Найти тему

Оглядываясь назад. Тот страшный 1933 год. Часть 2

Алексей Сергеевич Прихленко в возрасте 16 лет, фото 1940 года. Именно «тем, кто был рядом с нами в тот страшный год, но кого уже нет», и посвятил свою повесть участник Великой Отечественной войны Алексей Сергеевич Прихленко.
Алексей Сергеевич Прихленко в возрасте 16 лет, фото 1940 года. Именно «тем, кто был рядом с нами в тот страшный год, но кого уже нет», и посвятил свою повесть участник Великой Отечественной войны Алексей Сергеевич Прихленко.

Рукописные воспоминания жителя хутора Стеблицкого (Новокубанского района, Краснодарского края), участника Великой Отечественной войны Алексея Сергеевича Прихленко. Его рукописную тетрадь нам принесла жительница Новокубанского района Елена Федоровна Луганцева.

Наша справка:

Алексей Сергеевич Прихленко родился 9 марта 1924 года в хуторе Стеблицком Новокубанского района.

После Великой Отечественной войны работал в школе родного хутора. Преподавал русский язык и литературу. Избирался секретарем партийной организации колхоза им. Жданова Советского района Краснодарского края.

Умер 29 декабря 2006 года.

Первую часть воспоминаний читайте здесь:

-2

В колхоз «на готовое»

- Вышла какая-то там газета, где говорилось: кто не желает в колхозе быть, может выйти.

Вышли многие из колхоза: Голоты, Данильченки, Лукашевичи и другие. Я догавкалась, и Серега согласился – вышли и мы.

Выделили нам нашу долю на посев пшеницы, кукурузы, сои, даже клещевины.

Колхоз работает себе, мы – себе. Едем домой рано, а колхозники еще полют. Посевы у них в бурьянах таких, что и не видно, что там растет. Смеемся мы с них.

К осени мы хорошо убрали посевы свои. А в колхозе почти ничего не взяли. Но урожай наш весь забрало государство. И пришлось нам снова идти в колхоз. Тогда колхозники с нас стали смеяться.

Сумерки

Но так надо, так надо, так надо.

Такой нам выпал удел.

(С. Есенин)

Февраль уходил метелью. Мы с Гришкой уткнулись сопливыми носами в оконные стекла, шумно дышим на них, вытянув губы. На обмерзших стеклах темнеют кружочки. Через них мы любуемся шуршащей во дворе поземкой, снежными завихрениями у колодца

Выйти нам не в чем, одеться нам не во что.

Постепенно голубизною темнеют сугробы, стихает ветер. Ну хутор спускаются сумерки.

Лампу не зажигаем: надо «на всякий случай» беречь керосин.

Скоро приходит мать. Она тихо всхлипывает, раздеваясь у порога.

Мы молчим, а Люба, заглатывая слова спрашивает:

- А папешка… скоро… придет?

- Лезьте на печку, хлопцы. Сейчас подтоплю я, картошки сварю вам на вечерю. А батько сегодня не придет…- И дальше сквозь плач причитая, как недавно у гроба деда Ивана. – Забрали его, паразиты… Как мы теперь жить без него будем, кому теперь мы нужны будем… голые да босые, да голодные…

Когда заплакал Гришка, она притихла, вытерла слезы и сказала:

- Что ж, значит, тому быть. Дядько Данило сказал, отпустить должны бытька, ни за что его…

Последний совет

И только слезы рады,

Что могут долго течь.

А.Ахматова

Мать была у отца в Армавире. Туда и назад пешком. Туда пятнадцать километров и назад пятнадцать. Пришла и, не раздеваясь, плюхнулась на кровать.

- Ну что там? – спросила бабушка.

- Пустили. До обеда ждала, а потом пустили к нему. Худой, аж почернел и что-то прихварывает.

- Там хоть фершал есть?

- Был, говорит, у фершала. Дал пилюль. А что с них толку-то? Кабы дали поесть, да отдохнуть – другое дело. А то с утра до вечера кирпичи таскают. А жрать – баланда, хлеба раз в день. Вот по столько. – Мать достала из кармана сверток, развернула его и бережно положила на ладонь маленький темно- серый кирпичик.

