеменции. Если в начале романа Лариса Фёдоровна Антипова уже покидала Москву, чтобы всего лишь через несколько лет и страниц предстать перед своим героем в Мелюзееве, то после необыкновенного признания в любви прямо в затылок доктору, жестокий Поэт разлучает нас на целых три части. С шестой – по девятую. Три части! Мгновение для торопыги, мчащегося галопом по страницам, нудная бытовая тягомотина для начитанного знатока, любителя Флобера и настоящая пытка для меня, слизывающего нектар текста с одной лишь мыслью: когда? Когда же? Лишь вскользь я замечаю, как Юрий Андреевич, вечером, проводив гостей, говорит жене:
« - Как поздно. Пойдём спать. Изо всех людей на свете я люблю только тебя и папу».
Мало того, что лжёт, так ещё и про сына забыл. Впрочем, мне не до мелочей – я поверхностен и невнимателен. Лечу дальше.
И вот в Петрограде случается третий, смертельный для Российской империи приступ революции. Бытовая мелочь, пустяк. В это время Юрий Андреевич занят воровством тяжёлой колоды, которую потом распилили и наколотили из неё гору мелких чурок. Растопив печь и согревшись, он прочитал в газете о случившемся и тут же (великий диагност) выносит приговор самому себе:
« - Какая великолепная хирургия! Взять и разом артистически вырезать старые вонючие язвы! Простой, без обиняков, приговор вековой несправедливости, привыкшей, чтобы ей кланялись, расшаркивались перед ней и приседали».
Я удивлён близорукостью советского правительства, запретившего издание романа в 1956 году. Да только за эти три предложения коммунисты должны были поставить Пастернаку памятник при жизни и, вооружившись этим пафосом, устремиться в светлое будущее, простив Поэту его вдохновенную творческую несознательность. А, может быть, всё дело в том, что они не могли и не знали, как строить это здоровое будущее без старых язв?
Как бы то ни было, но дальнейшее развитие событий показало, что Юрий Андреевич, поставив великий врачебный диагноз, исчерпал себя как врач и деятельно опустился с постамента поэта в унылую прозу семейной жизни:
« - В среду не забудь в подвал Общества врачей за мороженой картошкой. Там два мешка. Я выясню точно, в котором часу освобождаюсь, чтобы помочь. Надо будет вдвоём на салазках».
Таким образом, прошло три зимы. Вокруг бурлит новая жизнь. Комиссары в чёрных кожанках делят имущество и власть. Остальным достаются смерть на войне, голод и болезни. Среди них – Поэт. Он всё ещё думает, что он врач. А я уже знаю, что если не появится Лара, то роман умрёт вместе с заглавным героем от смертельной тоски. Лара не появляется. Тут за дело берётся беллетрист. Отправив Поэта сочинять стихи, он бросает мне, приунывшему читателю, россыпь букв Школьной гарнитуры, высокой печатью, в которых вдруг моё воображение нарисовало смутный очерк её лица.
Случается это так. Юрий Андреевич получает приглашение к больной женщине. Зима. Зияющую пустоту Лариного отсутствия прочно засыпало снегом. Сугробы доходят до окон первого этажа. Пустующие лавки и кооперативы глядят на доктора из окон, запертых решётками или заколоченных досками. Идти далеко. От Сивцева Вражка до конца Брестской, близ Тверской заставы. И вот уже как будто прохладным летним ветерком повеяло со страниц книги. Это я листаю страницы назад.
Мелюзеев. Госпиталь. Лара расспрашивала обо всём Галиуллина и заохала и заахала.
«Господи, святая твоя воля! Брестская, двадцать восемь, Тиверзины, революционная зима тысяча девятьсот пятого года!...
…Подумать только , Брестская двадцать восемь»!
Юрий Андреевич тяжёлой походкой валит в этот самый дом, ещё не зная, что его там ждёт. А ждёт его тифозная больная, которую нужно доставить в больницу. Помогает ему в этом дворничиха Галиуллина. Я уверен, что Поэт эти строки не писал. Сухой диалог, во время которого трясётся от страха дворничиха. Знает ли она Осипа Гимазетдиновича Галиуллина? Знает, конечно же. Юсупка плохую дорожку выбрал. «Белый», стало быть. Был дома два дня. Тайком. Но успел рассказать про доктора и Лару. О реакции Юрия Андреевича – ни слова. Несправедливо. Я трепещу, как гончая, почуявшая след, а доктору хоть бы что. Он невидим в чёрной московской ночи. Изощрённому беллетристу этого мало. Пролётку для перевозки больной даёт доктору товарищ Дёмина. А товарищ Дёмина – большой начальник, в прошлом Оля Дёмина, которая служила у Лары Гишаровой мамаши в мастерицах.
