- Продолжение воспоминаний Василия Борисовича Бланка (здесь внук архитектора Карла Ивановича Бланка)
- Последний аргумент ее убедил, и она, наконец велела своей горничной "уложить все вещи и до Иерусалима не развязывать".
- В память своего освобождения он просил меня принять от него картинку из сирийского быта.
Продолжение воспоминаний Василия Борисовича Бланка (здесь внук архитектора Карла Ивановича Бланка)
Вступление мое в Бейрут (здесь консулом) я начал с водворения моих княжон-соотечественниц. Старшая желала непременно иметь "даровую квартиру", а потому поместилась в греческом монастыре со своей горничной. Меньшая же, с компаньонкой, наняла себе небольшое помещение на берегу моря.
Устроив их, я отправился в отель, который содержался одним приезжим мальтийцем. Квартира моя там была очень оригинальна.
Общая обеденная зала была под открытым небом и со всех сторон окружена комнатами для приезжающих. Первая комната была с каменным полом, вроде коридора, перегороженная ситцевой драпировкой, за которой я устроил себе спальню. Другая комната, была арка над улицей, по обеим сторонам ее, окна на улицу, диваны от стены до стены; арка эта упиралась в соседний через улицу дом.
Одевшись и слегка закусив, я отправился к нашему генеральному консулу Базили (Константин Михайлович); квартира его была казенная, в нашем Русском доме и, чрезвычайно роскошная; там же была и канцелярия. На другой день утром я отправился на службу в канцелярию, где мне представился мой будущий письмоводитель, уроженец Бейрута. Занятий было не особенно много. Просиживая там часов до трех, я возвращался домой, где нам был уже готов обед.
За общим столом я познакомился с австрийским секретарем бароном Баумом. Общество в Бейруте, между генеральными консулами всех наций, было довольно скучное, этикетно-натянутое.
Вскоре я там познакомился с многими французами, представителями богатых коммерческих домов, а так как они были очень общительны, то мы разобрали все дни недели и поочерёдно проводили вечера вместе; у меня было теснее всех, они же все занимали большие дома.
Постоянным занятием на этих вечерах была карточная игра в вист. С грустью я вспоминал о своей жизни в Адрианополе и о радушной семье Герасима Васильевича Ващенки, которую полюбил как родных; но необходимость заставила мириться с новой жизнью.
Большим развлечением служили мне русские богомольцы, отправлявшиеся в Иерусалим и обратно. Из числа таких посетителей приехал двоюродный брат князя Дондукова-Корсакова, тоже Корсаков (?), большой любитель живописи и отлично сам рисовавший.
Его в восторг привела живописная местность Бейрута, и он решился провести тут некоторое время. В одну из таких прогулок мы встретили мальчика с навьюченным ослом; я спросил его, о чем он плачет; он отвечал, что не может сладить с ослом, который уперся и не хочет подниматься на гору, а его за это дома побьют.
Тогда Корсаков догадался как помочь горю; зная упрямство ослов, которые всегда делают противное тому, чего от них требуют, он спустился с горы, ухватил осла за хвост и потащил его вниз; осел встрепенулся, вырвался и бегом взбежал на гору. Обрадованный мальчик, еще с полными слез глазами, расхохотался и бросился бегом за ним.
Грустно было проводить Корсакова в Иерусалим и остаться опять одному. На другой день ко мне явился посланный от корабля, отправлявшегося в Яффу с уведомлением, что "через 5 часов корабль отправляется в Яффу", и чтобы я передал об этом привезенным мною русским дамам. Я сейчас же отправился к ближайшей от меня меньшой княжне и, передав ей это известие, пошел к старшей; но старшая княжна возмутилась, как это "я не предупредил ее об этом, по крайней мере за неделю, так как она не молоденькая и собраться ей в один день невозможно".
Сколько я ни старался ей объяснить, что "пароходы в Яффу не ходят, а только корабли, которые идут по попутному ветру, а за неделю предупредить нельзя, какой будет ветер": ничто не помогло, она решительно отказалась ехать.
