Найти тему
Сообщество «Поэзия»

Александр Твардовский. Как был написан «Василий Тёркин»

Александр Трифонович Твардовский (21 июня 1910 — 18 декабря 1971)
Александр Трифонович Твардовский (21 июня 1910 — 18 декабря 1971)

Публикуется с сокращениями

Вопросы, с которыми читатели этой книги обращаются ко мне вот уже много лет подряд, при всём многообразии оттенков и частностей, сходятся к трём основным:

1. Вымышленное или действительно существовавшее в жизни лицо Василий Тёркин?

2. Как была написана эта книга?

3. Почему нет продолжения книги о Тёркине в послевоенное время?

Было и есть до сих пор такое читательское представление, что Тёркин — это, так сказать, личный человек, солдат, живущий под этим или иным именем, числящийся за номером своей воинской части и полевой почты. Более того, прозаические и стихотворные послания читателей говорят о желании, чтоб это было именно так, то есть чтобы Тёркин был лицом невымышленным.

Иллюстрация О. Верейского
Иллюстрация О. Верейского

Нет. Василий Тёркин, каким он является в книге, — лицо вымышленное от начала до конца, плод воображения, создание фантазии. И хотя черты, выраженные в нём, были наблюдаемы мною у многих живых людей, — нельзя ни одного из этих людей назвать прототипом Тёркина.

Но дело в том, что задуман и вымышлен он не одним только мною, а многими людьми, в том числе литераторами, а больше всего не литераторами и в значительной степени самими моими корреспондентами. Они активнейшим образом участвовали в создании «Тёркина», начиная с первой его главы и до завершения книги, и поныне продолжают развивать в различных видах и направлениях этот образ.

«Василий Тёркин» известен читателю, в первую очередь армейскому, с 1942 года. Но «Вася Тёркин» был известен ещё с 1939—1940 года — с периода финской кампании. В то время в газете Ленинградского Военного Округа «На страже Родины» работала группа писателей и поэтов: Н. Тихонов, В. Саянов, А. Щербаков, С. Вашенцев, Ц. Солодарь и пишущий эти строки.

-3

Как-то, обсуждая совместно с работниками редакции задачи и характер нашей работы в военной газете, мы решили, что нужно завести что-нибудь вроде «уголка юмора» или еженедельного коллективного фельетона, где были бы стихи и картинки. Затея эта не была новшеством в армейской печати. По образцу агитационной работы Д. Бедного и В. Маяковского в пореволюционные годы в газетах была традиция печатания сатирических картинок со стихотворными подписями, частушек, фельетонов с продолжениями с обычным заголовком — «На досуге», «Под красноармейскую гармонь» и т. п. Там были иногда и условные, переходящие из одного фельетона в другой персонажи, вроде какого-нибудь повара-весельчака, и характерные псевдонимы, вроде Дяди Сысоя, Деда Егора, Пулеметчика Вани, Снайпера и других. В моей юности, в Смоленске, я имел отношение к подобной литературной работе в окружной «Красноармейской правде» и других газетах.

И вот мы, литераторы, работавшие в редакции «На страже Родины», решили избрать персонаж, который выступал бы в сериях занятных картинок, снабжённых стихотворными подписями.

-4

Это должен был быть некий весёлый, удачливый боец, фигура условная, лубочная. Стали придумывать имя. Шли от той же традиции «уголков юмора» красноармейских газет, где тогда были в ходу свои Пулькины, Мушкины и даже Протиркины (от технического слова «протирка» — предмет, употребляющийся при смазке оружия). Имя должно было быть значимым, с озорным, сатирическим оттенком. Кто-то предложил назвать нашего героя Васей Тёркиным, именно Васей, а не Василием. Были предложения назвать Ваней, Федей, ещё как-то, но остановились на Васе. Так родилось это имя.

Написать вступление к предлагаемой серии фельетонов было поручено мне, я должен был дать хотя бы самый общий «портрет» Тёркина и определить, так сказать, тон, манеру нашего дальнейшего разговора с читателем. Перед этим я напечатал в газете «На страже Родины» небольшое стихотворение «На привале», написанное под непосредственным впечатлением от посещения одной дивизии.

В этом стихотворении были, между прочим, такие строчки:

Дельный, что и говорить,
Был старик тот самый,
Что придумал суп варить...
На колёсах прямо.

Для меня, до того времени не служившего в армии (если не считать короткого времени освободительного похода в Западную Белоруссию) и не писавшего ничего «военного», это стихотворение было первым шагом в освоении новой тематики, нового материала. Я был тут очень ещё не уверен, держался своих привычных ритмов, тональности (в духе, скажем, «Деда Данилы»). И в своём вступлении к коллективному «Тёркину» я обратился к этой ранее найденной интонации, которая в применении к новому материалу, новой задаче казалась мне наиболее подходящей.

Приведу некоторые строфы этого начала «Теркина»:

Вася Тёркин? Кто такой?
Скажем откровенно:
Человек он сам собой
Необыкновенный.

При фамилии такой,
Вовсе неказистой,
Слава громкая — герой
С ним сроднилась быстро.

И ещё добавим тут,
Если бы спросили:
Почему его зовут 
Вася — не Василий!

Потому, что дорог всем,
Потому, что люди
Ладят с Васей как ни с кем,
Потому, что любят.

Богатырь, сажень в плечах,
Ладно сшитый малый,
По натуре весельчак,
Человек бывалый.

Хоть в бою, хоть где невесть,
Но уж это точно:
Перво-наперво поесть 
Вася должен прочно,

Но зато не бережёт
Богатырской силы
И врагов на штык берёт,
Как снопы на вилы.

И при этом, как ни строг
С виду Вася Тёркин,
Жить без шутки б он не мог
Да без поговорки...

Замечу, что, когда я вплотную занялся своим ныне существующим «Тёркиным», черты этого портрета резко изменились, начиная с основного штриха:

Тёркин — кто же он такой?
Скажем откровенно:
Просто парень сам собой
Он обыкновенный...

