Найти в Дзене
Издательство Libra Press

По мере того как Павел наказывал, гнев его более разгорался

Продолжение воспоминаний Александра Ивановича Рибопьера

Перед отъездом своим на коронацию, Павел I приказал сломать старый деревянный летний дворец и на месте его строить новый, который он назвал Михайловским. Постройка эта поручена была архитектору Бренна (Винченцо), под главным начальством графа Тизенгаузена (Иван Андреевич), только что назначенного обер-гофмейстером. Окруженный каналами, над которыми устроены были подъёмные мосты, дворец этот стал походить на замок.

Толщина стен напоминала крепость. Император всячески торопил строителей. Несмотря на сырость, от которой жить в новом дворце было крайне вредно для здоровья, он поспешно туда переехал со всем своим семейством и, объявив новый дворец загородным, учредил почту на немецкий образец, которая два раза в день, при звуке трубы, привозила письма и рапорты.

В новом помещении Государь дал большой праздник, который не удался, по причине крайней сырости. Зажгли великое множество свечей, но, тем не менее, было темно, так как в комнатах образовался густой туман. Когда дворец был окончательно готов, надо было выбрать цвет для внешних стен. Не решаясь на выбор, Государь попросил совета у княгини Гагариной, которая тоже не знала, какой цвет назначить. Тогда Павел взял одну из её перчаток и сейчас же отправил ее к архитектору Бренна с приказом немедля окрасить дворец под цвет перчатки.

Цвет этот был ярко-розовый, и на стенах дворца он принял кровяной оттенок. Странный во всем, Император любил изъясняться загадочно. Слово, поразившее его в какой-нибудь фразе, побуждало его часто повторять всю фразу. Так на фронтоне Михайловского замка он велел начертать мистическую фразу: "Дому Твоему подобает святыня Господня в долготу дней" (Псалом 92, стих 6). Из этой фразы составлена была потом анаграмма...

В одной из дворцовых кладовых валялась в полном забвении тяжелая статуя Петра Великого (статуя эта работы, графа Растрелли-сына, заказана была императрицей Елизаветой Петровной, но не понравилась ей и до Павла I оставалась забытой в дворцовых сараях). Павел Петрович велел ее поставить перед новым своим дворцом и, пародируя чудную надпись: "Petro Primo Catarina Secunda", приказал на пьедестале написать золотыми буквами: "Прадеду правнук".

Кстати о зданиях: здесь место упомянуть о том, как окончен был Исаакиевский собор. Унижая всё содеянное или начатое матерью (здесь императрица Екатерина Алексеевна), Павел захотел разом окончить эту постройку. Собор был весь из мрамора, но, чтобы скорее привести его к концу, верхнюю часть достроили кирпичом. Церковь освятили, и она оставалась, до последних годов царствования Александра Павловича в обезображенном своём виде.

Мраморные глыбы и колонны заготовлены были при Екатерине для окончания храма, но Павел Петрович, вечно спешивший и нуждающийся в мраморах для Михайловского замка, приказал перевезти их к новому дворцу ночью, дабы не возмутить народ, которому подобное обирание храма Божьего могло показаться святотатством.

При виде обезображенной церкви, какой-то сорвиголова приклеил к дверям нижеследующее двустишие:

Сей храм двум царствиям приличный:
Низ мраморный, а верх кирпичный.

В то время говорили, что несчастный сочинитель горько искупил свой стихотворческий порыв.

Павел I зачал стройку Казанского собора; план составил русский архитектор Воронихин (Андрей Никифирович); он же и строил его под руководством обер-камергера графа А. С. Строгонова. Павел и тут спешил, понукая рабочих; однако ему не пришлось достроить собора: он был окончен при Александре Павловиче. Последний, однажды, говорил отцу про строящийся храм. Павел, как предчувствуя, что ему недолго жить, заметил в ответ: "Позвольте мне, Ваше Высочество, окончить эту постройку".

Он не любил старшего сына и не один раз обращался к нему с двусмысленными словами, в которых чувствовалось недоверие. Он употреблял охотно те самые выражения, которых иногда, никто не мог понять. Генерал Левашов (Василий Иванович), бывший впоследствии обер-егермейстером, единственный человек, который во все царствование Павла Петровича ни разу не подвергался немилости, сам мне рассказывал, что когда Государь, который любил к нему обращаться, говаривал непонятными намеками, подкрепляя слова свои столь же малопонятными жестами, Левашов отвечал или знаком или гримасой, как будто все вполне постиг, чем Павел всегда оставался доволен...