Лара была проездом в Москве. Подруга предлагала ей остаться. Не осталась.
« Головой она за Пашку вышла, а не сердцем, с тех пор и шалая».
Вернувшись домой, Юрий Андреевич узнаёт от жены, что сломанный вчера тестем будильник, неожиданно пошёл и зазвонил.
Лара! Лара! Лара! Лара! Ларрраааа! Вот так звонил этот возродившийся будильник! Этого в романе нет. Это я – недалёкий читатель проводил ускользающую тень Ларисы Фёдоровны восторженными криками внутреннего голоса. До сих пор шалая в Юрятине, а ты тут бродишь по сугробам по Москве к тифозным больным.
Услышав мои стенания, семейство Живаго с тестем собираются в дорогу. Куда? На Урал, конечно же. Больше некуда. В бывшее имение Варыкино, близ города Юрятина. Перед отъездом Юрий Андреевич успевает все-таки заразиться тифом. В лихорадке к больному является сводный брат Евграф из Омска, обладатель оленьей дохи и волшебными способностями доставать в то голодное время рис, изюм, сахар. Глаза у Евграфа узкие, киргизские. Возможно, отец Юрия Андреевича зачал братца с какой-нибудь случайно подвернувшейся сибирской косоглазой уличной девкой. Не зря Достоевский помянул Омск, как город развратный в высшей степени.
Накормив семью Живаго всякими вкусностями, сводный братец сделал главное дело своей жизни: посоветовал родственникам покинуть Москву и переждать годик-другой голодные времена в провинции. Дав ценный совет, проходимец тут же испаряется.
Выехав из Москвы, зимой, под завывания снежной вьюги, Юрий Андреевич с семьёй и тестем, который вдруг оказался не врачом, а профессором, специалистом толи по химии толи по сельскому хозяйству, добираются до Урала уже весной. Состав ползёт, как гусеница, несмотря на то, что его торопливо подгоняю. Порой, потеряв терпение, надламываю податливый том ближе к окончанию, в надежде стать свидетелем встречи Юрия и Лары. Увы, не попадаю. То уже встретились, то - ещё нет. Успокоившись, продолжаю путь вместе с доктором, покорно разглядывая из окна теплушки бесконечную ленту, отяжелевшего зимой леса.
Едут в теплушке, набитой разнообразным людом. Могу себе представить, какая там была антисанитария. Как будто вся расколовшаяся Россия набилась в этот поезд и отправилась в те места, где три года назад расстреляли сначала великого князя Михаила Александровича Романова с секретарём, а потом его брата бывшего царя-батюшку Николая Александровича вместе со всей семьёй. В одном составе едут необстрелянные новобранцы, срочным образом рекрутированные большевиками на войну, революционные матросы, уже вкусившие крови и власти, кооператоры, простой люд, не сумевший доказать свою лояльность новой власти и насильно мобилизованный из Петрограда для рытья окопов.
Хорошенькое место выбрал беллетрист для свидания Юрия Андреевича и Лары. Крестьянские восстания, порождённые продразверсткой, то есть простым грабежом и разбоем, творимыми той самой властью, которая прикрывшись лозунгом «земля – крестьянам» изымала у последних хлеб до последнего зёрнышка, отличались необыкновенной жестокостью. Колчака уже расстреляли, но Гражданская война ещё не кончилась. «Белые» убивали «красных», «красные» - «белых». Восставшие крестьяне, озверев от голода и несправедливости, вырезали коммунистов. Коммунисты в ответ уничтожали целые деревни с изощрённой свирепостью акул.
Боюсь, что узок и короток «Тихий Дон», чтобы вместить хотя бы малую толику пролитой в те годы крови.
Поезд идёт долго. Снежные заносы сменяются весенней духотой.
Перо у беллетриста выхватывает Поэт. Кончается северная белая ночь. Гора, рощица и обрыв стоят, словно не веря себе, как сочинённые. Водопад, который виден отовсюду. И нет ничего вокруг равного ему. Красота! Зачем куда-то ехать?
Тут происходит преступление без наказания.
К поезду неслышно подползает адвокат Комаровский, сжимая поводок с верным бульдогом в одной руке и связку тротиловых шашек в другой.
Наврал, как обычно. Поэтические описания вызывают в моём графоманском воображении банальные приключенческие образы.
Преступление все же происходит. Его сюжет достоин целого романа. В поезде, в четырнадцатой теплушке едет мещанин Притульев, угодивший как-то осенью на углу Литейного и Невского в уличную облаву. У него – жена в Луге. Вместе с ним едет сожительница Пелагея Тягунова, сопровождающая его по доброй воле. Через несколько вагонов от них, в другой теплушке, едет другая знакомая Притульева некая девица Огрызкова. Тягунова, полнотелая осанистая женщина с красивыми руками и толстой косой, которую она с глубокими вздохами перебрасывает с одного плеча на другое. Огрызкова глубоко не дышит и ничего не перебрасывает, потому как она худая и белобрысая. Если бы перо в этот момент было б в руках у беллетриста, то он без всяких сомнений поведал о назревшем, как чирей, конфликте. Но пером владеет поэт:
«Сомкнутые веки.
Выси. Облака.
Воды. Броды. Реки.
Годы и века».
Пока я млею от этой сказки, вспыхнувшая от ревности Тягунова выбрасывает соперницу вместе с любовником с поезда и бежит прочь вместе с шестнадцатилетним мальчиком Васей Брыкиным, которого в мобилизованные запихнул вместо себя подлый дядя.
За окном теплушки я с Юрием Андреевичем и Антониной Александровной вижу, как из берегов вышла река, и кажется, что поезд скользит прямо по воде. В это время Вася Брыкин убеждает Тягунову, что она случайно задела Огрызкову бочком. Да и полюбовника – тоже. Оба встали, потом с травы и побежали, целёхоньки и невредимы. Тягунова вздыхает. Я – тоже. Мне хочется задержаться подольше рядом с мальчиком и женщиной, но поезд мчится, не догонишь, а то роман будет называться «Пелагея Тягунова» и кончится трагически. Женщина и поезд в России – две вещи несовместные.
Какой чудесный у Живаго растёт сынок! Не болеет в пути, не капризничает и не просит пить. А, может, я этого просто не замечаю?
Поезд приближается к Юрятину и чем-то знакомым и загадочным наполняется воздух, поднимаемый веером страниц. Оказывается, в этих местах идут бои между «белыми», которых возглавляет атаман Галеев и «красными» под началом комиссара края Стрельникова. Чем-то мелюзеевским повеяло от фамилии атамана, а биография Стрельникова точь-в-точь совпадает с биографией Патулечки Антипова. Кто-то скажет – банально. Кто-то вспомнит, что не зря Ахматова хотела перечеркнуть каждую страницу крест-накрест. Я же подумаю о том, что не перечеркнула, а перекрестила сама того не ведая, аристократичная особа. Ведь не для неё же писал Борис Леонидович этот роман, а для таких недалёких простолюдинов, как я, которые, не уловив подлинной сути наяву, потом, во сне, в укромных уголках подсознания всё усвоили и разложили по полочкам, чтобы, проснувшись утром, забыть смысл, но запомнить впечатление.
Машинист останавливает паровоз в лесу, чтобы запастись топливом. Остановка долгая, потому что ночью Юрий Андреевич просыпается от духоты и отправляется прогуляться вдоль состава. Романтик! Ночь, туман, грохот канонады, бьют дальнобойные орудия. Доктора арестовывают часовые и ведут в штаб к самому Стрельникову.
« - Он до такой степени был тем, кем хотел быть, что и всё на нём и в нём неизбежно казалось образцовым».
Сильное описание, которое до сих пор не знаю, кому приписать – Поэту или беллетристу. Далее следует красиво поставленная голова и длинные ноги. Вот он – Павел Павлович Антипов собственной персоной.
« - Живаго… Живаго… Доктор Живаго… Что-то московское… Пройдёмте…»
Они сошлись, как Ленский с Онегиным. Разговаривают. Но часы полночные не бьют и поэт, к счастью, пистолет молча не роняет. Не состоявшийся убийца поэта, отпускает последнего, однако предупреждает:
« - Я предчувствую, что мы ещё встретимся, и тогда разговор будет другой, берегитесь».
Живаго уходит из штабного вагона, а навстречу ему часовые ведут, испачканного железнодорожной грязью и запыхавшегося немолодого господина, хорошо одетого, держащего в одной руке трясущегося бульдога, в другой – авоську битком набитую то ли мылом, то ли динамитом. Ничего, Стрельников сейчас разберётся, что делает в ночи около его штабного вагона московский адвокат Виктор Ипполитович Комаровский.
Опять вру. Не знаю, зачем?
Пока я сочинял, поезд прибыл в Юрятин.
(окончание следует)