И можно было бы сказать, что уже одним этим определяется наименование героя в первом случае Васей, а во втором — Василием Тёркиным.

Все последующие иллюстрированные фельетоны, выполненные коллективом авторов, носили единообразные заголовки: «Как Вася Тёркин...» Приведу полностью, к примеру, фельетон «Как Вася Тёркин "языка" добыл».

-5

Может показаться, что я выбрал особо слабый образец, но и рассказы о том, «Как Вася Тёркин поджигателей в плен взял», которых он «бочками накрыл всех поодиночке и, довольный, закурил на дубовой бочке»; о том, как он «на лыжах донесение доставил», «пролетая леса выше, над бурливою рекой», «через горы, водопады мчась без удержу вперёд»; о том, как из кабины вражеского самолета он «кошкой» вытянул «за штанину» шюцкоровца, и другие — всё это производит теперь впечатление наивности изложения, крайней неправдоподобности «подвигов» Васи и не такого уж избытка юмора.

-6

Я думаю, что тот успех «Васи Тёркина», который у него был на финской войне, можно объяснить потребностью солдатской души позабавиться чем-то таким, что хотя и не соответствует суровой действительности военных будней, но в то же время как-то облекает именно их, а не отвлечённо-сказочный материал в почти что сказочные формы. Ещё мне кажется, что немалую долю успеха нужно отнести на счет рисунков В. Брискина и В. Фомичева, исполненных как бы в мультипликационном стиле и нередко забавных по-настоящему.

-7

К слову, неоднократно отмечалось, что иллюстрации Ореста Верейского к «Книге про бойца» очень слитны с её стилем и духом. Это правда. Я лишь хочу сказать, что в отличие от «Васи Тёркина» ни одна строка «Василия Тёркина», иллюстрированного моим фронтовым товарищем художником О. Верейским, не была написана как текст к готовому рисунку, и мне даже трудно представить, как это могло бы быть. А с «Васей Тёркиным» именно так и было, то есть задумывалась тема очередного фельетона, художники «разносили» её на шесть клеток, выполняли в рисунках, а уже потом являлись стихи-подписи.

Отдав дань «Васе Тёркину» одним-двумя фельетонами, большинство его «зачинателей» занялись, каждый по своим склонностям и возможностям, другой работой в газете: кто писал военно-исторические статьи, кто фронтовые очерки и зарисовки, кто стихи, кто что. Основным автором «Тёркина» стал А. Щербаков, красноармейский поэт, давний работник редакции.

А успех у читателя-красноармейца «Тёркин» имел больший, чем все наши статьи, стихи и очерки, хотя тогда к этому успеху мы все относились несколько свысока, снисходительно. Мы по справедливости не считали это литературой. И по окончании войны в Финляндии, когда один из моих товарищей по работе в военной печати услышал от меня — в ответ на вопрос о том, над чем я теперь работаю, — что я пишу «Тёркина», он лукаво погрозил мне пальцем; так, мол, я и поверил тебе, что ты станешь теперь этим заниматься.

Но я именно теперь думал, работал, бился над «Тёркиным». «Тёркин» почувствовал я, по-новому обратившись к этой работе, — должен сойти со столбцов «уголков юмора», «прямых наводок» и т. п., где он до сих пор выступал под этим или иным именем, и занять не какую-то малую часть моих сил, как задача узкоспециального «юмористического» толка, а всего меня без остатка.

Трудно сказать, в какой день и час я пришел к решению всеми силами броситься в это дело, но летом и осенью 1940 года я уже жил этим замыслом, который отслонил все мои прежние намерения и планы. Одно ясно, что это определялось остротой впечатлений пережитой войны, после которой уже невозможно было просто вернуться к своей обычной литературной работе.

«Тёркин», по тогдашнему моему замыслу, должен был совместить доступность, непритязательность формы — прямую предназначенность фельетонного «Тёркина» — с серьёзностью и, может быть, даже лиризмом содержания. Думая о «Тёркине» как о некоем цельном произведении, поэме, я старался теперь разгадать, ухватить тот «нужный момент изложения» (как выразился в письме ко мне недавно один из читателей), без которого нельзя было сдвинуться с места.

Александр Твардовский в 1940 году
Александр Твардовский в 1940 году

Недостаточность «старого» «Тёркина», как это я сейчас понимаю, была в том, что он вышел из традиции давних времен, когда поэтическое слово, обращённое к массам, было нарочито упрощённым применительно к иному культурному и политическому уровню читателя и когда ещё это слово не было одновременно самозаветнейшим словом для его творцов, полагавших свой истинный успех, видевших своё настоящее искусство в другом, отложенном на время «настоящем» творчестве.

Теперь было другое дело. Читатель был иной — это были дети тех бойцов революции, для которых Д. Бедный и В. Маяковский когда-то писали свои песни, частушки и сатирические двустишия, — люди поголовно грамотные, политически развитые, приобщённые ко многим благам культуры.

Я прежде всего занялся, так сказать, освоением материала пережитой войны, которая была для меня не только первой войной, но и первой по-настоящему близкой встречей с людьми армии. В дни боёв я глубоко уяснил себе, что называется прочувствовал, что наша армия — это не есть особый, отдельный от остальных людей нашего общества мир, а просто это те же советские люди, поставленные в условия армейской и фронтовой жизни.