С Нелидовой (Екатерина Ивановна) он был дружен, еще будучи великим князем. Она была фрейлиной великой княгини (Мария Федоровна), была мала ростом, дурна и черна, но очень умна. Она имела на Павла большое влияние, была лучшим другом великой княгини и, говорят, никогда не забывала чувства долга.

По восшествии Павла на престол, она пользовалась большим влиянием до тех пор, пока, вследствие ссоры с Императором, не покинула двора и подобно, герцогине Лавальер, не удалилась в монастырь.

Нелидова, однако, скоро возвратилась ко двору и снова стала пользоваться прежним влиянием, стараясь всячески умерить пылкий нрав Императора и останавливая последствия его гнева. Вообще она давала ему отличные советы, которым он, однако не всегда следовал. По слепому недоброжелательству к памяти матери, он решил уничтожить Георгиевский орден. Нелидова написала ему по этому случаю необыкновенно умное и благородное письмо, вследствие которого Император изменил свое намерение.

Во время коронации, в Москве, было множество всяких торжеств, праздников и балов. На одном из балов, молодая девушка (здесь Анна Петровна Лопухина), быть может, по ошибке, а быть может с намерением, подошла к Государю и просила его протанцевать с нею польский. Павел был этим крайне польщен. Отец её, Петр Васильевич Лопухин и мачеха её Екатерина Николаевна, рожденная Шетнева, сейчас же попали в милость. Все семейство получило приглашение переехать в Петербург, где Государь осыпал их отличиями и почестями.

Петр Васильевич получил княжеское достоинство, супруга его пожалована в статс-дамы, а старшая дочь получила шифр. Государь навещал ее каждое утро и часто бывал у нее и по вечерам. Чтобы отвлечь общее внимание, он заказал себе карету, напоминавшую своим цветом герб князя Лопухина, а для лакеев придумал какую-то малиновую ливрею. Разумеется, посещения эти не были ни для кого тайною, но все совершенно верно предполагали, что в сношениях, столь быстро начавшихся с девушкою всегда себя отменно державшею, не могло быть ничего предосудительного.

Князь Лопухин долгое время жил в Москве и там имел много связей. Между прочим, он был очень близок с князьями Гавриилом Петровичем Гагариным и Юрием Владимировичем Долгоруковым. Он без труда уговорил их переехать в Петербург, где они были отменно приняты Государем и получили видные места.

Семейство Долгоруковых занимало дом на дворцовой набережной (дом тетки моей Литты (Екатерина Васильевна), которая в это время была в изгнании вместе с дочерью (впоследствии княгинею Багратион) и мужем (замечание графа Рибопьера)), бок об бок с домом, который занимали Лопухины.

В стене пробили дверь, чтобы иметь между обоими домами внутреннее сообщение, и таким образом оба дома соединились в один. Я уже давно был знаком с князем и княгиней Долгоруковыми, которые радушно меня принимали, и я у них довольно часто бывал.

В это время я уже служил в полку и только что был назначен оруженосцем. Раз вечером, я сидел у Долгоруковых в обществе товарищей по полку. Стали смеяться над чином корнета, в котором все мы тут бывшие состояли. Более всех потешалась над этим чином Анна Петровна Лопухина, находя самое название корнета смешным.

- Вы нас всех задеваете, - заметил я: - мы все здесь корнеты, и мы этим гордимся.
- Как, и вы также? - сказала она, - к чему же послужило вам ваше офицерство со времен Екатерины?
- Я был тогда ребенком, не находился на действительной службе и поэтому не подвигался вперед.
- Мне очень жаль, что я так глупо пошутила, - сказала она, - извините меня. Я вовсе не желала вас обидеть.

Несколько минут спустя, я заметил, что она взяла карандаш, написала несколько слов на лоскутке бумаги, передала свою записку некоей г-же Герберт, которая при ней состояла компаньонкой, и сказала ей что-то на ухо. Г-жа Герберт скрылась, после некоторого времени вернулась, сказала что-то княжне на ухо и села на свое место.

