Найти в Дзене
Издательство Libra Press

Бабушка моя была "ковчегом патриархальности"

Из "Воспоминаний" графа Владимира Александровича Соллогуба

От одной из моих бабушек (Екатерина Александровна Архарова) веяло приветливостью и добросердечием, и лишь изредка промелькивали по ее ласковым чертам мгновенные вспышки, свидетельствовавшие, что кровь в ней еще далеко не застыла и что она принимала действительное участие во всем, что около нее творилось.

Изукрасив свой головной убор, она облекалась в шелковый особой доброты халат или капот, к которому на левом плече пришпиливалась кокарда Екатерининского ордена. Через правое плечо перекидывалась старая желтоватая турецкая шаль, чуть ли не наследственная. Затем ей подавали золотую табакерку, в виде моськи, и костыль. Снарядившись ко двору, она шествовала по открытому коридору к карете.

Провожали ее, ею любуясь, жившие у нее, старая полковница Александра Николаевна, сироты-дворянки Анна Николаевна и Анна Антоновна, старшая горничная Степанида, две младшие горничные - Аннушка кривая и Марфуша рябая. Вечно мрачный калмык Тулем и крошечный карапузик, морщинистый карлик Василий Тимофеевич, всегда вязавший чулок и, насупившись, ворчавший на нас как бульдог за наши придирки, глядели на шествие несколько самодовольно, как будто и на их долю приходилось несколько почета.

Впереди, суетился курносый дворецкий, Дмитрий Степанович с взъерошенным хохлом, в белом жабо, округленном веером под белым галстуком. У кареты дожидались, в треугольных уродливых шляпах, два ливрейные рослые лакея: белый как лунь Ананий, годами старше бабушки и с детства при ней пребывавший, и молодой парень Петр, недавно привезенный из деревни.

Бабушка садилась в карету. Но, Боже мой, что за карета! Ее знал весь Петербург. Если я не ошибаюсь, она спаслась от московского пожара. Четыре клячи, в упряжи простоты первобытной, тащили ее с трудом. Форейтором сидел Федотка... Но Федотка давно уже сделался Федотом. Из ловкого мальчика он обратился в исполина и к тому же любил выпить. Но должность его при нем осталась навсегда, так как старые люди, вообще, перемен не любят.

Кучер Абрам был более приличен, хотя весьма худ. Ливреи и армяки были сшиты наудачу из самого грубого сукна. На улицах, когда показывался бабушкин рыдван, прохожие останавливались с удивлением, или весело улыбались, или снимали шапки и набожно крестились, воображая, что едет прибывший из провинции архиерей.

Впрочем, бабушка этим нисколько не смущалась. Как ее ни уговаривали, она не соглашалась увеличить ничтожного оброка, получаемого ею с крестьян. - Оброк означен, - отговаривалась она: по воле покойного Ивана Петровича. Я его не изменю. После меня делайте, как знаете. С меня довольно! А пустых затей я заводить не намерена.

Вся жизнь незабвенной старушки заключалась в разумном согласовании ее доходов с природной щедростью. Долгов у нее не было, напротив того, у нее всегда в запасе хранились деньги. Бюджет соблюдался строго, согласно званию и чину, но в обрез, без всяких прихотей и непредвиденностей. Все оставшееся шло на подарки и добрые дела.

Порядок в доме был изумительный, благодаря уму, твердости и расчётливости хозяйки. Когда она говела, мы подслушивали ее исповедь. К ней приезжал престарелый о. Григорий, священник домовой церкви князя Александра Николаевича Голицына. Оба были глухи и говорили так громко, что из соседней комнаты все было слышно.

- Грешна я, батюшка, - каялась бабушка: - в том, что я покушать люблю...

- И матушка, ваше высокопревосходительство, - возражал духовник: - в наши-то года оно и извинительно.

- Еще каюсь, батюшка, - продолжала грешница: - что я иногда сержусь на людей, да и выбраню их порядком.

- Да как же и не бранить-то их, - извинял снова отец Григорий... - Они ведь неряхи, пьяницы, негодяи... Нельзя же потакать им, в самом деле.

- В картишки люблю поиграть, батюшка.

- Лучше, чем злословить, - довершал отец Григорий.

Этим исповедь и кончалась. Других грехов у бабушки не было. Но великая ее добродетель была в ней та, что она никого не умела ненавидеть и всех умела любить. Когда она ездила в Павловск на придворный обед (здесь вдовствующей императрицы Марии Федоровны), весь дом ожидал нетерпеливо ее возвращения. Наконец, грузный рыдван вкатывался на двор. Старушка, несколько колыхаясь от утомления, шла, упираясь на костыль.

Впереди выступал Дмитрий Степанович, но уже не суетливо, а важно и благоговейно. В каждой руке держал он тарелку, наложенную фруктами, конфетами, пирожками - все с царского стола. Когда во время обеда обносился десерт, старушка не церемонилась и, при помощи соседей, наполняла две тарелки лакомой добычей. Гоффурьер знал, для чего это делалось, и препровождал тарелки в пресловутый рыдван.

Возвратившись домой, бабушка разоблачалась, надевала на глаза свой привычный зонтик, нарядный капот заменялся другим, более поношенным, но всегда шелковым, и садилась в свое широкое кресло, перед которым ставился стол с бронзовым колокольчиком. На этот раз к колокольчику приставлялись и привезённые тарелки. Начиналась раздача в порядке родовом и иерархическом.

Мы получали плоды отборные, персики, абрикосы и фиги, и ели почтительно и жадно. И никто в доме не был забыт, так что и Аннушка кривая получала конфетку, и Тулем удостаивался кисточкой винограда, и даже карлик Василий Тимофеевич откладывал чулок и взыскивался сахарным сухариком. Когда я об этом припоминаю, меня разбирает смех, и в то же время на глаза навертываются слезы. Сколько наивного добродушия, сколько трогательной сердечности прошедшего быта погибло теперь навсегда.

Отличительной чертой бабушки была неизменность в убеждениях и привычках. Никаких колебаний она не допускала и при всей своей гуманности относилась строго к людям предосудительного поведения.

Когда речь касалась человека безнравственного, она принимала строгий вид и объявляла резкий приговор. - Негодяй, - говорила она, - развратник, - а потом, наклонившись к уху собеседника или собеседницы, присовокупляла шепотом "Galant"! Это было последнее слово порицания. Сама она была "ковчегом патриархальности" и в доме не допускала никакого отступления от заведённого порядка.

Само собой разумеется, что она соблюдала церковные правила, постилась по уставу, молилась в урочное время, ездила в приходскую церковь, пока хватило сил. Вечерние службы совершались у нее на дому. Даже заутреняя перед Светлым Праздником заблаговременно торжествовалась в ее гостиной. Являлся престарелый отец Григорий с дьячком. Мы подходили к его благословению и спрашивали из шалости:

- Неужели Христос воскрес так рано?

- Воскрес, дети, - говорили старец, улыбаясь, - воскрес, во всякое время воскрес. Затем он облачался и обходил все комнаты с крестом. Во время службы не только все члены семейства, но и настоящие, и мнимые родственники, и все слуги обязывались "находиться на лицо". Подле бабушки становился Дмитрий Степанович, держа в руках блюдо с нагроможденными на нем красными яйцами.

Старушка стояла у огромных своих кресел и, по окончании службы, со всеми христосовалась по старшинству, вручая каждому красное яичко. Не были забыты ни калмык, ни карлик, ни Аннушка-косая, ни рослый форейтор Федот, ни всегда пьяный поваренок Ефим. При появлении последнего, и когда он лез целоваться с бабушкой, старушка его останавливала и взглянув на него грозно, говорила:

- А ты все пьянствуешь! Смотри, лоб забрею. В солдаты отдам. Дом срамишь. Побойся хоть Бога. Слышишь, что ли?

- Слушаю, - мычал Ефимка.

- То-то же, - добавляла бабушка. - Так помни же... Христос воскресе. И она три раза целовала лоснящуюся рожу Ефимки и вручала ему яичко... а Ефимка продолжал пьянствовать и никогда в солдаты отдан не был.

Старушка любила, чтоб ей читали русские романы. "Юрий Милославский" (здесь исторический роман М. Н. Загоскина) ей очень понравился, но, когда герой подвергался опасности, она останавливала чтение с просьбой: - Если он умрет - вы мне не говорите. Смерти она очень страшилась, а между тем скончалась с необыкновенною твердостью.

Когда она уже была при последнем издыхании, ей доложили, что ее желает видеть богомолка Елизавета Михайловна Кологривова, сестра князя А. Н. Голицына. - Не надо... - отвечала умиравшая. - Она приехала учить меня, как надо умирать. Я и без нее сумею.

И действительно она опочила как праведница и память о себе оставила светлую. И теперь, когда столько лет уже прошло после ее кончины, мне все еще отрадно припомнить мельчайшие подробности ее глубоко поучительного и сердечно-наивного существования.