Я перебелил мои карандашные записи из блокнотов в чистовую тетрадь, кое-что заново записал по памяти. Мне в этом новом для меня материале было дорого всё до мелочей — какая-нибудь картинка, словесный оборот, отдельное словцо, деталь фронтового быта. А главное — мне были дороги люди, с которыми я успел повстречаться, познакомиться, поговорить на Карельском перешейке. Шофёр Володя Артюх, кузнец-артиллерист Григорий Пулькин, танковый командир Василий Архипов, лётчик Михаил Трусов, боец береговой пехоты Александр Посконкин, военврач Марк Рабинович — все эти и многие другие люди, с которыми я подолгу беседовал, ночевал где-нибудь в блиндаже или уцелевшем во фронтовой полосе переполненном доме, не были для меня мимолётным журналистским знакомством, хотя большинство из них я видел только раз и недолго. О каждом из них я уже что-то написал — очерк, стихи, — и это само собой, в процессе той работы, заставляло меня разбираться в своих свежих впечатлениях, то есть так или иначе «усваивать» всё связанное с этими людьми.

И, вынашивая свой замысел «Тёркина», я продолжал думать о них, уяснять себе их сущность как людей первого пооктябрьского поколения.

«Не эта война, какая бы она ни была, — записывал я себе в тетрадку, — породила этих людей, а то большее, что было до войны».

Я был восхищён их душевной красотой, скромностью, высокой политической сознательностью, готовностью прибегать к юмору, когда речь заходит о самых тяжких испытаниях, которые им самим приходилось встречать в боевой жизни. И то, что я написал о них в стихах и прозе, — всё это, я чувствовал, как бы и то, да не то. За этими ямбами и хореями, за фразеологическими оборотами газетных очерков оставались где-то втуне, существовали только для меня и своеобразная живая манера речи кузнеца Пулькина или лётчика Трусова, и шутки, и повадки, и ухватки других героев в натуре.

Я перечитывал всё, что появлялось в печати, относящееся к финской войне, — очерки, рассказы, записи воспоминаний участников боёв. С увлечением занимался всякой работой, которая так или иначе, пусть не в литературном собственно плане, касалась этого материала.

Совместно с С. Я. Маршаком я обрабатывал появившиеся затем в «Знании» воспоминания генерал-майора Героя Советского Союза В. Кашубы. По заданию Политического Управления РККА выезжал с Василием Гроссманом в одну из дивизий, пришедших с Карельского перешейка, с целью создания её истории. Между прочим, в рукописи истории этой дивизии нами изложен, со слов участников одной операции, эпизод, послуживший основой для написания главы будущего «Тёркина».

Осенью 1940 года я съездил в Выборг, где стояла 123-я дивизия, в которой я находился в дни прорыва «линии Маннергейма»: мне нужно было посмотреть места боёв, встретиться с моими знакомцами в дивизии. Всё это — с мыслью о «Тёркине».

Я уже начинал «опробовать стих» для него, нащупывать какие-то начала, вступления, запевы:

...Там, за той рекой Сестрою,
На войне, в снегах по грудь,
Золотой Звездой героя
Многих был отмечен путь.

Там, в боях полубезвестных,
В сосняке болот глухих,
Смертью храбрых, смертью честных
Пали многие из них…

Именно этот размер — четырёхстопный хорей — всё более ощущался как стихотворный размер, которым нужно писать поэму. Но были и другие пробы. Часто четырёхстопный хорей казался как бы слишком уж сближающим эту мою работу с примитивностью стиха старого «Тёркина». Размеры будут разные, решил я, но в основном один будет «обтекать». Были наброски к «Тёркину» и ямбами, из этих «заготовок» как-то потом образовалось стихотворение: «Когда пройдёшь путём колонн...»

«Переправа» начиналась, между прочим, и так:

Кому смерть, кому жизнь, кому слава,
На рассвете началась переправа.
Берег тот был, как печка, крутой,
И, угрюмый, зубчатый,
Лес чернел высоко над водой,
Лес чужой, непочатый.
А под нами лежал берег правый,
Снег укатанный, втоптанный в грязь,
Вровень с кромкою льда. Переправа
В шесть часов началась...

Здесь налицо многие слова, из которых сложилось начало «Переправы», но этот стих у меня не пошёл.

Иллюстрация О. Верейского
Иллюстрация О. Верейского

«Очевидно, что размер этот явился не из слов, а так напелся, и он не годится», — записывал я, отказываясь от этого начала главы. Я и теперь считаю, вообще говоря, что размер должен рождаться не из некоего бессловесного «гула», о котором говорит, например, В. Маяковский, а из слов, из их осмысленных, присущих живой речи сочетаний. И если эти сочетания находят себе место в рамках любого из так называемых канонических размеров, то они подчиняют его себе, а не наоборот, и уже являют собою не просто ямб такой-то или хорей такой-то (счёт ударных и безударных — это же чрезвычайно условная, отвлечённая мера), а нечто совершенно своеобразное, как бы новый размер.

Первой строкой «Переправы», строкой, развившейся в её, так сказать, «лейтмотив», проникающий всю главу, стало само это слово — «переправа», повторённое в интонации, как бы предваряющей то, что стоит за этим словом:

Переправа, переправа…

Я так долго обдумывал, представлял себе во всей натуральности эпизод переправы, стоившей многих жертв, огромного морального и физического напряжения людей и запомнившейся, должно быть, навсегда всем её участникам, так «вжился» во всё это, что вдруг как бы произнёс про себя этот вздох-возглас:

Переправа, переправа...

И «поверил» в него. Почувствовал, что это слово не может быть произнесено иначе, чем я его произнёс, имея про себя всё то, что оно означает: бой, кровь, потери, гибельный холод ночи и великое мужество людей, идущих на смерть за Родину.

Иллюстрация О. Верейского
Иллюстрация О. Верейского

Конечно, никакого «открытия» вообще здесь нет. Приём повторения того или иного слова в зачине широко применялся и применяется и в устной и в письменной поэзии.

Но для меня в данном случае это было находкой: явилась строка, без которой я уже не мог обойтись. Я и думать забыл — хорей это или не хорей, потому что ни в каких хореях на свете этой строки не было, а теперь она была и сама определяла строй и лад дальнейшей речи.

Так нашлось начало одной из глав «Тёркина». В это примерно время мною было написано два-три стихотворения, которые скорее всего даже и не осознавались как «заготовки» для «Тёркина», но впоследствии частично или полностью вошли в текст «Книги про бойца» и перестали существовать как отдельные стихи. Например, было такое стихотворение — «Лучше нет».

На войне, в пыли походной...

И т. д. до конца строфы, ставшей начальной строфой «Тёркина».

Было стихотворение «Танк», посвящённое танковому экипажу Героев Советского Союза товарищей Д. Диденко, А. Крысюка и Е. Кривого. Отдельные его строфы и строки оказались нужны при работе над главой «Тёркин ранен».

Страшен танк, идущий в бой...

Некоторые дневниковые записи с весны 1941 года рассказывают о поисках, сомнениях, решениях и перерешениях в работе, может быть, даже лучше, чем если я говорю об этой работе с точки зрения своего сегодняшнего отношения к ней.

Написано уже строк сто, но всё кажется, что нет «электричества». Всё обманываешься, что вот пойдёт само и будет хорошо, а на поверку оно и в голове ещё не сложилось. Нетвёрдо даже знаешь, чего тебе нужно. Концовка (Тёркин, переплывший в кальсонах протоку и таким образом установивший связь со взводом) яснее перехода к ней. Надо, чтобы появление героя было радостным. Это нужно подготовить. Думал было заменить покамест это место точками, но, не справившись с труднейшим, не чувствуешь сил и для более лёгкого. Завтра буду вновь ломать.
Начинал с неуверенной решимостью писать «просто», как-нибудь. Материал, казалось, такой, что, как ни напиши, будет хорошо. Казалось, что он и требует даже известного безразличия к форме, но это только казалось так. Пока ничего об этом не было, кроме очерков... Но и они уже отняли у меня отчасти возможность писать «просто», удивлять «суровостью» темы и т. п. А потом появляются другие вещи, книга «Бои в Финляндии», — и это уже обязывает всё больше. «Колорит» фронтовой жизни (внешний) оказался общедоступным. Мороз, иней, разрывы снарядов, землянки, заиндевелые плащ-палатки — всё это есть и у А. и у Б. А нет того, чего и у меня покамест нет или только в намёке, — человека в индивидуальном смысле, «нашего парня», не абстрагированного (в плоскости «эпохи» страны и т. п.), а живого, дорогого и трудного.
Если не высекать настоящих искорок из этого материала — лучше не браться. Нужно, чтобы было хорошо не в соответствии с некоей сознательной «простотой» и «грубостью», а просто хорошо — хоть для кого. Но это не значит, что нужно «утончать» всё с самого начала (Б., между прочим, тем и плох, что не о читателе внутренне гадает, а о своём кружке друзей с его эстетическими жалкими приметами).
Начало может быть полулубочным. А там этот парень пойдёт всё сложней и сложней. Но он не должен забываться, этот «Вася Тёркин».
Больше должно быть предыдущей биографии героя. Она должна проступать в каждом его жесте, поступке, рассказе. Но не нужно её давать как таковую. Достаточно её продумать хорошо и представлять для себя.
Трудность ещё в том, что таких «смешных», «примитивных» героев обычно берут в пару, для контраста к герою настоящему, лирическому, «высокому». Больше отступлений, больше самого себя в поэме.
Если самого не волнует, не радует, не удивляет порой хотя бы то, что пишешь, — никогда не взволнует, не порадует, не удивит другого: читателя, друга-знатока. Это надо ещё раз хорошо почувствовать сначала. Никаких скидок самому себе на «жанр», «материал» и т. п.

Двадцать второе июня 1941 года прервало все эти мои поиски, сомнения, предположения. Всё это было той нормальной литературной жизнью мирного времени, которую нужно было тотчас оставить и быть ото всего этого свободным при выполнении задач, стоявших теперь перед каждым из нас. И я оставил свои тетрадки, наброски, записи, намерения и планы. Мне тогда и в голову не пришло, что эта моя прерванная началом большой войны работа понадобится на войне.

-11

Теперь я объясняю себе этот бесповоротный разрыв с замыслом, с рабочим планом ещё и так. В моей работе, в поисках и усилиях, как ни глубоко было впечатление минувшей «малой войны», всё же был грех литературности. Я писал в мирное время, моей работы никто особо не ждал, никто не торопил меня, конкретная потребность в ней как бы отсутствовала во вне меня. И это позволяло мне считать именно очень существенной стороной дела форму как таковую. Я был ещё в какой-то мере озабочен и обеспокоен тем, что сюжет не представлялся мне готовым; что герой мой не таков, каким должен быть по литературным представлениям главный герой поэмы; что не было ещё примера, чтобы большие вещи писались таким «несолидным» размером, как четырёхстопный хорей, и т. п.

Впоследствии, когда я вдруг обратился к своему замыслу мирного времени, исходя из непосредственных нужд народной массы на фронте, я махнул рукой на все эти предубеждения, соображения и опасения.

Но покамест я просто свернул всё своё писательское хозяйство для того, чтобы заниматься тем, чего неотложно и немедленно требует обстановка.

В качестве спецкорреспондента, а ещё точнее сказать — в качестве именно «писателя» (была такая штатная должность в системе военной печати) я прибыл на Юго-Западный фронт, в редакцию газеты «Красная Армия», и стал делать то, что делали тогда все писатели на фронте.

Я писал очерки, стихи, фельетоны, лозунги, листовки, песни, статьи, заметки — всё.

И когда в редакции возникла идея завести постоянный фельетон с картинками, я предложил «Тёркина», но не своего, оставленного дома в тетрадках, а того, который со дней финской кампании был довольно известен в армии. У того Тёркина было много «братьев» и «сверстников» в различных фронтовых изданиях, только они носили другие имена. В нашей фронтовой редакции также захотели иметь «своего» героя, назвали его Иваном Гвоздёвым, и он просуществовал в газете вместе с отделом «Прямая наводка», кажется, до конца войны. Несколько главок этого «Ивана Гвоздёва» я написал в соавторстве с поэтом Борисом Палийчуком, никак опять же не связывая этой своей работы с намерениями мирного времени в отношении «Тёркина».

