Найти тему

Рассказ. Пассажирка

846 прочитали
До сих пор Василий Ларионыч был уверен, что все телевизионные шоу, на которых была помешана его жена Анна, — это подстава. Оказалось — правда.

До сих пор Василий Ларионыч был уверен, что все телевизионные шоу, на которых была помешана его жена Анна, — это подстава. Оказалось — правда. И узнал он об этом на пятидесятом году жизни следующим образом.

Просто однажды Анна заставила его надеть синий выходной костюм и повела «на телевидение». «На телевидении» их несколько раз останавливали, жена показывала какую-то бумажку, и их пропускали дальше. Наконец, его усадили на стульчик в гипсокартонном тупике. Анну увели.

В жарком зале, куда его нескоро вызвали, расплывались багровые пятна вместо лиц. Зрители захлопали в ладоши при его появлении. В центре сцены на диванчике сидела румяная, похорошевшая от возбуждения жена, и рядом помещался незнакомый лысоватый мужик в обвислой кофте. Мужик привстал и поклонился Василию Ларионычу, который жмурился от ярких ламп и множества народа. И сказал:

— Будем знакомы. Я любовник вашей жены.

Кто-то в зале хрюкнул. Ведущий аж завибрировал, запотирал ладошки. Жена заалелась, как невеста.

Любовник жены, ответив на пару вопросов ведущего, смылся. Василий Ларионыч тоже отвечал на какие-то вопросы. Шею сильно колол и тер шерстяной воротник. Потом они с женой молча вышли из студии телевидения, молча сели в автобус и поехали домой.

Он не спрашивал Анну, правда это или телевизионный трюк. Боялся ее ответа. А так можно было крепко потереть под левой ключицей, бережно прислушиваясь к сердцу… Вдохнуть и снова не понять: то ли не хватает воздуха, то ли его слишком много, даже сердце распухает, давит и скребется о ребро.

***

Он давно знал, что Анна живет с ним сквозь ненависть, сквозь зубы. Могла ни с того, ни с сего взять и замолчать: на полдня или на полгода.

В эти периоды воздух в квартире пропитывался ее ненавистью так плотно, что его можно было резать ножом на куски. Не говоря ни слова, она швыряла перед ним тарелку с едва теплым супом, а чаще его встречала холодная плита. Василий Ларионыч, стараясь не шуметь, искал чего перекусить в холодильнике, ничего не находил и шел спать голодным.

Однажды в зените их очередного затяжного молчания Анна — тихая, непохожая на себя — сидела за столом и что-то кротко, старательно писала, как прилежная девочка. Забыла она или с умыслом оставила густо исписанный — на полях живого места не осталось — лист?

Исписан он был одним-единственным словом: выведенным и крупным округлым, и мелким убористым почерком, и прописными, и печатными буквами, с наклоном вперед и назад, и обведенным в кружочки и рамочки, и жирно, с надавливанием подчеркнутым несколько раз, и с тремя восклицательными знаками, как страстный вскрик.

Слово это было «НЕНАВИЖУ».

***

Через год после рождения Алешеньки теща забрала внука себе: «Изорудуете ребенка». Она хотела сказать «изуродуете», но сгоряча обмолвилась. Запыхалась, собирая Алешеньку трясущимися руками в один из дочкиных скандалов.

Анна изобретательно и неутомимо искала и находила новые, утонченные способы сделать больно.

— Какой-какой, говоришь, у него нос? — оживленно и громко переспрашивала она по телефону, чтобы слышал в прихожей переодевающийся после работы в чистое Василий Ларионыч. И торжествующе: — Запомни: если у мужика маленький размер ноги и на лице носик-пипка, то и в штанах — пипка соответственно.

У Василия был нос с бельевую пуговку, и размер ноги 36 с половиной.

Слыша тяжелые рыдания: «Господи, за что? Когда кончится этот ад?» — Василий Ларионыч жалел жену. Он-то мог каждый день отвлекаться, отходить, расслабляться, перебрасываясь словом-другим с мужиками в гараже, а то уезжая на два-три дня в рейс.

Анне же и выйти некуда: портниха-надомница. Разве что вниз, в магазин за нитками, тридцатым номером для швейной машинки.

***

Вот и сегодня Василий Ларионыч проснулся оттого, что Анна громко говорила по телефону:

— Сверяю. Талия 105 сантиметров. Бедра 160… Правильно записала?

Положив трубку, объявила аппарату: «Раскормила себя, корова. Женщина, называется».

Сама Анна была длинная, тощая, не нагуляла тела к своим пятидесяти годам. Руки всегда жеманно согнуты в острых локтях. Даже мягкий байковый халатик, который выглядел бы мило и уютно на любой другой женщине, на ней провисал плоскими складками, как на доске. Клиенток она с гордостью учила, как ей удалось не растолстеть, сохранить фигуру. А мужу кричала:

— Любуйся, до чего меня довел! Самого-то на телеге за три дня не объедешь.