- Не брала я, так он сам мне в карман сунул. Детям, говорит. Больше, говорит, папка для них ничего не может.

И она заплакала беззвучно. Вытерла слезы, тяжело, со стоном, вздохнула.

- Плакал он. – И теперь уже мать зарыдала во весь голос.

Потом она успокоилась, разделась, села на скамью к столу.

- Сказал, чтобы хлопцы улиток в лесу собирали. Говорит, многие сейчас улитками живут. Вы сводите хлопцев в лес, мам?

- Не дай Бог, до чего дожить… такую тварь… тьфу!

- Все одно лучше, чем дохлятина.

Наслаждение

Мы съедали улиток без малейшего чувства брезгливости, даже с удовольствием, часто не дожидаясь, пока мать их изжарит.

Приготовление начиналось с того, что их сперва заливали кипятком, затем вытаскивали заостренной палочкой из ракушек, тщательно смывали теплой водой с них слизь, чуть-чуть посыпали мукою, если она была (иногда стакан-два кукурузной муки давал нам дядько Данило), и потом уже клали на сковородку.

Такая процедура приготовления была слишком долгой. И мы с Гришкой, чтоб скорее утолить голод, съедали улиток уже на второй стадии. Отправляли их в рот немытыми, скользкими и тягучими, как резина.

Ели и восторгались ими настолько, что и мать, и Люба однажды не выдержали, попробовали и согласились:

- Гм, в самом деле. Подумать!

Конечно, нечего и говорить, насколько вкуснее были улитки со сковородки, особенно если жарились они на кукурузной муке: румяные, с хрустящей корочкой, они возбуждали такой аппетит, что после трапезы, нисколько не насытившись (норма была мизерной), глотая слюну, мы вслух мечтали о том времени, когда снова, как прежде, будем таскать на улицу только что вынутые из печки пахнущие дымом пирожки с абрикосами или, еще лучше, с яблоками.

Когда будем мы, как прежде бывало, на выпасе печь на углях взятые тайком от матери из курятника яйца, наслаждаться запахом исходящей горячим паром испеченной в костре картошки…

Безжалостное «никогда»

Я умру на тюремной постели,

Похоронят меня кое-как.

С. Есенин

Сойдутся вновь друзья, подружки,

Но не сойтись навеки нам…

И.Исаковский

Люба пришла с работы, когда уже за окном опустились сумерки. Она успела истопить плиту и, уставшая, полулежала на печи.

Мы с Гришкой сидим на деревянной кровати, застланной домотканый потрепанным рядном.

Какая-то вязкая, пугающая воображаемыми призраками тишина. Лишь изредка откуда-то из-под припечка одно и то же глухо тянет одинокий сверчок.

На плите стоит небольшой закопченный чугунок, покрытый перевернутой сковородкой. В чугунке – вареные улитки. Они еще не успели остыть. Их жиденький аромат помогает нам в сладких мечтах о еде коротать время.

Только что мы, согласившись взять по три улитки, пощекотали свои пустые желудки, и есть захотелось еще больше. Может быть, мать принесет что-нибудь с работы и разделит каждому на вечерю и на завтрак. Сейчас мы ждем вечерю, потом будем ждать завтрак.

Неторопливые глухие шаги за окном. Это приходит с работы мать. Люба спешит зажечь каганец. Заплясали серые стены. Потемнело окно. Гришка снимает подбородок с колен и опускает с кровати свои пухлые ноги.

Мать, едва переступив порог, заплакала. Мы съежились в предчувствии какой-то непоправимой беды. Потом она притихла и рядом с нами села на кровать.

- Плачьте, детки, плачьте… Помер наш папка, не будет у нас больше папки… Никогда не будет…

Плакала мать и Люба, заплакал, глядя на них, Гришка. Мать взяла его на колени и прижала к груди его восковое лицо.