-12

На фронте один товарищ подарил мне толстую тетрадь в чёрном клеенчатом переплёте, но из бумаги «под карандаш» — плохой, шершавой, пропускающей чернила. В эту тетрадь я наклеивал или подкалывал мою ежедневную «продукцию» — вырезки из газеты. В обстановке фронтового быта, переездов, ночёвок в пути, в условиях, когда всякий час нужно было быть готовым к передислокации и быть всегда в сборе, эта тетрадь, которую я держал в полевой сумке, была для меня универсальным предметом, заменявшим портфели, папки архива, ящики письменного стола и т. п. Она поддерживала во мне очень важное в такой жизни, хотя бы условное чувство сохранности и упорядоченности «личного хозяйства».

Я в неё не заглядывал, пожалуй, с той самой поры и, перелистывая её теперь, вижу, как много в той разнообразной по жанрам газетной работе, которой я занимался, было сделано для будущего «Тёркина», без мысли об этом, о какой-нибудь иной жизни этих стихов и прозы, кроме однодневного срока газетной страницы.

«Иван Гвоздёв» был в смысле литературного выполнения, пожалуй, лучше «Васи Тёркина», но того успеха не имел. Во-первых, это дело было не в новинку, а во-вторых, и это главное, читатель был во многом иной. Война не была позиционной, когда досуг солдата, хотя бы и в суровых условиях военного быта, располагает к чтению и перечитыванию всего сколько-нибудь отвечающего интересам и вкусам фронтовика. Газета не могла с регулярностью попадать в части, которые находились, в сущности, на марше. Но ещё более важно то, что умонастроения читательской массы определялись не просто трудностями собственно солдатской жизни, а всей огромностью грозных и печальных событий войны: отступление, оставление многими воинами родных и близких в тылу у врага, присущая всем суровая и сосредоточенная дума о судьбах родины, переживавшей величайшие испытания. Но всё же и в этот период люди оставались людьми, у них была потребность отдохнуть, развлечься, позабавиться чем-то на коротком привале или в перерыве между огневым налётом артиллерии и бомбежкой. И «Гвоздёва» читали, хвалили, газету смотрели, начиная с уголка «Прямой наводкой». Это был фельетон, посвящённый определённому эпизоду боевой практики «казака Гвоздёва» (в отличие от В. Тёркина — пехотинца Гвоздёв был — может быть, по условиям насыщенности фронта кавалерийскими частями — казаком).

Вот, например: «Как обед варить искусно, чтобы вовремя и вкусно» («Из боевых приключений казака Ивана Гвоздёва»).

1

Бой в тот день кипел суровый.
Ранен повар. Как тут быть?
И приходится Гвоздёву
Для бойцов обед варить...

Взял он всё на скору руку:
Как гласит один стишок,
На приправу перцу, луку
И петрушки корешок.

2

Хорошо идёт работа,
С говорком кипит вода.
Только вдруг из миномётов
Начал немец бить сюда.

— Боем — бой, обед — обедом,
Всё иное нипочём.
Мины рвутся? Я отъеду,
Сберегу котёл с борщом.

3

Борщ досыта, чай до пота
Будет вовремя готов.
Глядь — накрыли самолёты,
Залезай-ка в щель, Гвоздёв.

Забирай с собой лукошко
Ждут борща бойцы-друзья.
Пусть бомбёжка, а картошку
С шелухой в котёл — нельзя.

4

И случись же так для смеху,
На помеху так случись,
В лес, куда Гвоздёв отъехал,
С неба — скок! — парашютист.

Подсмотрел Гвоздёв фашиста,
Поспешил котёл прикрыть,
Приложился. Грянул выстрел...
— Не мешай обед варить.

5

Борщ поспел, крупа упрела,
Не прошло и полчаса.
И Гвоздёв кончает дело:
Борщ готовый — в термоса.

Ничего, что свищут мины,
Не стихает жаркий бой.
Развернул шофёр машину
И давай — к передовой.

6

На переднем нашем крае,
Примостившись за бугром,
Борщ отменный разливает
Повар добрым черпаком.

Кто ж сегодня так искусно,
Сытно, вовремя и вкусно
Накормить сумел бойцов?
Вот он сам: Иван Гвоздёв.

Ещё были высказывания от имени Ивана Гвоздёва по разным актуальным вопросам фронтовой жизни. Вот, например, беседа о важности сохранения военной тайны: «О языке» («Сядь послушай слово казака Гвоздёва»):

Каждый знать обязан,
Как затвор и штык,
Для чего привязан
У него язык...

Или «Приветственное слово к ребятам из Девяносто девятой от казака Гвоздёва» по случаю награждения названной дивизии за успешные боевые действия.

Но в целом вся эта работа, подобно «Васе Тёркину», далеко не соответствовала возможностям и склонностям её исполнителей и ими самими считалась не главной, не той, с которой они связывали более серьёзные творческие намерения.

Внутреннее удовлетворение мне больше доставляла работа в прозе — очерки о героях боёв, написанные на основе личных бесед с людьми фронта. Пусть эти короткие, в двести-триста газетных строк, очерки далеко не вмещали всего того, что давало общение с человеком, о котором шла речь, но, во-первых, это было фиксацией живой человеческой деятельности, закреплением реального материала фронтовой жизни, во-вторых, здесь не нужно было шутить во что бы то ни стало, а просто и достоверно излагать на бумаге суть дела, и, наконец, мы все знали, как ценили сами герои эти очерки, делавшие их подвиги известными всему фронту, заносившие их как бы в некую летопись войны. И если описывался подвиг, или, как тогда говорили, боевой эпизод, где герой погиб, то и тут было важно посвятить его памяти своё описание, лишний раз упомянуть, в печатной строке его имя. Очерки чаще всего и озаглавливались именами бойцов или командиров, боевой работе которых они посвящались: «Капитан Тарасов», «Батальонный комиссар Пётр Мозговой», «Красноармеец Сайд Ибрагимов», «Сержант Иван Акимов», «Командир батареи Рагозян», «Сержант Павел Задорожный», «Герой Советского Союза Пётр Петров», «Майор Василий Архипов» и т. д.