Я вернулся и застал двух своих старушек, т. е. меньшую княжну с компаньонкой, у пристани; она сказала мне, что "багаж их перенесли на корабль". Я огорчил их известием, что "старшая сестра отказалась ехать"; сестра расплакалась о том, "как она поедет одна". Вещей взять с корабля обратно было невозможно: все они были уже уложены.
Между тем капитан просил "не задерживать" и сказал по-турецки хамалам, чтобы "перенесли их на корабль"; их подняли, каждую по два хамала, и понесли. Княжна закричала: "Василий Борисович, помогите, меня похищают!".
Я прокричал ей вслед, что "не более как через неделю, сестра ее уже будет с ними, чтобы она не беспокоилась"; затем вернулся к старшей княжие и успел ее убедить "уложить вещи и не раскладывать их, чтобы каждую минуту быть готовой к отъезду следующего корабля, а иначе она никогда не попадет в Иерусалим морем, а сухим путем ехать дорого и неудобно".
Последний аргумент ее убедил, и она, наконец велела своей горничной "уложить все вещи и до Иерусалима не развязывать".
Консул Базили отлучился "по делам службы", и вечером того же дня, мы с Хабаб-Бустросом, нашим драгоманом, поехали верхами его встречать. Расположившись в лесу под деревьями, мы решились тут его ждать; через несколько времени Хабаб говорит мне: "А вот едет от паши кавас (здесь низший полицейский чин), вероятно к вам", и действительно подъехал кавас и подал мне пакет от паши. Я распечатал и дал Бустросу прочесть и перевести мне, в чем дело.
Оказалось, что "некто французский подданный Мичирелли, рассердившись за что-то на своего консула Буре, написал в нескольких экземплярах бранное к нему письмо и разбросал в разных местах". Консул написал паше, чтоб "схватить Мичирелли и засадить в тюрьму", и полицейские совсем было его схватили у дома Хабаб-Бустроса; но Мичирелли сказал им, что "он русский подданный"; и поэтому паша "просил уведомить его, действительно ли это так, и дозволю ли я взять его из дома Бустроса".
Прочтя это письмо, Бустрос взмолился "не дозволять этого, так как жена его беременна, а эта возня может ее напугать, и она занеможет". Я его успокоил, что "я этого никогда не позволю", и просил его написать ответ, который ему продиктую. Бустрос достал из кармана чернильницу с пером, которую все арабы носят с собой, и я ему продиктовал:
"Мичирелли никогда не был русским подданным и теперь не состоит; но права русского гостеприимства не дозволяют мне разрешить вам взять его насильно из дома русского подданного, и поэтому, пока Мичирелли останется там, чтобы полиция не смела брать его; а когда он оттуда добровольно уйдет, то могут его захватить: это до меня не касается".
К ответу этому я приложил именную печать, которая изображает "мою подпись по-турецки" и которую мне сделали еще в Петербурге, по назначении моем в Турцию. Бустрос остался очень доволен и отдал пакет кавасу для передачи паше.
Пока мы возились с этим делом, показался вдали Базили. Я рассказал ему о происшедшем; он остался доволен моими действиями, но добавил, что "это еще не конец, нельзя же Мичирелли вечно поселиться в доме Хабаба", а поэтому, вернувшись домой, послал к паше бумагу, в которой, одобряя мои действия, уведомлял пашу, что "он велел своему кавасу проводить Мичирелли до его квартиры, и что пока кавас русского консула его провожает, чтобы его полиция не смела брать".
Впоследствии я узнал от самого Мичирелли, что он с народом дошел до дому с русским кавасом и остался в доме английского подданного. Паша обращался к английскому консулу "за позволением взять Мичирелли"; но тот отвечал, что "комната, в которой он живет, принадлежит ведомству сардинского консула, и потому кавас на него не имеет права".
Паша обратился к сардинскому консулу; тот отвечал, что "Мичирелли действительно принял подданство сардинское, но что кавас его, не имеет права проходить по коридорам дома английского подданного". Итак, Мичирелли сидел покойно у окна и любовался, как около его квартиры болталась турецкая полиция. Мичирелли оказался одним из племянников папы Пия IХ-го, в то время, за вольнодумство и разные проделки свои высланный из папских владений, приехавший в Сирию и принявший там французское подданство.