Приятель Василия Ларионыча увидел впервые Анну и поразился: «О, вылитая самка богомола». Василий Ларионыч запомнил. И в телевизионной передаче «Из жизни насекомых» обратил внимание: самец богомола подкатывал к самке с намерением переспать, ну как мужики с бабами спят. Самка его заключала в костлявые объятия и начинала неторопливо жрать с головы. И уже до половины сжирала, но тот, упорный, работу по продолжению рода не бросал.

***

Чаще всего Василию Ларионычу выписывали путевку в соседнюю область, в пограничный небольшой городок.

Очень ему нравился этот маршрут. И потому что природа на протяжении всего пути легкая, светлая: березняки да озерца — в них, как в круглых девчоночьих зеркальцах, отражались перевернутые рощицы и небо. И потому, что дорога недалекая и неблизкая: сутки туда, сутки обратно. Как раз Анне от него отдохнуть, и немолодому Василию Ларионычу не утомительно.

А самое главное: дорога та пробегала мимо деревни на взгорке. На указателе было крупно выведено название «ВАСИЛЬКИ». Буквы выпуклые, казенные, белым по холодной голубой жести. А слово теплое, будто мама заигравшегося маленького Василия Ларионыча из детства с крылечка позвала: «Василёк! Василёчек, ужинать и спать!»

Некрашеное крылечко из детства было все в вытаращенных деревянных глазках: округлившихся то ли в страхе, то ли в изумлении… Маленький Василий Ларионыч всегда высоко поднимал маленькие босые, велюровые от пыли ножонки, чтобы не наступить на те таращившиеся глаза.

И, значит, пробегала та дорога мимо деревни Васильки, мимо крайней избенки. На крошечном куске земли часто виднелась женская фигурка. То она в светлом, треплющемся на теплом ветерке платьице возилась на грядках. То неуклюжая, как медвежонок, с шарообразной, замотанной головой чистила от снега крылечко. Даже с дороги было видно, что крылечко вросло в землю. И крыши сарая, и самой избы, судя по всему, давно не касалась мужская рука.

Не раз его посещала безумная мысль: плюнуть на все, крутым виражом изменить незадачливую жизнь. Завернуть, съехать к домику, стукнуть в почернелую, как от дождя, старую калитку. Даже слова приготовил:

— Здравствуйте. Я тут давно за вами наблюдаю…

И каждый раз обещал себе: «В следующий раз точно». Потому, наверно, и жалел Анну и Алешеньку: будто дело только за временем стало, а так все давно решено.

В эту поездку (вез с завода поддоны с кирпичом) не зря сердце заходилось и ёкало. На повороте под указателем «ВАСИЛЬКИ» стояла фигурка в светлом платьице. До этого он ее привык видеть в огороде все время в наклон, согнутой, а тут она стояла прямо, покачивая в воздухе ладошкой: голосовала.

Только никто ее брать не спешил. До Василия Ларионыча несколько машин не только не замедлили хода, а наоборот, поддали газу. Молоденькую, небось с руками-ногами подобрали бы, жеребцы.

— А я вас давно знаю, — пробормотал он. — Только не знаю, как звать.

— Лида, — откликнулась она. — А откуда вы меня знаете?

И потекла необязательная, приятная для обоих беседа.

Давно так легко не было Василию Андреичу, как с этой Лидой. Давно так легко не дышалось, как сейчас в этой тесной, прогретой майским солнцем кабинке.

Бывают женщины, которых называют безупречными. Лида была очень даже упречная, но… Господи, как славно было сидеть рядом с ней, улыбаться, наталкиваясь и молодо разбегаясь взглядами. Так бы всю жизнь сидеть и невзначай, будто регулируя стекло, перегибаться через нее, касаясь своим плечом мягкой податливой груди.

…Крылечко у Лиды было некрашеное, тоже в глазках: кротких, скорбных, мудрых, как рисуют на староверских иконах.

***

Василий Ларионыч замазывал садовым варом дупло низенькой корявой, в старческих наплывах и наростах яблони. В дупле обитали мушки с длинными золотистыми крылышками. Многие из них уже увязли в варе, беспомощно и безуспешно пытаясь очистить, освободить ножки, многие были замурованы в дупле.

Вдруг ему пришло в голову, что прилепленные к мушиной лапке, гибли в эту минуту цивилизации и Вселенные, в мириады раз меньше той, в которой жил Василий Ларионыч. Его Вселенная, в свою очередь, тоже лепилась к лапке космической гигантской мухи, которую в любой момент мог прихлопнуть мегагалактический Василий Ларионыч…

Когда-то он, еще только женившись, наивно делился с Анной подобными фантазиями. Анну это бесило. Она краснела, вскакивала и шла прочь, повторяя:

— Бред, дикость какая. Шизик, ну шизик! Дебил!

…Лида подошла. Присела рядом на корточках.

— Будто жидкое золото течет, — указала она на стекающий по стволу, трепещущий, переливающийся на солнце ручеек из златокрылок. — Вася, накинь пиджак, прохладно становится.