Я не обратил на все это внимания, и только уже после вспомнил обо всем этом. Между тем мы стали разыгрывать лотерею: было пять выигрышей. Это были безделушки, не имеющие ценности. Раздали билеты, и я выиграл, раз за разом, три вещи из пяти. Княжна Анна, очень внимательная ко мне, более меня радовалась моему успеху и сказала мне дружелюбно: - Я желаю вам счастья во всем.

Мне было 15 лет (здесь 17), и я был еще вполне ребенком. Я нравился ей немного наружностью, но главное простотой и откровенностью моего обращения, тогда как другие, зная, что она пользовалась особенным благоволением грозного нашего Императора, перед нею стеснялись и бывали натянуты. Мачеха её, женщина нестрогих правил, приставала к падчерице с тем, чтобы она выпросила Аннинскую ленту для Федора Петровича Уварова, к которому особенно благоволила.

Княжна, всегда совестливая, не спешила исполнить это требование мачехи, которое возобновлялось ежедневно, и каждый раз с большой настойчивостью. Из-за этого они довольно крупно поспорили, и Лопухина решилась отомстить падчерице.

На другой день, после вечера, проведённого мною у Долгоруковых, я поехал с поручением матушки к князю Касаткину, бывшему тогда Петербургским обер-полицмейстером. Он перед этим служил в конной гвардии и был мне хорошо знаком. Я его не застал дома и решился его дождаться.

Я грелся у камина, когда в комнату вошел Толбухин, плац-майор, исполняющий должность флигель-адъютанта Государя. Он мне объявил, что он приехал за мной по высочайшему повелению и что матушка ему сказала, что он меня найдет у Касаткина. Я долго не решался ехать с ним, не потому, чтобы испугался (хотя такой нежданный призыв в те времена невольно пугал всякого), а потому, что неоднократно молодые люди выдумывали подобные штуки, чтобы попугать товарищей.

Но Толбухин был так настойчив и серьезен, что я сел к нему в сани, и по 30 градусному морозу мы доскакали до дворца. Видя, что меня ведут прямо в дежурную, которая находилась там же, где и теперь, я понял, что меня ожидает, и сейчас же послал домой за полной формой. Едва успел я надеть ее, как меня призвали в кабинет Государя. "Я тебя беру к себе в адъютанты", сказал он мне, - "и ты начнешь свое дежурство с сегодняшнего дня" (здесь 14 февраля 1799 г.).

По тогдашнему обыкновению я стал на одно колено, а Император протянул мне руку, которую я поцеловал. Я был дежурным трое суток сряду, так как некому было меня сменить. Нас было всего шестеро, и в том числе был старик Дибич (отец фельдмаршала), который уже почти не мог выходить из комнаты. Павел видел его в Берлине ординарцем у Фридриха Великого и единственно ради этого назначил его к себе во флигель-адъютанты.

Я был крайне счастлив моим назначением; для молодого офицера это было самой блестящей карьерой, и Государь, очень благоволивший к отцу моему, знавший меня еще ребенком, был ко мне отменно милостив. Я был дежурным в тот день, когда Суворов вернулся из ссылки (18 февраля 1799 г.), был свидетелем странных излияний его преданности и послушания. Я видел, как он бросился к ногам Императора, которого приемы эти видимо выводили из терпения. От Государя фельдмаршал побежал в большую придворную церковь и долгое время лежал перед алтарем.

Между тем княгини Лопухина, не забывала о своей мести. Она ухватилась для этого за первый представившийся ей случай. Император расспрашивал ее иногда о поведении княжны Анны. Однажды он спросил у нее, как княжна проводит время. "Покуда она на моих глазах, Государь, я могу за нее отвечать, но она проводит все вечера у Долгоруковых, и я уже не могу за нею следить".

"Что же она там делает и кого там видит?" - спросил Император. - Много молодежи там болтается, танцуют, и, кажется, очень веселятся. "Кто из молодых людей там чаще всех бывает?" - Рибопьер и другие, - отвечала княгиня. - Если Вашему Величеству угодно будет самим удостовериться, стоит только на минуту стать у двери, которая ведет в квартиру Долгоруковых.

Павел принял предложение и увидел меня вальсирующим с княжною при звуках бандуры, на которой играл какой-то малороссиянин. К несчастью моему, я держал свою танцовщицу при этом обеими руками, что было тогда в моде, но что Император находил крайне неприличным, он даже запретил так вальсировать.

Забыв, что он сам приказывал мне на всех балах вальсировать с княжной (которая находила, что я ловко танцую), забыв, что он же сам был причиной сближения, которое невольно установилось между мною и постоянной моей танцовщицей, он был теперь вне себя от гнева. Но, будучи рыцарем в душе и к тому же крайне великодушным, он возымел мысль, которую на другой же день привел в исполнение: чем свет он подписал указ, в силу которого я пожалован был камергером, что давало мне чин генерал-майора.

Об этом узнал я, только явившись во дворец на дежурство. В обычный час он отправился к княжне... и наконец объявил, что явился к ней с тем, чтобы просить руки ее для своего камерьера Рибопьера. Княжна, постоянно дрожавшая при появлении Государя, не хотела верить ушам своим. Напрасно она указывала на то, что мне было всего 15 лет, что я еще сущее дитя, что я столь же мало о ней думаю, сколько и она обо мне, что обе наши семьи никогда бы на такую неравную свадьбу не согласились: Павел настоял на своем и решительно объявил, что или она должна за меня выйти замуж, или же он меня немедленно вышлет из Петербурга.

Возражения, мольбы, слезы, ничего не подействовало. В тот же самый день я получил записку от опекуна моего, графа Федора Васильевича Ростопчина, который звал меня к себе, чтобы сообщить повеление Государя Императора. Уже в статской форме, с ключом назади и в шляпе с плюмажем (это были знаки нового моего звания, в то время все делалось крайне быстро), поспешил я к графу Ростопчину, в полной уверенности, что он мне объявит о пожаловании меня в Мальтийские командоры, о чем мне говорила княжна Анна.

Каково же было мое удивление, когда, вместо Мальтийского креста, я получил приказание немедленно ехать в Вену, куда меня только что назначили кавалером посольства. Мысль назначать при главных посольствах придворных юношей с тем, чтобы они привыкали к дипломатической деятельности, была весьма хороша.

В обществе нас в насмешку называли министерскими подмастерьями (garçons-ministres). Вскоре после меня, на ту же должность отправлены были граф Нессельроде в Берлин и граф Кутайсов в Лондон. К сожалению, на этом дело и остановилось, и от этого часто с дипломатическими поручениями отправлялись люди вовсе непривыкшие к делам.

Матушка (здесь Аграфена Александровна Бибикова) и бабушка были в отчаянии от моего отъезда, который совершенно походил на ссылку, тем более что Государь отправил со мною фельдъегеря.

В Вене удивились, увидев мальчика, при котором состоял дядька, должность которого я старался скрыть, называя его моим другом. На самом деле старый кавалерийский офицер Дитрих был со мною отправлен скорее в качестве спутника, чем гувернёра. Он скоро заметил, что я слишком дорожу свободою, чтобы подчиниться его влиянию, и наконец, убедившись в примерной на ту пору скромности моего поведения, вернулся в Россию, чтобы о том донести матушке.

Я окружил себя учителями и стал заниматься усердно и усидчиво, тем немногим, что я знаю, обязан я графу Поццо ди Борго (Карл Осипович), а позднее г. Анстедту (Иван Осипович); оба меня полюбили и благосклонно взялись руководить моими занятиями. Я стал много писать, правда, более переписывать, чем сочинять, но на службе нужны и переписчики.

В графе Разумовском (Андрей Кириллович) нашел я доброжелательного начальника, а в жене его вторую мать (Елизавета Осиповна). Венское общество, вообще косо смотревшее на иностранцев, крайне любезно меня приняло. Я этим обязан был графине Разумовской, которая, находясь в родстве с первыми домами венскими, меня сама всюду представляла.

Принц де Линь, у которого ежедневно собирался цвет венского общества, между прочими все венские красавицы, принял меня как сына старого своего друга и как бывшего любимца боготворимой им Екатерины Великой. Вена в те времена была не то, что теперь. Это был аристократический город роскоши и веселья, столица вкуса и утонченности. Жизнь протекала как упоительный сон.