Из стихотворений, написанных в этот период не для отдела «Прямой наводкой», некоторые я до сих пор включаю в новые издания своих книжек. Это «Баллада о Москве», «Рассказ танкиста», «Сержант Василий Мысенков», «Когда ты летишь», «Бойцу Южного фронта», «Дом бойца», «Баллада об отречении» и другие. За каждым из этих стихотворении было памятное до сих пор для меня живое фронтовое впечатление, факт, встреча. Но и в то время я чувствовал, что собственно литературный момент как-то отдалял от читателя реальность и жизненность этих впечатлений, фактов, людских судеб.

Словом, чувство неудовлетворённости всеми видами нашей работы в газете постепенно становилось для меня личной бедой. Приходили мысли и о том, что, может быть, не здесь твоё настоящее место, а в строю — в полку, в батальоне, в роте, — где делается самое главное, что нужно делать для Родины.

Зимой 1942 года у нас в редакции возникла мысль расширить отдел «Прямой наводкой» до отдельного еженедельного листка — приложения к газете. Я взялся написать как бы программную передовую в стихах для этого издания, которое, кстати сказать, по разным причинам просуществовало недолго. Вот вступительная часть этого стихотворения:

На войне, в быту суровом,
В трудной жизни боевой,
На снегу, под зябким кровом
Лучше нет простой, здоровой,
Прочной пищи фронтовой.
И любой вояка старый
Скажет попросту о ней:
Лишь была б она с наваром
Да была бы с пылу, с жару
Подобрей, погорячей.
Чтоб она тебя согрела,
Одарила, в кровь пошла,
Чтоб душа твоя и тело
Поднялися вместе смело
На хорошие дела.
Чтоб идти вперёд, в атаку,
Силу чувствуя в плечах,
Бодрость чувствуя. Однако
Дело тут не только в щах...
Жить без пищи можно сутки,
Можно больше, но порой
На войне одной минутки
Не прожить без прибаутки.
Шутки самой немудрой...

Перед весной 1942 года я приехал в Москву и, заглянув в свои тетрадки, вдруг решил оживить «Василия Тёркина». Сразу было написано вступление о воде, еде, шутке и правде. Быстро дописались главы «На привале», «Переправа», «Тёркин ранен», «О награде», лежавшие в черновых набросках. «Гармонь» осталась в основном в том же виде, как была в своё время напечатана. Совсем новой главой, написанной на основе впечатлений лета 1941 года на Юго-Западном фронте, была глава «Перед боем».

Иллюстрация О. Верейского
Иллюстрация О. Верейского

Перемещение героя из обстановки финской кампании в обстановку фронта Великой Отечественной войны сообщило ему совсем иное, чем в первоначальном замысле, значение. И это не было механическим решением задачи. Мне уже приходилось говорить в печати о том, что собственно военные впечатления, батальный фон войны 1941-1945 годов для меня во многом были предварены работой на фронте в Финляндии. Но дело в том, что глубина всенародно-исторического бедствия и всенародно-исторического подвига в Отечественной войне с первого дня отличила её от каких бы то ни было иных войн и тем более военных кампаний.

Я недолго томился сомнениями и опасениями относительно неопределённости жанра, отсутствия первоначального плана, обнимающего всё произведение наперёд, слабой сюжетной связанности глав между собой. Не поэма — ну и пусть себе не поэма, решил я; нет единого сюжета — пусть себе нет, не надо; нет самого начала вещи — некогда его выдумывать; не намечена кульминация и завершение всего повествования — пусть, надо писать о том, что горит, не ждёт, а там видно будет, разберёмся.

-14

И когда я так решил, порвав все внутренние обязательства перед условностями формы и махнув рукой на ту или иную возможную оценку литераторами этой моей работы, — мне стало весело и свободно. Как бы в шутку над самим собой, над своим замыслом я набросал строчки о том, что эта «книга про бойца, без начала, без конца». Действительно, было «сроку мало начинать её сначала»: шла война, и я не имел права откладывать то, что нужно сказать сегодня, немедленно, до того времени, как будет изложено всё по порядку, с самого начала.

Почему же без конца?!
Просто жалко молодца.

-15

Мне казалось понятным такое объяснение в обстановке войны, когда конец рассказа о герое мог означать только одно — его гибель. Однако в письмах товарищей, не просто читателей «Тёркина», а рассматривающих его, так сказать, в научном плане, было какое-то недоумение по поводу этих строк: не следует ли понимать их как-нибудь иначе? Не следует!

Но не скажу, что вопросы формы моего сочинения так-таки и не волновали меня больше с той минуты, как я отважился писать «без формы», «без начала и конца». Формой я был озабочен, но не той, какая мыслится вообще в отношении, скажем, жанра поэмы, а той, какая была нужна и постепенно в процессе работы угадывалась для этой собственно книги.

И первое, что я принял за принцип композиции и стиля, — это стремление к известной законченности каждой отдельной части, главы, а внутри главы каждого периода, и даже строфы.

Иллюстрация О. Верейского
Иллюстрация О. Верейского

Я должен был иметь в виду читателя, который хотя бы и незнаком был с предыдущими главами, нашёл бы в данной, напечатанной сегодня в газете главе нечто целое, округлённое. Кроме того, этот читатель мог и не дождаться моей следующей главы: он был там, где и герой, — на войне. Этой примерной завершённостью каждой главы я и был более всего озабочен. Я ничего не держал про себя до другого раза, стремясь высказаться при каждом случае — очередной главе — до конца, полностью выразить своё настроение, передать свежее впечатление, возникшую мысль, мотив, образ.

Правда, этот принцип определился не сразу — после того, как первые главы «Тёркина» были напечатаны подряд одна за другой, а новые потом уже появлялись по мере написания. Я считаю, что правильным и во многом определившим судьбу «Тёркина» было моё решение печатать первые главы до завершения книги. Читатель мне помог написать эту книгу такой, какова она есть, об этом я ещё скажу ниже.

-17

Жанровое обозначение «Книги про бойца», на котором я остановился, не было результатом стремления просто избежать обозначения «поэма», «повесть» и т. п. Это совпадало с решением писать не поэму, не повесть или роман в стихах, то есть не то, что имеет свои узаконенные и в известной мере обязательные сюжетные, композиционные и иные признаки. У меня не выходили эти признаки, а нечто всё-таки выходило, и это нечто я обозначил «Книгой про бойца». Имело значение в этом выборе то особое, знакомое мне с детских лет звучание слова «книга» в устах простого народа, которое как бы предполагает существование книги в единственном экземпляре. Если говорилось, сбывало, среди крестьян, что, мол, есть такая-то книга, а в ней то-то и то-то написано, то здесь никак не имелось в виду, что может быть другая точно такая же книга. Так или иначе, но слово «книга» в этом народном смысле звучит по-особому значительно, как предмет серьёзный, достоверный, безусловный.

И если я думал о возможной успешной судьбе моей книги, работая над ней, то я часто представлял себе её изданной в матерчатом мягком переплёте, как издаются боевые уставы, и что она будет у солдата храниться за голенищем, за пазухой, в шапке. А в смысле её построения я мечтал о том, чтобы её можно было читать с любой раскрытой страницы.

-18

С того времени как в печати появились главы первой части «Тёркина», он стал моей основной и главной работой на фронте.

Ни одна из моих работ не давалась мне так трудно поначалу и не шла так легко потом, как «Василий Тёркин». Правда, каждую главу я переписывал множество раз, проверяя на слух, подолгу трудился над какой-нибудь одной строфой или строкой.

И всё это, пусть даже было трудно, но не нудно, делалось всегда в большом душевном подъёме, с радостью, с уверенностью. Должен сказать вообще: по-моему, хорошо бывает то, что пишется как бы легко, а не то, что набирается с мучительной кропотливостью по строчечке, по словечку, которые то встанут на место, то выпадут — и так до бесконечности. Но всё дело в том, что добраться до этой «лёгкости» очень нелегко, и вот об этих-то трудностях подхода к «лёгкости» идёт речь, когда мы говорим о том, что наше искусство требует труда. А если ты так-таки и не испытал «лёгкости», радости, когда чувствуешь, что «пошло», не испытал за всё время работы над вещью, а только, как говорят, тащил лодку посуху, так и не спустив её на воду, то вряд ли и читатель испытает радость от плода твоих кропотливых усилий.

В это время я работал уже не на Юго-Западном, а на Западном (3-м Белорусском) фронте. Войска фронта находились тогда, примерно говоря, на земле восточных районов Смоленской области. Направление этого фронта, которому предстояло в недалеком будущем освободить Смоленщину, определило некоторые лирические мотивы книги. Будучи уроженцем Смоленщины, связанный с нею многими личными, биографическими связями, я не мог не увидеть героя своим земляком.

-19

С первых читательских писем, полученных мною, я понял, что работа моя встречена хорошо, и это придало мне сил продолжать её. Теперь уже я не был с нею один на один: мне помогало тёплое, участливое отношение читателя к ней, его ожидание, иногда его «подсказки»: «А вот бы ещё отразить то-то и то-то...» и т. п.

В 1943 году мне казалось, что, в соответствии с первоначальным замыслом, «история» моего героя завершается (Тёркин воюет, ранен, возвращается в строй), и я поставил было точку. Но по письмам читателей я понял, что этого делать нельзя.

В одном из таких писем сержант Шершнев и красноармеец Соловьёв писали: «Очень огорчены Вашим заключительным словом, после чего не трудно догадаться, что Ваша поэма закончена, а война продолжается. Просим Вас продолжить поэму, ибо Тёркин будет продолжать войну до победного конца».

-20

Получалось, что я, рассказчик, поощряемый моими слушателями-фронтовиками, вдруг покидаю их, как будто чего-то не досказав. И, кроме того, я не видел возможности для себя перейти к какой-то другой работе, которая бы так захватила меня. И вот из этих чувств и многих размышлений явилось решение продолжать «Книгу про бойца».

Я ещё раз пренебрёг литературной условностью, в данном случае условностью завершённости «сюжета», и жанр моей работы определился для меня как некая летопись не летопись, хроника не хроника, а именно «книга», живая, подвижная, свободная по форме книга, неотрывная от реального дела защиты народом Родины, от его подвига на войне. И я с новым увлечением, с полным сознанием необходимости моей работы принялся за неё, видя её завершение только в победном завершении войны и её развитие в соответствии с этапами борьбы — вступлением наших войск на новые и новые, освобождаемые от врага земли, с продвижением их к границам и т. д.

Иллюстрация О. Верейского
Иллюстрация О. Верейского

Говоря об этой работе в целом, я могу только повторить слова, что уже были сказаны мною в печати по поводу «Книги про бойца»:

Каково бы ни было её собственно литературное значение, для меня она была истинным счастьем. Она мне дала ощущение законности места художника в великой борьбе народа, ощущение очевидной полезности моего труда, чувство полной свободы обращения со стихом и словом в естественно сложившейся непринуждённой форме изложения. «Тёркин» был для меня во взаимоотношениях писателя со своим читателем моей лирикой, моей публицистикой, песней и поучением, анекдотом и присказкой, разговором по душам и репликой к случаю.

Читатель-фронтовик, которого я за время нашего очного и заочного, через страницы печати, общения привык считать как бы своим соавтором — по степени его заинтересованности в моей работе, — этот читатель со своей стороны также считал «Тёркина» нашим общим делом.

«Уважаемый Александр (не знаю, как по отчеству), — писал, например, боец Иван Андреев, — если Вам потребуется материал, могу сделать услугу. Год на передовой линии фронта и семь боёв кое-чему научили и кое-что дали мне».

«Я слышал на фронте рассказ бойца о Васе Тёркине, который не читал в Вашей поэме, — сообщал К. В. Зорин из Вышнего Волочка. — Может быть, он вас интересует?»

«Почему нашего Василия Тёркина ранило? — спрашивали меня в коллективном письме Д. Калиберды и другие. — Как он попал в госпиталь? Ведь он так удачно сшиб фашистский самолёт и ранен не был. Что он — простудился и с насморком попал в госпиталь? Так наш Тёркин не таковский парень. Так нехорошо, не пишите так про Тёркина. Тёркин должен быть всегда с нами на передовой, весёлым, находчивым, смелым и решительным малым... С приветом! Ждём скорее из госпиталя Тёркина».

Иллюстрация О. Верейского
Иллюстрация О. Верейского

И много таких писем, где читательское участие в судьбе героя книги перерастает в причастность самому делу написания этой книги.

Задолго до завершения «Тёркина» в редакции газет и журналов, где печатались очередные части и главы книги, стали поступать «продолжения» «Тёркина» в стихах, написанных почти исключительно людьми, впервые пробующими свои силы в подобном деле.

Мне остаётся остановиться на этом, может быть наиболее трудном, пункте из трёх, которые я наметил в начале.

В мае 1945 года была опубликована заключительная глава «Тёркина» — «От автора». Она вызвала много откликов в стихах и прозе. Девяносто девять процентов их сводилось к тому, что читатели хотят узнать Тёркина в условиях мирной трудовой жизни. Такие письма я получаю до сих пор, а иногда они адресованы не мне, а редакциям различных изданий, Союзу писателей, то есть организациям, которые, по мнению авторов писем, должны воздействовать на меня, так сказать, в общественном порядке.

Иллюстрация О. Верейского
Иллюстрация О. Верейского

В пожеланиях и советах продолжать «Тёркина» поле деятельности героя в мирных условиях определяется обычно родом занятий авторов писем. Одни желали бы, чтобы Тёркин, оставшись в рядах армии, продолжал свою службу, обучая молодое пополнение бойцов и служа им примером. Другие хотят его видеть непременно вернувшимся в колхоз и работающим в качестве предколхоза или бригадира. Третьи находят, что наилучшее развитие его судьбы было бы в работе на какой-нибудь из великих послевоенных строек, например на сооружении Волго-Донского канала, и т. п.

Уже само по себе такое многообразие пожеланий в отношении конкретной судьбы послевоенного Тёркина ставило бы меня в крайне затруднительное положение.

Но дело, конечно, не в этом.

Я отвечал и отвечаю моим корреспондентам, что «Тёркин» — книга, родившаяся в особой, неповторимой атмосфере военных лет, и что, завершённая в этом своём особом качестве, книга не может быть продолжена на ином материале, требующем иного героя, иных мотивов. Я ссылаюсь на строки из заключительной главы:

Песня новая нужна.
Дайте срок, придёт она.

Памятник Александру Твардовскому и Василию Тёркину в Смоленске
Памятник Александру Твардовскому и Василию Тёркину в Смоленске

Однако новые и новые письма с предложениями и настоятельными советами написать мирного Тёркина, причём каждому корреспонденту, естественно, представляется, что он первым открыл для меня такую возможность, понуждают меня объясниться с читателями по этому поводу чуть-чуть подробнее.

Из продолжений и подражаний «Тёркину», известных мне, можно было бы составить книгу, пожалуй, не меньшего объёма, чем существующая «Книга про бойца».

«Василий Тёркин» вышел из той полуфольклорной современной «стихии», которую составляют газетный и стенгазетный фельетон, репертуар эстрады, частушка, шуточная песня, раёк и т. п. Сейчас он сам породил много подобного материала в практике газет, специальных изданий, эстрады, устного обихода. Откуда пришёл — туда и уходит. И в этом смысле «Книга про бойца», как я уже отчасти говорил, — произведение не собственное моё, а коллективного авторства. Свою долю участия в нём я считаю выполненной. И это никак не ущемляет моё авторское чувство, а, наоборот, очень приятно ему: мне удалось в своё время потрудиться над выявлением образа Тёркина, который приобрёл, как свидетельствуют письменные и устные отзывы читателей, довольно широкое распространение в народе.

Иллюстрация О. Верейского
Иллюстрация О. Верейского

Литературные достоинства этих «продолжений», как напечатанных, так и рукописных, иногда весьма больших по объёму, конечно, условны — их прямая зависимость от «Книги про бойца» не только в заимствовании основного образа, но и во всей фактуре стиха очевидна. Да она и не маскируется их авторами, не выдаётся за что-нибудь иное, чем газетный, стенгазетный или эстрадный материал местного или отраслевого назначения. Во всяком случае, побуждения этих авторов трогательны и бескорыстны.

Словом, именно так: образ Тёркина «откуда пришёл — туда и уходит» — в современную полуфольклорную поэтическую стихию. И такое коллективное продолжение «Тёркина» может меня только радовать и вызывать во мне только чувство дружеской признательности к моим многочисленным, так сказать, соавторам по «Тёркину».

1951-1966

***

Проект «Слово Мастеру»
Портреты Мастеров, сложенные из их слов.
Цитаты, способные вдохновить и прояснить, что же такое жизнь человека пишущего.
Материал подготовила Анастасия Ладанаускене