Вошла бабушка и, плача сама, начала успокаивать нас.

- Ничего теперь не поделаешь, жить-то надо. А слезами, говорят, горю не поможешь.

Успокоившись, мать, вытирая глаза, тихо рассказывала.

Меня сжимало какое-то глухое удушье. Я украдкой размазывал по щекам набегавшие слезы, судорожно сглатывал липкую слюну, глядел на мать, но рассказа уже почти не слышал.

- Никогда не будет, никогда не будет, никогда…

Не хотело сердце принять это тяжелое, безжалостное «никогда». Ведь мы каждый день, каждый час глядели на дорогу - не идет ли из тюрьмы отец. Каждую минуту днем и ночью нас согревала, крепила надежда на его возвращение.

- … Одного дня не дожил Серега, Господи, одного дня. Вычитывают, говорят, кого на волю, и Серегу называют, домой, значит. А кум говорит: «Я отвечаю: помер он вчера…».

Всех их трех, кому с ним вместе по пяти лет давали, выпустили… А его нет… Где он теперь будет лежать без могилки… Как мы теперь без него жить будем? Господи…

-4

Обида

Ты беден – следственно, терпи.

И. Долгорукий

В конце мая умер Серега в тюрьме. И советуют мне наши сходить туда, может, барахло от него какое осталось – отдадут.

Раз пошла, второй. Все никак, некогда им там. Засомневалась я. Потом-таки пошла в третий раз – и дали мне сапоги на одну ногу, пиджачок с пацана какого-то, то да се. И тому рада. Дома-то ни обуть, ни одеть ничего нет.

Домой пошла веселее. Пока по городу шла – ничего. Выбралась на край – хоть плачь, не идут ноги и все тут. Оно вроде и груз небольшой, да ведь откуда силам-то взяться.

И вдруг Папавин на быках – завфермой из города отруби везет для скотины. Обрадовалась я: «Слава тебе, Господи, думаю, теперь доеду, отдохну в дороге. Может еще и на работу в ночь схожу».

Остановилась я, сошла с дороги, поджидаю. А он поравнялся со мной и – ни слова, не поздоровался даже, едет себе дальше. Не узнал, что ли?

- Подвези, Шурка! – кричу ему вслед умоляюще.

- Не видишь, быки идут еле-еле. Ты сядешь, а мне вставать придется.

Ой, как же было обидно, и зло берет, и плакать хочется. Так и шла следом за подводой с горькими думками до самой косой дороги. А тут уже я – сюда, а он – прямо…

Эта картошка – наша!

«Даль босого детства не забыта».

Дмитрий Нартов

Ночью мать принесла с фермы вязанку соломы, едва втиснула ее в дверь, бросила у плиты. В хате стало еще холоднее. Достала из-за пазухи и положила на стол фляжку.

- Люба, встань, подтопи, а то померзнете за ночь… А ты, Алешка, - чуешь? – утром, пока не оттает земля, чтоб не по грязи, нароешь картошки.

И вот утром, когда уже пригрело солнце, я взваливаю лопату на плечо и иду в огород. Иду – не то слово. Плыву. Огромные дедовы сапоги от земли не отрываются, на них налипает грязь, и я еле удерживаю их на ногах.

Гришка плетется сзади – он тоже хочет работать, «сам себя кормить». Он волочит по земле ржавое ведро и кряхтит.

Мы идем рыть картошку. И роем. Месим грязь, из грязи выбираем мерзлый картофель.

Я ковыряю, Гришка высматривает. Увидит картофелину, приговаривает в восторге:

- Ага! Попалась, голубуска! – и на лице улыбка счастливца, и пухлые губы аппетитно облизывает, будто не гнилушку нашел, а поджаренную кукурузную лепешку.

Чтобы найти одну картофелину, надо раз десять вогнать в грязь лопату и столько ж раз качнуть ее взад-вперед, чтобы вытащить ее оттуда.

Однако, трудности нас не пугают. Мы знаем, что скоро прибежит наведаться с фермы мать, и как обрадуется она нашей скромной добыче.