Для утренних прогулок у бабушки была низенькая тележка, или таратайка без рессор и с сиденьем для кучера. Выкрашенная в желтую краску, она была похожа на длинное кресло, запрягалась в одну лошадь из вороной инвалидной четверни и, разумеется, следовала тихим шагом. Отец мой (граф Александр Иванович Соллогуб), всегда подшучивавший над бабушкой, за что она, впрочем, никогда не сердилась, прозвал эту диковинную таратайку "труфиньоном".

"Труфиньон" имел значение легендарное, как принадлежность Павловска. И некоторые доживающие ныне мои современники верно вспомнят о нем с удовольствием. "Труфиньон" употреблялся не для одного катанья... Он служил и другим целям. Во-первых, он направлялся к рощам, окружавшим Павловск, и в местах хороших останавливался. Старушка брала из предосторожности вожжи в руки, хотя опасности от клячи не предвиделось, а кучер Абрам слезал с козел и шел бродить, нагнувшись в чаще деревьев. Вдруг раздалось его радостное восклицание:

- Березовик, ваше высокопревосходительство.

- Смотри еще! - кричала бабушка.

Находка белого гриба была торжеством. Жатва укладывалась в корзиночку, а, при возвращении домой, грибы отсылались на кухню с приказанием "изжарить их к обеду в сметане на сковороде". За обедом возникал другой эпизод. Грибы казались заманчивыми и вкусными. Но как только бабушка за них принималась, вокруг стола подымался семейный протест. Затем она, немного поспорив, уступала голосу рассудка и нехотя возвращала искусительную тарелку встревоженному Дмитрию Степановичу.

Прогулка в "труфиньоне" служила и для визитов, визитов весьма оригинальных, в виду приглашений или справок. Подъедет бабушка к знакомым и велит Абраму вызвать хозяев или, в случае их отсутствия, слугу.

- Скажи, что старуха Архарова сама заезжала спросить, что, дескать, вы старуху совсем позабыли, а у нее завтра будут: ботвинья со свежей рыбой и жареный гусь, начиненный яблоками. Так не пожалуют ли откушать!

И "труфиньон" двигался далее, заезжая к больным для сведений о здоровье, к бедным для подаяния помощи, к сиротам для узнания об их поведении. Много слыхал я и читал впоследствии о гуманности, - но гуманность воплощенную, без хитрости и причуд, я видел только в старой женщине, далеко не образованной, но твердо умной и всецело преданной любви к человечеству.

Ей-то я обязан, что до сего времени люблю человечество, хотя самые люди все более и более отучивали меня их любить. Теперь мне кажется, что без патриархальности не может быть гуманности иначе как на словах.

Павловск представлял, впрочем, для бабушки Архаровой некоторые неудобства. Во-первых, столовая была слишком мала. Широкому хлебосольству ставился по необходимости предел. Дача была просторная; боковые одноэтажные флигеля, в виде покоя, вмещали с одной стороны покои бабушки, с другой стороны семейство Александры Ивановны Васильчиковой, нашей тетки. Поперёк флигелей стояла большая теплица, но ее пришлось изменить на общую приемную, между двух комнат и с настройкой в виде мезонина.

Портрет Александры Ивановны Васильчиковой с детьми-близнецами Василием и Екатериной
Портрет Александры Ивановны Васильчиковой с детьми-близнецами Василием и Екатериной

Числительность населения в доме была изумительна. Тут копошились штат Архаровский, и штат Васильчиковский, и разные приезжие, и даже постоянные гости особенно из молодых людей. Я уже говорил, что Архарова своей родне и счет потеряла. Бывало приедет из захолустья помещик и прямо к ней.

- Я к вам, матушка Катерина Александровна, с просьбой.

- Чем, батюшка, могу услужить? Мы с тобой не чужие. Твой дед был внучатым моему покойному Ивану Петровичу по первой его жене. Стало быть, свои. Чем могу тебе угодить?

- А вот что, Катерина Александровна. Детки подросли. Воспитание в губернии вы сами знаете какое. Вот я столько наслышался о ваших милостях, что деток с собой привез, авось, Бог поможет пристроить в казенное заведение.

- На казенной счет? - спрашивала бабушка.

- Конечно, хорошо бы. Урожаи стали уж очень плохи.

- Родня, точно родня, близкая родня, - шептала между тем бабушка. - Я ж бабку твою помню, когда она была в девках. Они жили в Москве. Да скажи на милость, правду ли я слышала, что будто Петруше Толстому пожалована Андреевская лента? А вот еще вчера, кажется, он ползал по полу без штанишек. Что ж, похлопотать можно. А там ты уж не беспокойся. Да вот что... приезжай-ка завтра откушать. Не побрезгуй моей кулебяки, да деток с собой привези. Мы и познакомимся.

И на другой день помещик приезжал с детками, и через несколько дней деток уже называли Сашей, Катей, Дуней и журили их, если они тыкали себе пальцы в нос, и похваливали их умницами, если они вели себя добропорядочно. Затем они рассовывались по разным воспитательным заведениям, и помещик уезжал восвояси, благодарный и твердо уверенный, что Архарова не морочила его пустыми словами и светскими любезностями, и что она действительно будет наблюдать за его детьми. Так и было.

Мальчики обязывались к ней являться по воскресеньям и по праздничным дням и в вакантные времена, чтоб не дать им возможности избаловаться на свободе. Замечательно, что такая обязанность исполнялась аккуратно и многих спасла от возможных сумасбродств. Архарова относилась весьма серьёзно к своим заботам добровольного попечительства. И в Павловске они не забывались, но в Петербурге принимали еще большие размеры и сплошь да рядом происходили визиты по учебным заведениям.

Подъедет рыдван к кадетскому корпусу, и Ананий отправляется отыскивать начальство. "Доложите, что старуха Архарова сама приехала и просит пожаловать к ее карете". Начальник тотчас же является охотно и почтительно. Бабушка сажала его в карету и начинала расспросы. Это называла она "делать визиты". Речь шла, разумеется, о родственнике или родственниках, об их успехах в науках, об их поведении, об их здоровье, а затем призывались и родственники и в карету, и на дом. Достойные удостаивались похвалы, виновные наказывались выговором и угрозой написать отцу или матери.

Однажды, мой отец получил письмо из Вильны от незнакомого ему однофамильца Сологуба. В письме выражалась просьба оказать покровительство его двум сыновьям для поступления на службу. Меньшой Юстин определился в отдаленный кавалерийский полк и уехал. Старший Проспер поступил в школу гвардейских подпрапорщиков и остался в Петербурге.

Бабушка рассудила, что он однофамилец ее зятя, следовательно, не чужой, и потому Проспер был включен в число молодых родственников и получил приказание являться по праздникам. Человек тихий, хороший служака, всеми уважаемый, Проспер Сологуб повиновался так же радушно, как радушно ему было объявлено предложение и до самой кончины бабушки, он, чуть ли уже не в чине генерала, являлся в урочные дни к своей престарелой родственнице.

В Павловске учебных заведений не было. Но в Царском Селе в дворцовом флигеле славился на всю Россию знаменитый лицей, где воспитывались Пушкин, Дельвиг, князь Горчаков и многие другие замечательные личности. В Софии процветал лицейский пансион, и в нем у бабушки было несколько родственников.

Помню, во-первых, долговязого и оригинального Алексея Коверина, родственника московского; Александра и Евгения Самсоновых, родственников ярославских, сердечных товарищей. Все трое жили у бабушки во время летних вакаций, но, как и где помещались они, объяснить не берусь.

Приезжали Костя Булгаков, гениальный повеса, прошутивший блистательные способности; Розен, Стрекалов, Алопеус и многие, многие другие. В Павловске мы скуки не знали. Мы вели знакомство, хотя не интимное с детьми Н. М. Карамзина. Им были сшиты камлотовые оранжевого цвета кафтанчики, отороченные черным бархатом, что казалось мне последним выражением щегольства, даже возбуждало во мне зависть.

Встречались мы и с Лонгиновыми. Но "земным раем" казалась нам в Царском Селе дача князя Федора Сергеевича Голицына. Жизнь шла в ней богато, раздольно, приветливо, раздробляясь в 3-х или 4-х домах, расположенных около сада, приспособленного к играм и удовольствиям. Чего тут не было; лодочки на пруду, и сети, и качели, и гимнастики, и лошади, и лошадки, и всего не припомню.

Хозяевами-товарищами были собственно пять молодцов, веселых, ловких сыновей от велика до мала. Старший был Саша, отбивший у меня роль Амура на придворном празднике, второй Сережа, нечаянно застрелившийся на охоте, третий Давыд, погибший на переправе. Константин и Борис здравствуют.

От всего этого времени осталось в моей памяти какое-то тихое, радужное впечатление. Не помню, учились ли мы в Павловске. Но должно быть, что учились, потому что к нам приставлен был заменивший уехавшего по слабости здоровья, симпатичного m-r Lalance, другой гувернер, тоже француз, m-r Charrière.

После Нарышкинской дачи мы занимали дачу князя Волконского, близ крепости. Сад был большой и ягод было в нем много. По соседству мы познакомились с Евгением Штеричем. Поводом к нашему знакомству послужило следующее обстоятельство.

Сестра нашего гувернера m-r. Charièrre была за мужем за гувернером Штерича m-r Ferry de Pigny. Оба сходились на Фонтанке в квартире старухи m-me Chrarrière, вышедшей замуж за старого m-r Bradt, и водили к ним своих воспитанников. У них мы исполняли отрывки из Расиновской трагедии "Athalie", в костюмах.

Евгений Петрович Штерич был единственным сыном почтенной Серафимы Ивановны, не чаявшей в нем души, и оказывал большие способности, как пианист. У него гостил в Павловске молодой человек, поразивший меня своею оригинальностью. Он отличался весьма малым ростом и своеобразной физиономией, то далеко не красивой, то увлекательной.

Черноволосый, с коротким крупным и прямым носом, с выдвинутым подбородком, он закидывал постоянно голову назад, носом вверх, по инстинктивному желанию казаться выше. Затем привычным жестом он засовывал палец за скважину жилета под мышкой, что еще более его выпрямляло.

Михаил Иванович Глинка, 1824 (портрет М. И. Теребнёва)
Михаил Иванович Глинка, 1824 (портрет М. И. Теребнёва)

Всего поразительнее в нем оказывались глазки, то неподвижные и задумчивые, то сверкавшие искрами, то расширявшиеся и глубоко торжественные под наитием вдохновения сверхъестественного. Он обыкновенно молчал или шутил довольно редко, на семинарский лад.

Часто садился он за фортепиано и погружался весь в свою игру, не видя и не зная, что около него творилось. Мы, дети, едва переводили дыхание, и как-то изумленно и испуганно его слушали. Тогда он начинал петь. Голос его был глухой, слабый, неприятный.

Сперва он шептал говорком с оттенками выражений, которые я, конечно, начал понимать только после; потом, мало-помалу оживляясь, переходил чуть не в исступление и выкрикивал высокие ноты с натугой, с неистовством, даже с болью. Потом он вставал с места, заливался детским смехом и, засунув палец за жилет и закинув голову, начинал ходить петушком по комнате, спрашивая: - А каков был грудной si bèmol?

Мне кажется, что с этого времени я начал глухо понимать, что гениальность и личность составляют два понятия совершенно разнородные, совершенно независимые друг от друга. Гений может гореть в человеке помимо и даже вопреки его личности. Кто слышал Глинку, тот понял, что можно быть певцом потрясающим и величественным, не имея к тому никаких физических средств.

Я забыл сказать, что припоминаю здесь первую свою встречу с маленькой фигурой и колоссальным талантом Михаила Ивановича Глинки. В Штериче он потерял много. Штерич был для него не только меценатом, но другом и сотрудником в искусстве. Вместе ездили они в Италию, и Глинка при нем начал совершенствовать свое отличительное превосходство над всеми известными композиторами, уменье присваивать себе музыкальную этнографию.

Душа его впивалась, всасывалась не в одни приемы и формулы разнородных стихий, а в самую духовную суть их источников, в самые сокровенные тайники их сердечных, мелодических порывов. Так, например, в музыке польской, он явился более поляком, чем поляки, в итальянской он становился действительным итальянцем, в испанской от него так и веяло Гвадалквивиром и обаянием Севильи. Что же сказать о стиле русском?

До Глинки разработка русского стиля походила на лубочную карикатуру. Глинка первый окунулся вглубь океана русского чувства, и на самом дне нашел тайник русской радости, русского горя, русской любви, словом всей широкой русской жизни. В его звуках так и рисуются и береза, и сосна, и степь бесконечная, и изба затворническая, и река многоводная. В них Русь живет, в них Русью дышит. Глинку недостаточно понять, его надо прочувствовать.

Об этом, если я успею, мне придется поговорить еще подробнее. Скажу только, что у Глинки никогда не было ни няньки по искусству, ни наставника по роду жизни, ни сильного покровителя при гениальных его попытках. Что он не достиг вполне своей цели... в том не он виноват. Его скрутила и замучила судьба. Много, повторяю я, потерял он с Штеричем. Симпатичный юноша страдал чахоткой. Вскоре он умер, и Глинка остался один.

Продолжение следует