В память своего освобождения он просил меня принять от него картинку из сирийского быта.
По случаю болезни жены своей, Базили уехал с семьей в Петербург и поручил, на время его отпуска, мне исполнять его должность. Вступив в исправление должности консула, я переехал в казенный дом, где и занял кабинет консула.
В пятницу, на Страстной неделе, ко мне приехал светлейший князь Салтыков (Алексей Дмитриевич); я пригласил его обедать. Мы много беседовали, он рассказал мне о своем путешествии в Индию. Объездив всю Европу, он возвращался в Россию, так как "смуты во Франции ему надоели". Я его спросил, где он думает встретить светлый праздник? "В постели", - отвечал он. Я пригласил его приехать в воскресенье ко мне завтракать.
В субботу я отправился в Греческую церковь один, без каваса. Когда я вошел, все расступились, чтобы дать мне дорогу; священник, увидев меня, положил Евангелие на плащаницу и с крестом пошел мне навстречу. Отслушав заутреню и обедню в приделе "под русским гербом", я вернулся домой.
Во всех почти греческих церквах два придела: один под русским гербом, другой - под греческим.
К завтраку в Светлое Воскресенье, я пригласил приехавших ко мне с поздравлением прусского генерального консула, молодого человека, австрийского барона Баума и приезжего француза, виконта Дюпра. К 2 часам приехал и Салтыков, и мы впятером сели за стол. Салтыков немного бестактно завел разговор о том, что "он космополит и отечества не признаёт, что оно там, где ему хорошо".
Немцы лукаво посмеивались, а француз горячо заступился за свою нацию, говорил, что "он гордится тем, что он француз и своего государства ни на какое другое не променяет". Я по-русски заметил Салтыкову, что "спор этот немного неловок в доме официального лица русского консул"а; он пожал мне руку, извинился и переменил разговор.
Князь Салтыков каждое утро заходил ко мне, прося ему сопутствовать, когда верхом, когда пешком, по окрестностям Бейрута; он, так же как Корсаков, любил рисовать и снимал все, что ему нравилось. Когда он узнал, что я вечера провожу дома, он приходил ко мне, и я ему играл разные оперы.
Однажды он просил меня сыграть ему из "Аскольдовой могилы" (здесь опера А. Н. Верстовского). Я его спросил: "Разве вам нравится эта музыка"? Он отвечал: "Знаете, как-то свое напоминается, родное". Я расхохотался и сказал: "Как же, вы у меня в доме говорили, что отечества не признаете?".
"Ну, это я глупости говорил; вы меня пожалуйста извините; я понял потом, что это было действительно глупо с моей стороны". Я его успокоил, что "нисколько не сержусь, а очень благодарен ему за то, что он тотчас переменил тогда разговор".
В одно утро явилась ко мне целая депутация греческого консульства с просьбой пригласить всех консулов "на похороны скончавшегося их митрополита". Я объяснил им, что "такие приглашения делаются только о своих подданных, и что им надо отнестись к паше, так как митрополит подданный Турции".
Они отвечали, что были у паши, что он на них рассердился и сказал: "Как я буду беспокоить консулов по случаю смерти гяура?".
"Были мы, продолжали они, у греческого консула; тот посоветовал обратиться к вам, что если он вам в чем окажется нужен, он все сделает по вашему желанию, а один не может ничего сделать, а согласитесь, что и без того вера здесь в таком пренебрежении.
Если мы схороним митрополита, главу нашей церкви, как простого смертного, это очень дурно подействует на всех наших прихожан". Вывод их был правилен, и помочь им было необходимо.
Я отвечал: "Попросите ко мне греческого консула; может быть, мы, что либо придумаем вдвоем, но за успех я не ручаюсь". Греческий консул не замедлил приехать ко мне и еще более убедил меня, что "нельзя допустить похорон митрополита как частного человека".