Радость

Но как нам быть с тем ужасом, который

Был бегом времени когда-то наречен.

А.Ахматова

Ранним апрельским утром, только лишь взошло солнце, мать прибежала с фермы домой, обшарила тряпки под топчаном, вынула оттуда отцову охотничью сумку.

- Алешка, чуешь? Возьмешь вот эту сумку, сходишь на скотское кладбище – на горе за курганом, - знаешь? Туда сегодня в завтрак дядько Гаврило привезет коняку, отрежет нам мяса – обещал. Да не опоздай!

За хутором я свернул с дороги. Вдоль опушки тут и там пестрели островки пышной зелени. Я пробовал зелень, съедал, которая была не горькой, остальную выбрасывал.

На скотомогильнике уже сидели с мешками, сумками, ведрами несколько мужиков, пацаны, бабы. Подошел и я к бабам поближе, нашел сухой пень и привалился к нему спиною.

Ждали долго. Бабы удивляли друг дружку историями, одна страшней другой.

- Говорят, они больше детей режут, старое мясо отличается как-то цветом, да и запах не тот.

- Конечно. Возьми вот конятину и свинину – большая разница…

- Не говори, свинья – свинья и есть, жрет что попало.

- А чего ж, бабы, кобыла, кроме травы да зерна ничего не ест, а мясо все одно воняет. Варишь – пена как от собачатины.

- Ничуть! Конину как приготовишь, умеючи – объедение. Ты-то, Манька, сама собаку варила?

- Не успела я. Пока собиралась, старый Рябоштан поймал моего кобеля капканом и съел.

- Вот и Рябоштан, говорят, должно на холодец пошел. Две недели как не вернулся из города. Петро был везде: у своих всех, в милиции – никаких следов…

Уже солнце над курганом проплыло, уже некоторые, разуверившись, пошли вниз, как из-под горы послышался цокот колес. Все притихли, прислушались, потом приподнялись, загомонили.

С дядьком Гаврилом сидел на бричке Федя Карнаухий. Он к бричке никого не подпускал, объявил, что лошадь облита керосином, и ему приказано обязательно ее зарыть и никому ни грамма.

Толпа загудела: кто ругается, матерится, кто слезно просит Федю отрезать хоть ломтик.

- Никому, я сказал! – Федя поднялся на бричке во весь рост. – Меня и посадят, граждане, нельзя, значит, нельзя. – Уже, понизив голос, просящее забеспокоился он.

Люди обступили бричку плотным кольцом. Из-под горы показались ушедшие мужики и, решив, что дележка уже началась, припустили трусцою.

Я стоял позади всех, пытался глянуть на дядька Гаврила, но перед моими глазами маячили пестрые спины толпившихся баб.

Подошли мужики, пробились к бричке, толпу отодвинули и, не обращая внимания на вопли Феди, свалили лошадь на землю.

Дядько Гаврила наблюдал молча, не вмешиваясь. А Федя то просил, то грозился доложить Мигачу о зачинщиках. Потом притих, переговорил с одним из мужиков и махнул рукой дядьку Гаврилу, дескать, поехали.

Вот, думаю, и все. Уедет дядько, останусь я без мяса. Как домой покажусь? Ждут ведь там голодные. Есть совсем нечего. Гришка выглядывает, небось, скоро ли я из-за угла покажусь. И я заплакал, чуть всхлипывая, отвернувшись от всех, подставив лицо прохладному ветру.

- Алешка! – услышал я рядом. – Залазь сюда, быстро!

Дядько Гаврило помог мне влезть на бричку, и она погромыхала вниз по каменистому склону.

- Давай свою сумку, - и он положил в нее две черных полоски лошадиного мяса. – Скажешь мамке, нехай в горячей воде хорошенько помоет. А что запах будет – ерунда, сойдет за милую душу.

Ничто другое меня уже не интересовало. Я вцепился обеими руками в холщовую сумку, прижал ее к коленям и уже в мыслях представлял себе, как радостно будет улыбаться Гришка, как будет хвалить меня мать за то, какой я работящий, и скажет отцу, пусть не волнуется, мы тут не маленькие, выкрутимся как-нибудь, даст Бог.

На углу у хаты Семена Кондрака дядько Гаврило остановил коней, высадил меня, и я направился по тропе в свою улицу.

Радость была неописуемая. В такт шагам я, шевеля губами, беззвучно декламировал придуманные мною на ходу стихи:

Я иду домой веселый

С полной сумкою отцовой…

А дальше ничего хорошего в голову не приходило, вертелись одни и те же непрошенные и совсем не под настроение слова:

В сумке что? Телятина?

- Конская дохлятина!

Стали жить как люди

«Отменить с 1 января 1935 года карточную систему снабжения хлебом, мукой и крупой и установить повсеместно широкую продажу хлеба и других продуктов населению из государственных и кооперативных магазинов» (из Постановления Пленума ЦК ВКП(б) 25-28 ноября 1934 года)

В тридцать пятом мы уже жили как люди. Хлеб ели, кашу, случалось. Пошли галушки, затирка… В степи, можно сказать, хорошо кормили, но на трудодни-то почти ничего, а те, кто дома, тоже ведь есть хотят. И приспособились мы.

Хлопцы, было, нарвут цветов разных в кизилевке, а то спаржи, черемши в лесу – и на базар; хоть дешево, но день-два прожить можно. Некоторые и воду продавали: берут из дому чайник, а то и просто ведро, кружку, идут в город и там городским на базаре городскую воду продают из крана, пятак – напиться. Ну, мы воду – нет. Самым лучшим было – дрова. Пойдешь в лес ночью, спилишь дерево, сырое, конечно, и домой. Так два-три рейс. Дома на чурки их и в печь на просушку – за сырые дрова гоняли, да и сухие ведь легче везти. На тачку уложишь их и айда! Трудно на гору вытянуть, обычно помогает кто-нибудь из своих, а там – сама катится, подталкивай потихоньку. Возле ямы, на полпути, отдохнешь и дальше. Солнце еще не взойдет, а тачка наша уже гремит по мостовой, городским спать мешает.

Туда – дрова, оттуда – хлеб. Хлеба в ларьках стало много. Хоть и очереди были большие, но все равно всем хватало. Было, идет вдвоем, а то и втроем – Гришку с собой тянули, восемь лет ему уже было, - станем в очереди у двух-трех ларьков или два раза в одну очередь – в одни руки больше двух килограммов не давали – и на неделю хлеба. Правда, белого не брали мы – дорогой, но иногда, если не доставалось черного, брали поклеванный, так его называли – это почти белый, только черт-те с чего сделанный, чего-то туда мешали…

Так вот и выкрутились мы. Тридцать четвертый, тридцать пятый тяжелыми были годами, но уже не то совсем, что тридцать третий – уже не страшно было… Правда, побаивались еще: вдруг, мало ли что, не дай Бог, вернется такое… Потом потихоньку успокоились.

А в тридцать шестом, тридцать седьмом начали обуваться, одеваться, дрова на базар уже в коробах на быках и лошадях возили. На трудодни стали давать хорошо: пшеницу, кукурузу, ячмень, арбузы – понемногу всего, что в колхозе родило. Обзавелись курами, появились собаки, кошки. У некоторых уже были коровы… И наша Лысая, что в тридцать четвертом мне теленком премию дали, в тридцать шестом коровой стала.

Годы ранней юности нашей

То время вспоминаем мы сейчас с грустью: оно ушло от нас безвозвратно и унесло с собой лучшую часть нашей жизни – нашу трудную и скоротечную молодость.

Жили мы в степи. Девчата – в глинобитном, крытом соломою общежитии. Деревянные топчаны вдоль стен, набитые соломой матрацы и подушки, глиняный пол, керосиновая лампа, клопы… Нашим, пацанячим, был амбар, стоящий посреди табора. В амбаре - голые нары. Желающие забирались на чердак – там клопов поменьше и от бригадира подальше. Спали покотом, кто на чем сообразит.

Рано утром, еще только заря заалеет – черги-черги-черги: девчатам не спится, девчата тяпки точат, в работе отставать им никак нельзя. Хлопцы, не только ими любуются, но и щупают глазами строчки на показателе трудодней. Стахановкам почет да уважение, им и любовь в первую очередь. А сами с подъемом не спешили, знали: бригадир проспать не позволит, не может пожалеть и задержаться со звонком до солнца. Зарею так сладко спится.

В уборку, которая длилась полтора-два месяца, спали в соломе, в пшенице под навесом, в бричках, коробах – где кому вздумается. В госпоставку и натуроплату за работы МТС отвозили первое зерно. Спешили. Соревновались. Снаряжали Красный обоз. «Хлеб – Родине!» - укрепляли на первом возу транспарант. Гордились, если колхоз привозил хлеб на заготпункт первым в районе.

Зерно в город возили, в основном, на быках и ночью. Зарею уже возвращались – семнадцать километров туда, семнадцать обратно. Распрягали быков и спать. С восходом солнца быков ловили, набрасывали на них ярма, брали вилы…

Водовозы должны были сделать на быках три рейса с Урупа. Это в общей сложности сто восемьдесят ведер воды и сорок два километра и 1,83 трудодня вполне хватало, чтобы в конце года не остаться в долгу за галушки.

Выходные – как бригади решит, слова «отпуск» не знали. Купаться на Уруп – по команде бригадира запрягали коней и с вечера пораньше катили под гору с песнями.

Бывали коллективные выезды в хутор в кино, но чаще, кто хочет - пешком, в пробежку туда и обратно, - вечерних четырнадцать километров трусцой в прибавку к четырнадцати дневным часам манипулирования вилами, косой, тяпкой или чистиком… - это невольно готовило нас к тяжелейшему солдатскому труду и быту сороковых.

В бригаде вечерами – песни, пляски под балалайку. В клубе – балалайка и мандолина, а к ним в оркестр часто приносили из дому гитару, гармошку. На восьмидесяти квадратных метрах сто пар ног растирали грязь в пыль, вихрем гоняли ее по залу. От пыли, табачного дыма, копоти, жары гасли лампы; краковяк, барыня, тустен, частушки, «третий лишний» раскачивали стены.

Кино было событием, пацанам – праздник. Они наперебой просились у киномеханика крутить динамомашину – денег на билет не было. Счастливчиков было немного: четыре-пять человек, на ходу сменяя друг друга, брались за ручку и гнали до седьмого пота. Гудит динамомашина, трещит киноаппарат, гогочут парни, пищат девчата.

Песни – вот что было, пожалуй, в моде. Пройдут девчата из края в край пшеничное поле с колестирками, соберутся у дороги в круг – кто сидит, кто лежит, глазами небо меряют, любуются синью заоблачной, - и песня широкая, звонкая, задушевная. Тут же некоторые, растрепав свои длинные косы, укладываются на колени к подругам, иная задремлет, наслаждаясь ощущениями от нежных прикосновений подружкиных пальцев, проворно перебирающих пышные волосы в поисках непрошенных постояльцев.

Дома в летнюю пору спали во дворах: свежий воздух, меньше блох. И звезды! Сколько на небе звезд, ярких, мерцающих! Далекие миры загадочные, прекрасные. Ощущение вечности бытия.

Хулиган, бандит, насильник и в голову не приходили. И хорошо было. Мир был для нас только таким, ничего другого мы не знали. «Чапаев», «Щорс», «Истребители», «Аринка», «Светлый путь», «Цирк», «Трактористы», «Большая жизнь», «Богатая невеста»… - заряжали нас энтузиазмом.

Интересовала ли нас политика? Были ли мы социально активными? Пожалуй, да. Комсомол в те годы был зачинателем в делах общественных, в вопросах трудовой жизни и быта молодежи, хотя возможности идейного роста, политического образования, повышения культурного поведения были очень и очень малы.

