Найти тему

"Я христианин, потому что я не варвар". Поэзия Иосифа Бродского

Свои отношения с Богом и отношение к вере Иосиф Бродский определил еще молодым и в следующие 30 лет прибавил не так много к этой знаменитой строчке: «Неверье – слепота, а чаще – свинство». Так же афористично в одном из интервью 1970-х поэт сказал о самом себе: «Я христианин, потому что я не варвар».

Бродский в ссылке. Деревня Норинская. Архангельская область
Бродский в ссылке. Деревня Норинская. Архангельская область

Ни тяжелых метаний, ни обострения богоборчества. Может быть, поэтому ему никогда не были интересны поэты-шестидесятники. Дело не в их «варварстве», а в самом тоне, который они выбирали для разговора о важнейшем – Боге, Смерти, Вечности. С Вознесенским, у которого Христос жалуется, что у Него «с гвоздями перебои», наверное, действительно при встрече стоило лишь «потрепаться о кошках».

Бродский с котом
Бродский с котом

Гораздо ближе Бродскому оказались не только «ахматовские сироты», но и неприкаянный, мятущийся «Глебушка» Горбовский, и проникновенный Николай Рубцов, с которым у него есть явные переклички. Действительно, это похоже:

Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны,

Неведомый сын удивительных вольных племен!

(Рубцов)

И:

Ты поскачешь во мраке, по бескрайним холодным холмам,

Вдоль березовых рощ, отбежавших во тьме, к треугольным домам,

Вдоль оврагов пустых, по замерзшей траве, по песчаному дну…

(Бродский)

Для Рубцова деревня была его космосом, для Бродского стала ссылкой и одновременно откровением. Вещи, написанные ранее, пожалуй, слишком красивые, слишком книжные – вспомним «Рождественский романс» и «Большую элегию Джону Донну».

В глухой Норенской (Архангельская область) изменился сам строй стиха. И появился Бог. Правда, пока Он больше похож на языческого хранителя этих мест или даже добродушного домового:

Он изгороди ставит. Выдаёт
девицу за лесничего. И в шутку
устраивает вечный недолёт
объездчику, стреляющему в утку.

Норенская – конец ученичества, обретение собственного голоса. Стихи не утрачивают музыкальности, но становятся строже, суше, рациональнее. Не зря спустя годы один из главных своих поэтических сборников Бродский назовет «Урания». Не только в честь музы астрономии, строгой барышни с циркулем и глобусом, но и не без полемики с любимым Боратынским, «Последний поэт» которого тщетно пытается достучаться до «поклонников Урании холодной».

Бродский в день эмиграции. 4 июня 1972 года
Бродский в день эмиграции. 4 июня 1972 года

Муза Бродского действительно часто холодна. Но с Богом он говорит не отстраненно. И этот тихий шепот из «Римских элегий» – по-настоящему взволнованное обращение поэта к Творцу:

Наклонись, я шепну Тебе на ухо что-то: я
благодарен за всё; за куриный хрящик
и за стрёкот ножниц, уже кроящих
мне пустоту, раз она — Твоя.
Ничего, что черна. Ничего, что в ней
ни руки, ни лица, ни его овала.
Чем незримей вещь, тем оно верней,
что она когда-то существовала
на земле, и тем больше она — везде.
Ты был первым, с кем это случилось, правда?
Только то и держится на гвозде,
что не делится без остатка на два.
Я был в Риме. Был залит светом. Так,
как только может мечтать обломок!
На сетчатке моей — золотой пятак.
Хватит на всю длину потёмок.

Эта хвала Богу за все лаконично и афористично выражена в финале знаменитого стихотворения «Я входил вместо дикого зверя в клетку»:

Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забили глиной,
из него раздаваться будет лишь благодарность.

Его 55-летняя жизнь действительно оказалась длинной. Дело не в ее земной протяженности, как раз относительно небольшой. Просто к созданной уникальной поэтике самому Бродскому в последние лет 15 почти нечего было добавить. Многие стихи написаны словно по инерции, четкая мысль тонет в десятках строк и строф. И все же именно в поздний период Иосиф Александрович написал такие шедевры, как «На столетие Анны Ахматовой», «Дорогая, я вышел из дома сегодня вечером», «Меня упрекали во всем, окромя погоды».

Из поздних фотографий. Италия
Из поздних фотографий. Италия

Финал последнего стихотворения мог бы стать эпиграфом ко всему творчеству поэта:

И если за скорость света не ждешь спасибо,
то общего, может, небытия броня
оценит попытки её превращенья в сито
и за отверстие поблагодарит меня.

Настоящая поэзия работает именно так. Каждое великое стихотворение – прицельный выстрел по смерти.