В полшестого утра Лида вскакивала на ферму, и потом ещё бегала туда после обеда. В протопленной печи чернел чугун со щами, подернутый сверху мерцающим, золотистым рытым бархатом жира. Уютно, сонно посвистывал жестяной чайник. На столе оставались полбуханки в чистом полотенце, в тарелке — порубленные и политые сметаной молодой лук и нежная огуречная травка.

Василий Ларионыч повозился с крылечком и с дровенником. На пустыре, до которого у хозяйки не доходили руки, поднял жирные, черные, пушистые грядки. Его бы воля, он бы весь Земной шар, ползая на коленках, любовно вскопал и засадил.

Пропалывал только-только проклюнувшиеся хвостики укропа и морковки. Для огрубелых пальцев это была почти микрохирургическая работа: чтобы вместе с комочками земли не вырвать слабенькие, до слез беспомощные ростки. Сажал и поливал колодезной водой прутики малины, воображая, как через год в знойный июльский день обжоры дрозды будут зависать у тяжелых спелых ягод, трепеща крылышками, как колибри.

Подходил сосед, пожимали друг другу через плетень мозолистые руки. Курили, перебрасывались емким мужицким словом.

Все было не так, как на пригородной даче у них с Анной. Там электричка и автобусы высаживали не то цыганский табор, не то десант. Будто взрослые дяди и тети дурачились, игрались в «домики» и «огородики». Несерьезно все там было.

***

Василий Ларионыч засобирался домой. Не семнадцать лет, чтоб в бега ударяться. По-человечески надо: самое первое — трудовую книжку забрать. Скромную отвальную для ребят на работе сделать — без малого тридцать лет бок о бок работали.

Алешеньке объяснить, что папа не насовсем ушел, что на лето обязательно будет его к тете Лиде забирать. Отвезти короб вырезанных из дерева пистолетиков-солдатиков, игрушечную крепость с затейливыми зубчатыми башенками. Пообещать, что в следующий раз целый деревянный «Детский мир» привезет, и дух сладкий, лесной, полезный для Алешенькиного горлышка, его вечно опухших гландышек у него в детской поселится. Это тебе не китайские игрушки, от которых аллергии всякие.

Из дома нужно рубашки-костюм, электробритву забрать. Напоследок в глаза Анне посмотреть. Может, хоть раз в жизни увидеть в них любовь за то, что, наконец, освобождает ее от себя.

Он сообщил Лиде об отъезде после ужина. В избе было жарко, несмотря на раскрытые, затянутые марлей от мух окошки. Лида в сарафане стояла спиной к нему, перемывала посуду в белой эмалированной миске. Он видел, как вдруг замерли ее круглые локотки: розовые, крепкие, шершавые, будто молодые картошки. Опустила голову и горько так, тяжело вздохнула. И сказала:

— Зря ты это, Вася, не уезжай. Не вернешься ты сюда.

***

— Ведь подыхал уже — не подох. Даже Бог это отребье к себе брать не хочет! Господи, за что, когда кончится этот ад?!

Василий Ларионыч тихонько притворил за собой дверь. И пока спускался, слышал несущееся из квартиры басовитое рыдание. Телевизионный лысый мужик в обвислой кофте зайцем метнулся от двери за мусоропровод. А может, показалось.

…У знакомого поворота уже без напоминаний молодой водитель Сашка останавливается. В этом самом месте майским днем нынче прямо за рулем у Василия Ларионыча отказало сердце.

Он чудом остался жив в машине, которую подбросило, дважды перевернуло, и она под конец задрала в воздухе бешено вращающиеся колеса, пронзительно и без остановки сигналила.

Неделю выводили Василия Ларионыча из комы, лето провалялся на больничной койке. Был выведен на группу и теперь ездит экспедитором, натаскивает молодых шоферов.

На расспросы вроде: «Ларионыч, в трубе пролетал? Свет в конце тоннеля видел? Есть жизнь после смерти, или все вранье?» — отмалчивается.

…Пока Сашка ходит в рощице, собирая грибы, Василий Ларионыч сидит с опущенной лохматой головой на теплом, сухом, оплетенном корневищами взгорке, тщательно крошит и трет между пальцев сухие глинистые комочки.

Там, где прежде стоял указатель «ВАСИЛЬКИ», который протаранил его грузовик, осталась глубокая выемка от столбика, в ней суетятся мелкие муравьи. Нет указателя — нет деревни. Да и сроду не бывало тут никаких таких Васильков, удивляются здешние старожилы.

— А дырка-то от указателя в земле, вон она?!

Ему отвечают:

— Кротовая нора это, их тут полно.

Сашка возвращается с кепкой, полной нарядных, как новогодние игрушки, красноголовиков. И каждый раз говорит одно и то же:

— В рубашке родился, дядь Вась. Сейчас я бы тут с ветерком несся, бибикал твоему памятнику в веночке!

И хохочет, радуясь собственному остроумию.

Мой рассказ, который, возможно, вы не читали: