Найти тему
Издательство Libra Press

Преосвященный Амвросий приезжал к нам накануне своей лютой смерти

Из "Воспоминаний" графа Владимира Александровича Соллогуба

В Павловске, хотя мы жили отдельно, но находились почти постоянно на Архаровской даче (здесь Екатерина Александровна Архарова), всегда оживленной и приветливой. Старуха не любила отпускать нас без обеда. Эти обеды мне хорошо памятны. За стол садились в пять часов, по старшинству. Кушанья подавались по преимуществу русские, нехитрые и жирные, но в изобилии. Кваса потреблялось много. Вино из рук вон плохое ставилось как "редкость". За стол никто не садился, не перекрестившись. Блюда подавались от бабушки в перепрыжку, смотря по званию и возрасту.

За десертом хозяйка сама наливала несколько рюмочек малаги или люнеля и потчевала ими гостей и тех из домашних, которых хотела отличить. Затем дворецкий Дмитрий Степанович подавал костыль. Она подымалась, крестилась и кланялась на обе стороны, приговаривая неизменно: "Сыто, не сыто, а за обед почтите. Чем Бог послал".

Не любила она, чтоб кто-нибудь уходил тотчас после обеда. "Что это, - замечала она, несколько вспылив: - только и видели. Точно пообедал в трактире". Но потом тотчас же смягчала свой выговор. "Ну, уже Бог тебя простит на сегодня. Да смотри, не забудь в воскресенье. Потроха будут".

После обеда она иногда каталась в придворной линейке, предоставленной в ее распоряжение, но, большей частью, на линейку сажали молодежь, а сама она раскладывала гранпасьянс, посадив подле себя на кресла злую моську, отличавшуюся висевшим от старости языком.

При этом она рассказывала о прежнем житье-бытье, об ужасах бывшей в Москве чумы, когда замаскированные и в кожу обернутые люди разъезжали по вымершим кварталам и подбирали трупы. Сам преосвященный Амвросий приезжал к нам в дом накануне своей лютой смерти.

Народ растерзал его за то, что он скрыл чудотворную икону с целью прекратить стечение богомольцев, распространявших заразу. Амвросия она хорошо помнила. Сама она родилась 12-го июля 1755 года, в день гибели Лиссабона (1 ноября 1755) и рождения французской королевы Марии- Антуанетты (2 ноября 1755).

О муже своем Иване Петровиче Архарове она говорила с глубоким чувством. Он тоже, как кажется, был вполне добрым, честным, простым и откровенным человеком. О нем я слышал в семье две забавные выходки. Встретив на старости товарища юности, много десятков лет им не виденного, он всплеснул руками, покачал головою и воскликнул невольно: "Скажи мне, друг любезный, так ли я тебе гадок, как ты мне?"

Он имел слабость притворяться, что хорошо знает французский язык, хотя не знал его вовсе. Приезжает к нему однажды старый приятель с двумя рослыми сыновьями, для образования коих денег не щадил. "Я, - говорит он, - Иван Петрович, к тебе с просьбою. Проэкзаменуй-ка моих парней во французском языке. Ты ведь дока".

Иван Петрович подумал, что молодых людей кстати спросить об их удовольствиях, и сообразил фразу: "Messieurs, comment vous divertissez- vous?", но брякнул: "Messieurs, quoique vous averti". Юноши остолбенели. Отец стал бранить их за то, что ничего не знают, даже такой безделицы, что он обманут и деньги его пропали, но Иван Петрович утешил его заявлением, что сам виноват, обратившись к молодым людям с вопросом еще слишком мудреным для их лет.

Сама бабушка говорила иногда на французском языке "собственного произведения". Об Иване Петровиче, как я уже заметил, бабушка всегда говорила с любовью еще не угасшею, но об его брате, Николае Петровиче Архарове, она говорила с гордостью. Николай Петрович считался гением исчезнувшего рода.

И действительно он был, как кажется, человеком вполне государственным. Императрица Екатерина II высоко его ценила как администратора, и несколько собственноручных писем государыни к нему сохранялись у бабушки. Он занимал поочередно o должности обер-полицеймейстера в Москве и в Петербурге и наместника в Твери. О нем осталось следующее предание.

В то время как он управлял полицией в Москве, в Петербурге приключилась значительная покража серебряной утвари. По разысканиям возникло подозрение, что похищенные вещи направлены в Москву, о чем немедленно и был уведомлен Архаров. Но он отвечал, что серебро не было вовсе привезено в Москву и находится в Петербурге, в подвале подле дома обер-полицеймейстера. Там оно и найдено.

Бабушка рассказывала тоже иногда про Архаровский полк, но что она рассказывала, к сожалению, не могу припомнить. Если не ошибаюсь, шефом полка был Иван Петрович, а не Николай Петрович, и в строю считалось до 4000 человек. Но когда полк был сформирован и когда упразднен, принадлежал ли он к войскам регулярным или к милиции, отчего он был "Архаровский", чем ознаменовал свою деятельность, все эти сведения мне неизвестны, хотя, может быть, отыщутся без труда в архивах.

Достоверно то, что память об архаровцах долго хранилась в преданиях Москвы и, быть может, еще не исчезла совсем в припоминаниях некоторых старожилов.

День бабушкин неизменно заключался игрою в карты. Недаром каялась она отцу духовному. Картишки она действительно любила, и на каждый вечер партия была обеспечена. Только партия летняя отличалась от партии зимней. Зимой избирались "бостон", "вист", "реверсы", "ломбер", а впоследствии "преферанс". Летом игра шла летняя, дачная, легкая: "мушка", "брелак", куда и нас допускали по пятачку за ставку, что нас сильно волновало.

В одиннадцать часов вечер кончался. Старушка шла в спальню, долго молилась перед киотом. Ее раздевали, и она засыпала сном ребенка. В постели она оставалась долго. Утром диктовала письма своему секретарю Анне Николаевне и обыкновенно в них кое-что приписывала под титлами своей рукою. Потом она принимала доклады, сводила аккуратно счёты, выдавала из разных пакетов деньги, заказывала обед и по приведении всего в порядок одевалась, молилась и выходила в гостиную и в сад любоваться своими розами.

И день шел, как шел вчера, как должен был идти завтра. Являлись и "труфиньон", и грибы, и визиты, и гости, и угощенье, и брелак. В этой несколько затхлой, старческой атмосфере всё дышало чем-то сердечно невозмутимым, убежденно спокойным. Жизнь казалась доживающим отрывком прошедших времен, прошедших нравов, испарявшейся идиллией быта патриархального, исчезавшего навсегда.

Архарова ни в ком не заискивала, никого не ослепляла, жила, так сказать, в стороне от общественной жизни, а между тем пользовалась общим уважением, общим сочувствием. И старый, и малый, и богатый, и бедный, и сильный, и тёмный, являлись к ней, и дом ее никогда не оставался без посетителей.

Особенно выдавались два дня в году зимой в Петербурге. 24-е ноября в Екатеринин день, а летом в Павловске 12 июля в день рождения старушки. Тут по недостатку помещения в комнатах гости собирались в саду и толпились по дорожкам, обсаженным розами разных цветов и оттенков.

Вдруг в саду происходило смятение. К бабушке летел стрелой Дмитрий Степанович. Старушка, как будто пораженная событием, повторявшимся, впрочем, каждый год, поспешно подзывала к себе все свое семейство и направлялась целою группою к дверям сада, в то время как снаружи приближалась к ней другая группа.

Maria Fedorovna by Borovikovsky (18 c, Astrakhan museum)
Maria Fedorovna by Borovikovsky (18 c, Astrakhan museum)

Впереди шествовала императрица Мария Фёдоровна, несколько дородная, но высокая, прямая, величественная, в шляпе с перьями, оттенявшими ее круглое и, не смотря на годы, свежее, румяное и красивое лицо. Царственная поступью, приветливая улыбкой, она, как мне казалось, сияла, хотя я не знал, что Россия была ей обязана колоссальными учреждениями воспитательных домов, ломбардов и женских институтов.

Она держала за руку красивого мальчика в гусарской курточке, старшего сына великого князя Николая Павловича (здесь Николай I), поздравляла бабушку и ласково разговаривала с присутствовавшими. Бабушка была тронута до слез, благодарила за милость почтительно, даже благоговейно, но никогда не доходила до низкопоклонства и до забвения самодостоинства. Говорила она прямо, открыто, откровенно. Честь была для нее, конечно, великая, но совесть в ней была чистая, и бояться ей было нечего.

Посещение продолжалось, разумеется, недолго. Императрице подносили букет наскоро сорванных лучших роз, и она удалялась, сопровождаемая собравшейся толпой. На другой день бабушка ездила во дворец благодарить снова, но долго затем рассказывала поочередно всем своим гостям о чрезвычайном отличии коего она удостоилась. "Этим я обязана, - заключала она: - памяти моего покойного Ивана Петровича".

Молодой великий князь, державший императрицу за руку, был призван принять впоследствии многотрудный и многосветлый сан русского императора под именем Александра II. Он тоже гостил летом у своей бабки вместе с сестрами, великими княжнами. Великие княжны жили в Александровском деревянном дворце, примыкающем к парку со стороны вольеры.

Великий князь помещался в круглом флигеле, ныне по ветхости разобранном. Товарищами его игр были сперва Мердер (Петр Карлович), сын наставника его высочества (здесь Мердер Карл Карлович), и недолго живший Фредерици, сын павловского коменданта Фредерици (Ермолай Карлович), дожившего в Дерпте до глубокой старости.

Впоследствии прибавились Паткуль (Александр Владимирович), Александр Адлерберг и Иосиф Виельгорский, скончавшийся в молодых летах. Тут были и сошки, и ружья, и будки, и детские боевые потехи, но главным удовольствием царственного ребенка была прелестная серая в яблоках лошадка. Живо помню, как он ездил на ней шагом по боковой аллее проложенного к дворцу широкого пути. Лошадку вел под уздцы конюх, а о-бок шла заботливая, дюжая нянька.

Шествие замыкалось толпой любопытствовавших. Прошло более полвека, но покойный государь не забыл своей лошадки. В последнюю турецкую кампанию, в Горном Студене, в то время когда гудела Плевненская канонада, его величество (Александр Николаевич) изволил за обедом в общем шатре ее припомнить и заявить, что она долго бережно сохранялась при Зимнем дворце, где и издохла от старости.

В Александровском дворце повторялись довольно часто детские балы, на которые брат и я получали приглашения. На этих балах я начал даже отличаться некоторою ловкостью в мазурке. К сожалению, эта ловкость впоследствии исчезла.

В 1822 году мы ездили в Симбирскую губернию, где на имя матушки было куплено значительное имение в 26000 десятин, село Никольское с деревнями. О железных и шоссейных дорогах и помина тогда не было. Поездка наша была не поездка, а экспедиция. Впереди нас торопилась бричка с французским поваром Tourniaire, кухонной посудой и принадлежностями для ночлега.

Главный поезд состоял из нескольких экипажей. При матушке находились компаньонка Марья Ивановна и горничная Александра Семеновна. К нам были приставлены гувернер m-r Charriere и дядька немец Иван Яковлевич. При отце состоял молодой живописец, ученик Петербургской академии, Борисов, обладавший значительным юмором и немалым талантом.

Он должен был снимать виды со всех достопримечательных местоположений, имевших встретиться на пути. Некоторые рисунки у меня сохранились. Они изображают станцию Померанье, Валдай, Симонов монастырь и пруды в Москве, Муром, ночлег в селе нашего каравана, сельский праздник, домашний спектакль, сад в Никольском.

Контрастом Борисову сопутствовал нам старый доктор Кельц, оригинал большой руки. Одет он был дорогой в старом фраке и серых брюках, вдетых в гусарские сапожки, чуть ли не по образцу князя Александра Николаевича Голицына.

На голове он носил старую круглую шляпу и сосал неутомимо немецкую фарфоровую трубку из гнутого флексибля (flexible), свойственного немецким мастеровым и буршам. Лицо его было красное, нрав раздражительный и брюзгливый. Борисов трунил над ним неотвязчиво, что его приводило в бешенство, а нас очень забавляло.

В Москве мы остановились на несколько дней у Посниковых, где в нашу честь была представлена на театре марионеток блистательная пантомима "Персей и Андромеда". Из Москвы мы направились тихим шагом, по не вспаханным пространствам, именованным столбовым дорогами, к цели нашего путешествия, в недавно купленное симбирское имение матушки.

Вечером, мы останавливались на станциях или на постоялых дворах, так как гостиниц нигде не было. В избе подавали нам обед, уже изготовленный усердием парижанина m-г Tourniaire, и раскладывали наши походные кровати. Слух мой и ум начали знакомиться с бытом, с речами, с движениями для меня совершенно новыми.

На улицах подымается от нашего прибытия страшная суматоха. Ямщики бегают как угорелые и орут во все горло. Андрюха перекликается с Петрухой, Ванька со Степкой. Кто кричит про шлею, кто про савраску, кто про фонарь, кто зовет жребий метать. Каждый хлопочет и суетится, как будто совершает Бог знает какое дело и, кроме его, на свете никого нет.

Кузнец катит на кузницу расшатавшееся колесо. Мальчишки шныряют и ссорятся. У крыльца нищенка-сирота просит Божьей милостыни. Божий человек, в рясе странствующего по святым местам, крестьянин-старец с тарелкой и с книгой, собирающий на построение храма святому угоднику, шепчет на славянском языке о милосердом подаянии.

Старушки, с повязанными на голове платками, подходят к нам, детям и, сами не зная почему, просят у нас позволения поцеловать ручку, что приводит нас в испуг. На скамейке сельские девушки в шубейках и сарафанах грызут арбузные семечки и ведут свой разговор. Наконец, в отдалении толпится, опираясь на палки, группа сельских стариков, шевелит белыми бородами и совещается о том, что обозначает диковинное нашествие.

Для меня, мальчика баловня, постепенно становилось все более понятно, что, кроме придворного мира, кроме мира светского и французского, кроме даже мира благодушия бабушки, был еще мир другой, мир коренно-русский, мир простонародный и что этому миру имя громада.

Проехав через Владимир, с золотыми воротами и Дмитриевским собором, изукрашенным иероглифами, до сего времени, кажется, не разгаданными, мы повернули на Клязьму и долго тащились по глубоким пескам Муромских лесов. В их мрачном величии и безмолвии на нас пахнуло уже Русью сказочною, легендарною, рассказами об Илье Муромце и Соловье разбойнике.

Тут я узнал, что независимо от Корнелия Непота и Овидия, независимо от Расина и Мольера, существует со времен незапамятных своя поэзия в преданиях, источниках и песнях, к которым я стал охотно прислушиваться. В Муроме мы останавливались на несколько дней, потом направились на Арзамас, где снова ожидала меня неожиданность. Много видел я в Москве церквей, но в Арзамасе, кроме церквей, ничего не видал. Кое-какие домишки исчезают там под торжественным давлением куполов, колоколен и башен.

Арзамас по преимуществу город православия. Перед ним русскому человеку нельзя не перекреститься. Мы двинулись затем к симбирскому Ардатову, но, не доезжая до этого невзрачного городишка, остановились в небольшом поместье старца Николая Алексеевича Щепотьева. Бабушка считала его, как я уже говорил, своим близким родственником по первой женитьбе Ивана Петровича и требовала непременно, чтоб мы у него остановились. Он, кажется, был гораздо старше бабушки.

Принял он нас родственно, радушно, сердечно и баловал нас, сколько мог. Жили у него сын, уже в отставке, и несколько зрелых дочерей. В их деревянном домике ничего не было излишнего, проглядывала даже некоторая бедность, но всего нужного было вдоволь. В быте старосветского помещика того времени господствовало спокойствие библейское. Старик, его дети, его слуги, его немногие крестьяне образовали точно одну сплошную семью при разностепенных правах. Все это произвело на меня сильное впечатление.

От Ардатова до Симбирска оставалось ехать недолго. В богатом Потёмкинском имении (здесь Александр Михайлович Потёмкин?), Промзино, мы переправились через Суру, знаменитую стерлядями, и по гладкой, мягкой дороге скоро прибыли в приволжский губернский город.

Государь император Александр II с семейством в гостях у Т. Б. Потемкиной. В августе 1861 года по приглашению А. М. и Т. Б. Потемкиных Святые Горы посещает император Александр II с семейством. В память о пребывании в гостеприимном доме Потемкиных императорское семейство сфотографировалось вместе с владельцами имения. 
Фотограф запечатлел малолетних детей императорской семьи - Марию Александровну и Сергея Александровича, фрейлину княжну Долгорукую, воспитательницу Анну Тютчеву, графа П. Шувалова и графа Александра Адлерберга.
Государь император Александр II с семейством в гостях у Т. Б. Потемкиной. В августе 1861 года по приглашению А. М. и Т. Б. Потемкиных Святые Горы посещает император Александр II с семейством. В память о пребывании в гостеприимном доме Потемкиных императорское семейство сфотографировалось вместе с владельцами имения. Фотограф запечатлел малолетних детей императорской семьи - Марию Александровну и Сергея Александровича, фрейлину княжну Долгорукую, воспитательницу Анну Тютчеву, графа П. Шувалова и графа Александра Адлерберга.

Симбирск тогда не отличался и ныне не отличается благообразием. Напротив того, трудно вообразить себе что-нибудь грустнее и однообразнее его прямых, широких, песчаных улиц, окаймленных низенькими деревянными домиками и дощатыми тротуарами.

Город замыкается искривленною площадью, где уже показываются здания кирпичные. Эта местность называется "Венец", и лучше назвать ее нельзя. Под "Венцом" обрывается огромный земляной утес, упирающийся прямо в Волгу. Тут открывается панорама восхитительная. Вправо и влево широко волнуется река-богатырь. За рекой расстилается вширь и даль степь беспредельная, сливающаяся с небосклоном. Собственно о первом моем пребывании в Симбирске я ничего не помню, где мы там остановились, что там делали, кого там видели, - решительно не могу сказать.

Зато день переезда нашего из Симбирска в Никольское оставил в душе моей следы неизгладимые, если не по событиям, то по впечатлениям. Рано утром поднялись мы, и нас рассадили по местным тарантасикам, то есть по доскам, качавшимся на 4-х низких колесах. Мы начали осторожно спускаться с "Венца", по крутым поворотам длинного ухабистого и размытого пути, проведённого без хитрости, на авось.

Сзади нас постепенно подымалась стена, на которой разбросанно цеплялись белые хаты и зеленые кусты. Спереди мы торчали над бездной, подпрыгивая по рытвинам. Так подвигались мы медленно к Волге, и чем ближе к ней подъезжали, тем шире, тем огромнее, тем необъятнее казалась она во все стороны. Время стояло весеннее. Река была в разливе. Впрочем, она была даже не река и не море, виденное нами в Петергофе, а какая-то особая стихия, по которой плыла, волновалась, усердствовала и шумела русская трудовая жизнь.

Наконец, мы добрались до берега. Тут на узкой и грязной черте прибрежья бесновался хаос. Стояли обозы с бочками и кулями. Обозчики кричали и бранились. Бабы торговки пискливо предлагали свой товар. У кабачков толпились и раскрасневшиеся мужички, и отставные солдаты в расстёгнутых шинелях, с мутными глазами, в фуражках на затылках, и нищие, и изувеченные, и глазевшие, и ребятишки, и лошади, и волы, и всякая живность.

В колорите мелькали татары в белых поярковых шляпах, мордвины и чуваши в длинных холщовых рубахах, расшитых разноцветными гарусами, взъерошенные цыганки с плаксивыми, обиженными лицами. Лодочники неотвязчиво предлагали свои услуги. Толстые подрядчики и вертлявые приказчики торговались без устали. Все это я распределил в уме, конечно, впоследствии. Тут я только знакомился с общим очерком приволжского быта, приступал к урокам русской практической жизни, что было поучительнее лучших трагедий Расина.

Я приглядывался и прислушивался. На берегу стоял живой, не умолкавший стон, смешанный с говором, плеском и живым журчанием речного прибоя. Так как мы были путники именитые, то наши экипажи были уже доставлены особым паромом на другой берег. Нас ожидала широкая, простая лодка с сидением, покрытым русским крестьянским ковром. У руля почтительно стоял атаман. В веслах сидели бурлаки.

Мы сели, отец приказал плыть, но мы еще не трогались. Атаман снял шляпу, перекрестился и промолвил: "Снимай шапки, ребята, призывай Бога на помощь". Обнажились головы, замелькало крестное знамение, послышался шёпот молитвы. Опасности никакой не предвиделось. Стало быть, на Руси никакое дело без молитвы начинаться не должно. "Отваливай, ребята"! - весело кликнул атаман. Весла ударили. Лодка пошла колыхаться и качаться. Дул свежий весенний ветер, но солнце сверкало, играя и отражаясь в трепещущих блестках речных волн.

Сзади на гребне "Венца" белели церкви и гудел благовест к обедне. По бокам шевелилась зыбь бесконечная. Спереди тоже бурлила водяная даль, едва видимо окаймленная очертанием степи. При такой картине душу, особенно душу русскую, охватывает чувство широкости и раздолья. Береговую трескотню заменило молчание, но молчание не мертвое, а напротив того, молчание неугомонное, жизнью созданное.

Недаром Волга рассекает Русь православную на две половины. Волга трудится, Волга работает, Волга кормит. На огромных пространствах голос не долетает до голоса, но всюду видно движение. Тут рыбаки закинули невод. Там по течению несутся на парусах нагруженные суда. Поперёк реки взад и вперед шныряют паромы... Как ни был я еще молод, но меня обуяло какое-то особенное неведомое мне вдохновение свежести, раздолья, жизни.

Вдруг наш атаман затянул протяжную, словно задумавшись, заунывную песнь, и в ответ ему громко гаркнул с гиканьем хор гребцов, забубенно, разудало, но оканчивая каждое колено, продолжительным аккордом, постепенно замиравшим и намекавшим уже без слов на что-то дальнее, таинственное, невыразимое.

При живительных звуках в глубине моей детской души дрогнула и зазвенела вдруг струна новой сердечной преданности, новой сыновней любви; я понял, что я сам принадлежу этой песне, этой Волге, этому быту, этой красоте, этой береговой неурядице, безобразной, но родной. Мне стали понятны и грусть, и удаль русского чувства. Я угадал кровную связь свою и с почвою, и с населением. Счастье любви к отечеству мне становилось ясно, как будто солнце проглядывало из тумана. Умом можно не признавать родины, но сердцу она само собою сказывается.

Между тем, мы приближались к цели плаванья. По берегу бурлаки, навалившись всем туловищем на широкие кожаные пояса, тяжело кряхтели и тащили вверх бечевою грузные барки. На переправе снова стояли обозы и бранились обозчики, а поодаль стояли на песке наши уже запряженные экипажи. Посреди их, взгромоздившись на поклажу брички, повар Tonrniaire с удивлением смотрел на предметы, не напоминавшие ему ни берега Сены, ни берега Луары. И вот мы снова пустились в путь.

Продолжение следует