Большая политика была от нас далеко. Но к тому, что делается в мире и в стране, равнодушными мы, конечно же, не были. К примеру, судебные процессы по делам Пятакова, Вадека и других, Тухачевского, Якира и других, Бухарина, Рыкова и других будоражили наши умы и души.

«Не кощунствуйте, подсудимый!», - останавливал Вышинский показания очередного «изверга», который пытался убедить суд, будто на предварительном следствии он вынужден был признать свою вину под пытками, теперь же заявляет, что полностью невиновен.

«У, гад! Еще и выкручивается!», - дополняли мы Вышинского, с интересом читая публикации и радуясь тому, что очищаемся от «шпионов, убийц и вредителей».

В годы предвоенные

В 30-е годы нас, колхозников, да видимо и рабочих, глубокая нужда покидала ой как медленно. В 1937-ом, например, из 3250 районов РСФСР план по платежам государству от населения был выполнен лишь 10-ю районами (менее 0,5 %), в 1938-м – 125-ю, в 1939-м – менее, чем одной третьей части числа районов. Но, несмотря ни на что, нищий люд горел энтузиазмом, повсюду кипел величественный созидательный труд…

Великое дело – надежда! Хоть медленно, но мы-то шли в гору. Колхозники начинали чувствовать себя людьми, хозяевами. И первые после принятия Сталинской Конституции выборы в Верховный Совет 12 декабря 1937 года были настоящим всенародным праздником.

Работа, работа и работа. И больше не за страх, а за совесть. Откуда только брались силы. Был все-таки немалым и результат. За 1938-1940 годы продукция индустрии в стране в целом увеличилась почти в полтора раза.

А у порога – война!

Немцы же делали первые шаги на пути осуществления своих звериных замыслов. Они уже хозяйничали в Австрии, в Чехословакии, в Польше, во Франции, в Скандинавии, на Балканах… Война была у нашего порога, и большая часть народного труда уходила на укрепление обороноспособности страны.

В 1938 году ассигнования Народному Комиссариату Обороны составляли 21,3 % всех расходов, в 1939 – 26,3 %, в 1940 – 32,2 %, в 1941 – около 40 % (7,8 млрд. руб., а израсходовано – 8,9 млрд. руб.). Валовая оборонная промышленность выросла за год: в 1938-м – на одну треть, в 1939-м – в полтора раза.

В 1941 году армия наша увеличилась по сравнению с 1937 годом в шесть раз и в первой половине 1941 года насчитывала 4 миллиона 207 тысяч человек. Если бы эта армия своей могучей грудью набрала воздуху перед жестоким боем, как птица перед полетом… Но она не собиралась взлетать… Августовский 1939 года договор о ненападении с фашистской Германией гипнотизировал. А 14 июня 1941 года эти 4 миллиона 207 тысяч человек, а вместе с ними и весь Советский народ, были успокоены заявлением ТАСС в «Правде», что слухи о концентрации фашистских войск на границе с СССР и намерении совершить на нас нападение лишены оснований.

Были ли мы беспечными? В короткую летнюю ночь под 22 июня после тяжелых дневных трудов все мы спали спокойно...

Воспоминания подготовил к публикации Сергей Шептун

Воспоминания опубликованы в журнале "Родная Кубань"

Продолжение следует

Собираю воспоминания и неопубликованные документы о голоде 1932-33 годов для исторических исследований с последующей публикацией. Особо интересуют сохранившиеся воспоминания очевидцев и документы о Тихорецком восстании ноября 1932 года (публикации в эмигрантских изданиях об этом восстании не интересуют, они хорошо известны). Если у вас есть, что рассказать или чем поделиться по данной теме, пишите в комментариях.

Больше информации о голоде 1932-33 годов читайте в моей подборке:

Голод 1932-33 годов. Исследования, документы, свидетельства очевидцев.

Голод 1932-33 годов. Исследования, документы, свидетельства очевидцев. | Любимый Северный Кавказ | Дзен
-6