***

В деревне Бог живёт не по углам,
как думают насмешники, а всюду.
Он освящает кровлю и посуду
и честно двери делит пополам.
В деревне Он — в избытке. В чугуне
Он варит по субботам чечевицу,
приплясывает сонно на огне,
подмигивает мне, как очевидцу.
Он изгороди ставит. Выдаёт
девицу за лесничего. И в шутку
устраивает вечный недолёт
объездчику, стреляющему в утку.

Возможность же всё это наблюдать,
к осеннему прислушиваясь свисту,
единственная, в общем, благодать,
доступная в деревне атеисту.

1 января 1965 года

Волхвы забудут адрес твой.
Не будет звёзд над головой.
И только ветра сиплый вой
расслышишь ты, как встарь.
Ты сбросишь тень с усталых плеч,
задув свечу, пред тем как лечь.
Поскольку больше дней, чем свеч
сулит нам календарь.

Что это? Грусть? Возможно, грусть.
Напев, знакомый наизусть.
Он повторяется. И пусть.
Пусть повторится впредь.
Пусть он звучит и в смертный час,
как благодарность уст и глаз
тому, что заставляет нас
порою вдаль смотреть.

И молча глядя в потолок,
поскольку явно пуст чулок,
поймёшь, что скупость — лишь залог
того, что слишком стар.
Что поздно верить чудесам.
И, взгляд подняв свой к небесам,
ты вдруг почувствуешь, что сам
— чистосердечный дар.

***

Я был только тем, чего
ты касалась ладонью,
над чем в глухую, воронью
ночь склоняла чело.

Я был лишь тем, что ты
там, внизу, различала:
смутный облик сначала,
много позже — черты.

Это ты, горяча,
ошую, одесную
раковину ушную
мне творила, шепча.

Это ты, теребя
штору, в сырую полость
рта вложила мне голос,
окликавший тебя.

Я был попросту слеп.
Ты, возникая, прячась,
даровала мне зрячесть.
Так оставляют след.

Так творятся миры.
Так, сотворив их, часто
оставляют вращаться,
расточая дары.

Так, бросаем то в жар,
то в холод, то в свет, то в темень,
в мирозданьи потерян,
кружится шар.

***

Снег идёт, оставляя весь мир в меньшинстве.
В эту пору — разгул Пинкертонам,
и себя настигаешь в любом естестве
по небрежности оттиска в оном.
За такие открытья не требуют мзды;
тишина по всему околотку.
Сколько света набилось в осколок звезды,
на ночь глядя! как беженцев в лодку.
Не ослепни, смотри! Ты и сам сирота,
отщепенец, стервец, вне закона.
За душой, как ни шарь, ни черта. Изо рта —
пар клубами, как профиль дракона.
Помолись лучше вслух, как второй Назорей,
за бредущих с дарами в обеих
половинках земли самозванных царей
и за всех детей в колыбелях.

***

Я входил вместо дикого зверя в клетку,
выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке,
жил у моря, играл в рулетку,
обедал черт знает с кем во фраке.
С высоты ледника я озирал полмира,
трижды тонул, дважды бывал распорот.
Бросил страну, что меня вскормила.
Из забывших меня можно составить город.
Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна,
надевал на себя что сызнова входит в моду,
сеял рожь, покрывал чёрной толью гумна
и не пил только сухую воду.
Я впустил в свои сны воронёный зрачок конвоя,
жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.
Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;
перешёл на шёпот. Теперь мне сорок.
Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забили глиной,
из него раздаваться будет лишь благодарность.

На столетие Анны Ахматовой

Страницу и огонь, зерно и жернова,
секиры остриё и усечённый волос —
Бог сохраняет всё; особенно — слова
прощенья и любви, как собственный свой голос.

В них бьётся рваный пульс, в них слышен костный хруст,
и заступ в них стучит; ровны и глуховаты,
затем что жизнь — одна, они из смертных уст
звучат отчётливей, чем из надмирной ваты.

Великая душа, поклон через моря
за то, что их нашла, — тебе и части тленной,
что спит в родной земле, тебе благодаря
обретшей речи дар в глухонемой вселенной.

***

Меня упрекали во всём, окромя погоды,
и сам я грозил себе часто суровой мздой.
Но скоро, как говорят, я сниму погоны
и стану просто одной звездой.

Я буду мерцать в проводах лейтенантом неба
и прятаться в облако, слыша гром,
не видя, как войско под натиском ширпотреба
бежит, преследуемо пером.

Когда вокруг больше нету того, что было,
не важно, берут вас в кольцо или это — блиц.
Так школьник, увидев однажды во сне чернила,
готов к умноженью лучше иных таблиц.

И если за скорость света не ждёшь спасибо,
то общего, может, небытия броня
оценит попытки её превращенья в сито
и за отверстие поблагодарит меня.