Такого общества, каково было в те времена венское, теперь не сыщешь. Жена нашего посла блистала тонким умом, живым разговором, любезным и всегда ровным нравом. Сестры ее, княгиня Лихновская и леди Кленвильям, на нее походили. Где искать теперь чего-либо подобного несравненной Софье Замойской, рожденной княжне Чарторыжской, или сестре ее принцессе Вюртембергской? Как не помянуть и другую Замойскую, невестку первой, быть может, еще красивейшую?

А три дочери принца де Линя: княгиня Клара, графиня Фефе-Пальфи и Флора, вышедшая впоследствии замуж за барона Шпигеля? А другая Флора, графиня Врбна, истая богиня цветов, походившая на императора Александра, как сестра может только походить на брата? А княгиня Лихтенштейн, а Ланскоронская, а Красинская и столько других вечно живых в памяти моей?

В то время все дни в неделе были разобраны. Послы и представители первых семейств давали беспрестанно пышные обеды, за которыми следовали вечерние приемы. За обедами этими было много непринужденности, но, тем не менее, старые обычаи и этикет строго соблюдались. Явиться иначе как во фраке и при шпаге было немыслимо.

Отобедав в знатном доме, необходимо было, через неделю, явиться туда на вечерний прием, чтобы отблагодарить за обед, за который приходилось впрочем, платить довольно дорого: на другой же день после первого обеденного приглашения в любой из венских домов, являлись оттуда с поздравлениями швейцар и скороход, что каждый раз стоило три дуката. Такой же налог существовал и на новый год, когда, являлись носильщики и скороходы из всех тех домов, куда в течение года бывали приглашены на обед.

Право занимать место на диване по правую руку хозяйки дома было преимуществом самой высоко-титулованной дамы в собрании, и за преимуществом этим строго наблюдалось.

Так, жена графа или посланника уступала это место первой являвшейся княгине, последняя вставала перед княгиней старейшею по времени пожалования титула. Княгини уступали место обер-гофмейстерине и женам послов, которые уже между собою не считались, и та, которая приезжала ранее, места своего не уступала, причем, однако, как обер-гофмейстерины, так и посольши, не садились уже вовсе и терпеливо выстаивали иногда целый вечер.

Из всего этого выходили иногда истории, особенно когда один двор был во вражде с другим. Ко двору почти не езжали. Там приемов не было. Езжали с поклонами только на новый год. Добрый император Франц жил запросто в семейном кругу. Вторая его жена, Неаполитанская принцесса Елизавета (здесь сестра императрицы Марии Федоровны), окружила его камарильей, которая и составляла его общество.

Никто об этом впрочем, не беспокоился: не смотря на искреннюю преданность к престолу, венская аристократия была самая независимая из всех аристократий. В высшем обществе встречались иногда связи незаконные. На них смотрели снисходительно и их негласно признавали. Никому не было тайной, что такая-то в связи с таким-то: их одновременно приглашали всюду, и это никого не смущало. Было так принято.

Портрет князя Павла Гавриловича Гагарина, 1799 (by P. E. Stroely)
Портрет князя Павла Гавриловича Гагарина, 1799 (by P. E. Stroely)

Князь Павел Гаврилович Гагарин, который потом женился на княжне Анне Петровне Лопухиной, был странный человек. Он тайно обручился с княжною и, будучи военным, отправился на войну в Италию, с корпусом Розенберга. Император Павел почти ежедневно приносил княжне получаемые им из армии рапорты, радуясь тому, что может сообщить ей известия об успехах нашего оружия. К рапортам аккуратно прилагались списки убитым и раненым.

Между последними оказался однажды князь Павел Гаврилович Гагарин. Княжна до того была поражена, услышав это имя, что изменилась в лице. Государь заметил это и спросил у нее о причине такого смущения. Она ему откровенно призналась, что семья ее была очень дружна с семейством Гагариных, что она провела с князем Павлом всё детство, что родственники желали их брака, что хотя она не питала к нему особенной любви, однако всегда имела в мыслях выйти за него замуж.

Великодушный по природе, Павел повторил обыкновенную свою фразу: "Я не хочу стеснять ваши наклонности" и немедля дал фельдмаршалу Суворову (здесь находившимся тогда в Вене) приказание прислать князя Гагарина с первым хорошим известием.