Я ему предложил послать приглашение от нас обоих. Он с удовольствием на это согласился. Я написал такого рода циркуляр ко всем консулам: "Глава нашей Греко-Российской церкви, митрополит Бейрутский (Вениамин), скончался; а потому, мы генеральные консулы, русский и греческий, покорнейше просим генерального консула такого-то государства пожаловать отдать последний долг покойному, в дом Российского генерального консула".
Мы уговорились, что, в случае если бы никто не приехал, мы вдвоем схороним патриарха со всей почестью подобающей его сану, т. е. в полных мундирах и в трауре, с кавасами.
В назначенный день греческий консул приехал ко мне с утра, чтобы вместе принимать гостей. В назначенный час первый приехал французский генеральный консул Буре в полном параде и с кавасами. Английский не приехал. Мы уже думали приступить к похоронам, как явился его драгоман и объявил, что "он прислан от полковника Рооза переговорить, предварительно, со мной наедине".
Я отвечал, что "секретов у нас нет, и я его прошу объяснить здесь, что ему нужно"; он настаивал на своем. Тогда Буре взял меня под руку и сказал тихо: "Исполните его желание; любопытно знать, что он вам скажет". Попросив позволение у гостей, я ушел с драгоманом в кабинет.
Драгоман передал мне, что "полковник Рооз, поручил ему узнать от меня: известно ли мне, что подобные приглашения делаются только в случае кончины своего подданного". Я отвечал, что "тут о подданстве и речи нет, одно и то же лицо не может быть подданным двух государств, а что покойник глава нашей Греко-Российской церкви, что известно всей Европе".
Он отвечал, что "полковник поручил мне сказать, что если бы на похороны приглашен был один греческий консул, он бы первый явился и что ему важна подпись русского генерального консула, а что касается до выражения "глава церкви", то он признает его за довольно ловкий оборот, но остается при мнении, что "так приглашения делаются только для своих подданных" и потому просит прекратить порядок похорон, а иначе это может повести к разрыву".
Меня ужасно рассердили эти слова, и я довольно резко отвечал ему: "Все генеральные консулы признали приглашение наше правильным, как вы сами видите; мы не имеем права отступить, и угрозы полковника Рооза меня не испугают, и затем, более мне говорить нечего, прощайте".
Я ушел в общий зал. Драгоман раскланялся и уехал. Буре отвел меня в сторону и просил рассказать ему наш разговор; я передал слово в слово. "Конечно, отвечал он, если Европа и Америка признали своим приездом действия ваши правильными; то он один противиться этому не может. Вам ничего более не оставалось делать, а я вам откровенно скажу, между нами, что у России и у нас с англичанами что-то не совсем ладно, и такого рода придирки, Франция, никогда бы себе не позволила".
Я предложил "приступить к делу". Греческий консул сказал, что "все готово", и мы все вместе отправились проводить тело покойного в церковь; народу было много, и мы все вошли в церковь. Первым встретил меня Рооз, в простом сюртуке и сказал мне, что "он прибыл на похороны не по моему приглашению, а из личного уважения к покойнику". Я отвечал, что "вижу это по его костюму"; тогда он повторил мне слова своего драгомана о разрыве.
Я указал ему на всех присутствовавших и сказал: "Вы видите, кроме вас, никто не протестует".
Из церкви все общество собралось у меня. Я пригласил и полковника, но он отвечал мне, что "как полковник Рооз к г-ну Бланку, он всегда готов идти, но как генеральный консул Англии к генеральному консулу России, при настоящих обстоятельствах, принять приглашение не может".
За обедом о выходке англичанина никто не вспоминал, и мы дружно беседовали.
Вскоре после этого Базили вернулся, и первыми его словами мне было: "Вы здесь схоронили митрополита; знайте, что английский посланник требовал от Титова (Владимир Павлович) "объяснений", а тот, конечно, должен был приписать это вашей неопытности и успокаивал его, уверив, что "вам будет сделан выговор"; но мне поручил вам передать, что "выговора никакого не будет, и вашими действиями он очень доволен и весьма вас благодарит".