Других впрочем, в то время не было, и князь Гагарин, вскоре оправившийся от легкой раны, приехал в Вену (по дороге в Петербург). Едва успел он передать свои депеши послу, как пожелал меня видеть.

- Что вы родственники или, быть может, друзья? - спросил его посол.
- Я его никогда не видал.
- Откуда же такое нетерпение видеть его?
- Я к нему чувствую влечение, - отвечал князь.

За мною пошли в посольскую канцелярию, где я всегда по утрам занимался, и едва успел я войти кабинет графа Разумовского, как Гагарин бросился в мои объятия, называя меня своим другом. Подробности моего изгнания из Петербурга были ему известны, и он воображал, что я его соперник. Он от меня не отходил во весь день, проведенный им в Вене.

На нем было множество цепей и браслетов с шифром княжны Анны. Он мне рассказал про свою любовь, про свои тайные отношения к ней, про переписку с нею, которую вел через какого-то барона Розена, и все это поверял он мне, которого видел "первый раз" в жизни и которого считал соперником! Он мне даже сообщил о своем смущении при мысли, что его женят на княжне Лопухиной, так как женщин он не знал еще вовсе и считал себя мало способным к супружеской жизни. Наконец, он уехал.

Приехав в Гатчину, он упал в ноги к Государю, повергая в то же время к стопам его французские знамена и ключи Турина, только что взятого Суворовым. Павел принял Гагарина как сына и объявил ему близкую его свадьбу с княжной Анной, которую он ему передает, - говорил он, - такой же, как и получил ее.

- Один молодой повеса, - прибавил он, - объявил было себя ее поклонником, но мы от него скоро отделались, ты мог его видеть в Вене.

Вскоре отпраздновали свадьбу. Все ограничилось церковным торжеством. По смерти Павла Петровича, Гагарин с женою отправился за границу, очень дурно с нею обходился, заставил ее передать себе все ее состояние и вскоре, по возвращении в Петербург, овдовел. Незадолго перед смертью, княгиня рассказала мне все, что произошло между нею и Императором Павлом относительно меня.

Князь Гагарин долгое время преследовал всех петербургских невест, но всегда без успеха. Имев несчастье обратить на себя немилость Александра Павловича, который был слишком к нему строг, он вышел в отставку, удалился от света и женился на актрисе.

Недовольство Павла, против Австрии, по взятии Турина и поражении Корсакова, пало на графа Разумовского. Он был отозван, и на его место назначен Степан Алексеевич Колычев, присланный в Вену для переписки с Суворовым и армией нашей. Вскоре сам Колычев получил приказание ехать в Карлсбад на воды, и я, влюбленный в первый раз в жизни, принужден был за ним следовать.

В Богемии я оставался, однако недолго и вскоре воротился в Россию, куда меня призывала бабушка. Чувствуя приближение своей кончины, она просила у Государя о дозволении мне вернуться в Россию. Несмотря на быстроту, с которой я ехал, я уже не застал ее в живых. Граф Ростопчин, управлявший в то время коллегией иностранных дел, велел меня допустить в архив, чтобы я мог познакомиться с прежними договорами и изучить историю иностранных сношений нашего двора.

Я ежедневно посещал архив и делал экстракт из всех бумаг, которые читал. Экстракты эти составили несколько толстых тетрадей. Я их с собою увез в Вену, когда вторично туда поехал и оставил там, вместе с гитарою, флейтой, клавикордами и богатым гардеробом. Все это отдал я на попечение Анстедта, и все попало в руки французов во время занятия Вены Бонапартом.

Я помню, меня из архивных бумаг особенно заняли сношения наши с Венецианской республикой и переписка графа Орлова-Чесменского с Екатериной о Таракановой.

Государь немедля исполнил просьбу бабушки, которой всегда выказывал чувство уважения. Он не забывал дядю моего Павла Александровича Бибикова, старшего сына бабушки, товарища его детства, который погиб вследствие своей к нему преданности. Когда Государь отправился за границу, под именем графа Северного, он поручил дяде, состоявшему флигель-адъютантом при Екатерине (их было всего три или четыре) сообщать ему известия о дворе и вообще, о том, что делается в России.

Тайная переписка эта не могла не компрометировать дяди. Хотя он был на хорошем счету у Государыни, однако ненависть к всемогущему в ту пору князю Потемкину побудила его представлять события в темном свете и не скупиться на сильные выражения. Имея однажды сообщить что-то особенно важное великому князю, он поручил это дело своему адъютанту д'Огерти (состоя в генеральском чине, он имел адъютанта) и отправил его за границу.

Не знаю, каким образом об этом узнали, и граф Броун (Юрий Юрьевич), рижский генерал-губернатор, получил приказание захватить бумаги, которые Огерти вез с собою. Броун его пригласил учтивым образом к себе отобедать и в то время как Огерти спокойно ел, посланные графа перерыли все его вещи и под подошвой сапога нашли письмо Бибикова.

Письмо это было немедленно доставлено в Петербург, вскоре дядю потребовали к тогдашнему генерал-прокурору князю Вяземскому (Александр Алексеевич) и тайно заключили в крепость. Вина дяди была велика; но Государыня, всегда милосердная и не забывавшая великих заслуг дедушки, не захотела судить собственного своего адъютанта по всей строгости законов. Его назначили командиром полка (гарнизона?) в Коле, самом северном городе Архангельской губернии, в стране холодной и пустынной, где сосланный вскоре сделался жертвою убийственного климата, глубокого отчаяния и преданности к великому князю, которого был товарищем и другом.

Во время царствования Павла Петровича, Петербург был вовсе невеселым городом. Всякий чувствовал, что за ним наблюдали, всякий опасался товарища и собрания, которые, кроме кое-каких балов, были редки. На балах этих, однако, молодые люди встречались с молодыми девицами, и любовь не теряла прав своих. Я, подобно другим, заплатил ей дань, и N. N., к которой пылал любовью, казалась ко мне благосклонной.

Я стал находить, что в Петербурге очень хорошо живется, когда ревнивый соперник (князь Борис Антонович Святополк-Четвертинский), влюбленный в ту же особу, стал искать случая завести со мной ссору. Мы нигде не встречались; никогда не случалось нам, в то время, быть вместе в одной и той же гостиной. Он написал мне письмо, в коем значилось, будто я позволил себе говорить дурно об особе, которую он обязан защищать и что он сумеет заставить меня дать ему удовлетворение. Я поспешил к нему, чтобы узнать, в чем дело; но он никого не назвал и продолжал считать себя обиженным.

Мы дрались с ним на шпагах, и в то время как я ему нанес удар выше локтя, он меня ранил в ладонь так сильно, что перервал артерию. Я принужден был вынести мучительную операцию, и едва успели сделать мне первую перевязку, как ко мне приехали обер-полицмейстер и генерал-губернатор граф Пален (Петр Алексеевич) с повелением от Императора сделать мне допрос. Говорят, будто кто-то донес Государю, что соперник мой, взяв под свою защиту княгиню Анну Петровну Гагарину, о которой я будто говорил дурно, по-рыцарски вызвал меня на поединок.

Государь, сам рыцарь в полном смысле этого слова и все еще на меня разгневанный за прежнее, воспользовался этим случаем, чтобы выказать на мне всю свою строгость. Я никогда ничего не говорил против княгини Анны Петровны, и более трех лет не приходилось мне слова перемолвить с моим соперником. От природы скромный и осторожный, я жил в то время довольно уединенно в кругу близких мне людей. Государь исключил меня из службы; у меня отняли Мальтийский крест и камергерский ключ и засадили в крепость в секретном каземате.

По мере того как Павел наказывал, гнев его все более и более разгорался: он отправил мать мою и сестёр в ссылку, конфисковал дом наш и все имущество в Петербурге и окрестностях; отдал матушку под надзор полиции, запретил принимать на почте как наши письма, так и те, которые были нам адресованы; наконец, он подверг 24 часовому домашнему аресту великого князя Александра Павловича за то, что, как первый петербургский генерал-губернатор, он не представил рапорта о моей дуэли.

Граф Пален был за тоже на время удален от двора, также как и дядя мой Кутузов (адмирал Иван Логгинович), которого Государь обвинил в том, что "он имел вид огорчённого родственника", тогда как вышеупомянутый мой дядя никогда ни в ком не принимал участия.

Петр Хрисанфович Обольянинов, тогдашний генерал-губернатор, был со мною ласков и любезен. Он считался "Гатчинцем" - презрительное прозвище, которыми награждали всех находившихся при Павле Петровиче в Гатчине, до вступления его на престол. Это были почти всё люди темные, без образования и воспитания. Многих Павел поместил в гвардию, других назначил к разным должностям.

Мы их презирали, и они перед нами унижались. Что касается до Обольянинова, то он был хорошего дворянского рода и с благодарностью вспоминал о благосклонности к нему дедушки Александра Ильича, под начальством которого начал он свою службу. Он был добрый и кроткий человек, не без познаний. Смотритель моего каземата, некто Ильин, также помнил дедушку, под командой которого ходили против Пугачева.

Он был ко мне очень предупредителен. Солдату, стоявшему на часах у дверей моей темницы, фамилия моя была известна, так как он долгое время стоял в полку в одном из наших имений. Солдат этот вполне поступил ко мне в услужение. Мне приятно вспоминать обо всех этих достойных людях, столь добрых ко мне во время моего заключения; но из всех тех, кто выказал мне привязанность, никто не имеет столько прав на мою вечную благодарность, сколько Иван Новицкий.

Он был крепостным парикмахером моей матери, и притом весьма искусным, так что имел большую практику, копил деньги и жил в довольстве. Когда матушку сослали, Иван бросился к Обольянинову. Последний, хотя и временщик, принял его благосклонно.

- Что тебе надобно? - спросил он.
- Барыня моя сослана, - отвечал Новицкий, - молодой барин в тюрьме. Я могу ему быть полезен: прикажите меня запереть с ним вместе.

Обольянинов, тронутый такою преданностью, обнял его и приказал свести его ко мне в тюрьму. Пришед в мое помещение, он заплакал от радости и стал целовать мою левую руку (правая была ранена и в перевязках). Не упоминая о ссылке матушки (о чем я узнал только по моем освобождении), он что-то сунул мне под подушку и сказал: "Возьмите, это я приберег, мне оно не нужно, а вам может понадобиться. Мне дозволили с вами свидеться, и я вас уже более не оставлю".

Всю жизнь мою я горевал о том, что не пришлось мне доказать Новицкому мою благодарность. Вскоре я вернулся в Вену, а когда я снова приехал в Петербург, его уже не было в живых.

Здесь кстати расскажу черту самой трогательной заботливости, какую могло только придумать материнское сердце. Было решено, чтобы не усилить моего горя, не сообщать мне о ссылке моих домашних. П. X. Обольянинов дозволил Ивану Васильевичу Тутолмину, старому другу нашего дома, присылать мне кое-какие блюда, тонкие кушанья, а также и фрукты, дозволенные докторами. Матушка возымела счастливую мысль оставить много адресов, писанных ее рукою, которые мне и высылались на блюдах. Видя раза по два в день дорогую мне руку матери, я не беспокоился на ее счет.

Александр Павлович, в самый день восшествия своего на престол, приказал выпустить меня на волю и возвратил мне прежнее мое звание. В тот же день курьер поскакал за матушкою, которая не успела еще доехать до имения, назначенного ей местом изгнания. На улицах целовались и поздравляли друг друга. Россия приветствовала царствование Александра как эру освобождения, как зарю прекрасного дня.

На двери моей темницы приклеена была надпись: "свободна от постоя". Государь повелел освободить всех лиц, арестованных покойным родителем его, между прочими и одного поляка, переведённого в другой каземат, чтобы очистить для меня место. Когда его повели обратно, после моего освобождения, он вообразил, что его ведут на казнь. Он был вне себя от радости, очутившись в старом помещении; но каков был его восторг, когда через несколько дней его выпустили на волю!

После праздников коронации, которые были веселы, великолепны и блестящи, я возвратился в Вену. Государь желал, чтобы, по примеру Воронцова, Нарышкина (Лев Александрович) и других товарищей, я снова поступил в гвардию, жертвуя чином действительного статского советника и камергерством. Но не эти преимущества меня заботили: я пристрастился к дипломатической службе и дал слово графу Разумовскому вернуться в Вену. Вследствие этого я сделал вид, будто не понимаю, что со мною хотят сделать, за что Государь долго на меня гневался (1802).

Окончание следует