Продолжение "Записок" графини Роксандры Скарлатовны Эдлинг (ур. Стурдзы) с неизданной французской рукописи (1829 г.)
Между тем нашествие неприятеля (1812) приближалось "разрушительным потоком". Государь (Александр Павлович), поручив войска храброму и доблестному Барклаю (Михаил Богданович), отправился в Москву, жизненное средоточие государства, где его присутствие, в виду народной опасности, наэлектризовало все умы. История исчислит несметные, всякого рода жертвы, принесённые Русскими славе и независимости их родины.
Государь научился знать свой народ, и душа его поднялась в уровень с его положением. До тех пор царский венец был для него лишь бременем, которое он нес, повинуясь долгу. Охваченный и просветленный общим восторгом, он почувствовал в себе призвание к "делам великим", и его нравственная бодрость и самодеятельность получили поспешное развитие. "Народ решился победить или погибнуть и опасался только недостатка твердости и опытности в молодом своем Государе".
Сей последний, в свою очередь, сомневался, надолго ли станет столь напряженное одушевление. Так что правительство и народ относились друг к другу с взаимным недоверием (?). Именно в это "высоко настроенное время" имела я счастье ближе узнать этого великого Монарха. Его нет уже на свете; записки эти не будут обнародованы, во всяком случае, не увидят света, пока я живу; поэтому без льстивости и без суетности могу я вспомнить здесь про одно сообщение, которое будет для меня всегда дорого, потому что оно вполне чисто и искренно.
Государь любил общество женщин, вообще он занимался ими и выражал им рыцарское почтение, исполненное изящества и милости. Что бы ни толковали в испорченном свете об этом его расположении, но оно было чисто и не изменялось в нем и тогда, когда с летами, размышлением и благочестием ослабели в нем страсти. Он любезничал со всеми женщинами, но сердце его любило одну женщину и любило постоянно до тех пор, пока сама она не порвала связи, которую никогда не умела оценить.
Нарышкина (Мария Антоновна), своей идеальной красотой, какую можно встретить разве на картинах Рафаэля, пленила Государя, к "великому огорчению народа", который желал видеть в императрице Елизавете (Алексеевне) счастливую супругу и счастливую мать. Её любили и жалели, а Государя осуждали, и что еще хуже, петербургское общество злорадно изображало её жертвой.
Я уже отметила, что будь у нее поменьше гордости, побольше мягкости и простоты, и Государыня взяла бы легко верх над своей соперницей; но женщине, и особенно царственной, трудно изменить усвоенный образ действий. Привыкнув к обожанию, Императрица не могла примириться с мыслью, что ей должно взыскивать средства, чтобы угодить супругу. Она охотно приняла бы изъявление его нежности, но добиваться ее не хотела.
Кроме того, между супругами всегда находилось третье лицо, сестра Императрицы, принцесса Амалия (Баденская), гостиная которой была средоточием городских сплетен, производивших дурное влияние на Императрицу. Государь не мог позабыть времени своего вступления на престол, когда сердце его наиболее нуждалось в утешении и когда он его не встретил (?).
Ему передавалось всё, что толковали в обществе, и он считал своей обязанностью вознаграждать г-жу Нарышкину за ненависть, коей она была предметом. Положа себе правилом не предоставлять ей никакого влияния и ничем не отличать ее, он неуклонно держался такого образа действий. Нежными попечениями, доверием, преданностью возмещал он ей изъяны самолюбия.
Я еще помню блестящие праздники до 1812 года. Роскошь и царственное величие проявлялись на них во всем блеске. Среди ослепительных нарядов являлась Нарышкина, украшенная лишь собственными прелестями и ничем иным не отделявшаяся от толпы; но самым лестным для нее отличием был выразительный взгляд, на нее устремляемый. Немногие подходили к ней, и она держала себя особняком, ни с кем почти не говоря и опустив прекрасные глаза свои, как будто для того, чтоб под длинными ресницами скрывать от любопытства зрителей то, что было у нее на сердце.
С умыслом или просто это делалось, но от того она была еще прелестнее и заманчивей, и такой прием действовал сильнее всякого кокетства. Возвращаюсь к моему рассказу.
Только что приехав на Каменный Остров, Государь осведомился о лицах, вновь поселившихся в его дворце, и Государыня сказала мне, что Его Величество желает со мною познакомиться. Она приказала мне остаться у неё в кабинете после обедни. Вскоре пришел Государь. До того времени я никогда с ним не говорила. Он приветствовал меня вежливо и с каким-то оттенком любопытства, так как про меня говорили ему лица, весьма ко мне расположенные.
После обыкновенных вежливостей разговор зашел о тяжелом положении того времени, и я должна воспроизвести здесь некоторые черты этого разговора, в которых выразилось тогдашнее уморасположение Государя; я же уверена, что не забыла ни единого слова.
Говоря о патриотизме и народной силе, Государь отозвался так:
- Мне жаль только, что я не могу, как бы желал, соответствовать преданности этого удивительного народа.
- Как же это, Государь? Я Вас не понимаю.
- Да, этому народу нужен вождь, способный вести его к победе; а я по несчастью, не имею для того ни опытности, ни нужных дарований. Моя молодость протекла в тени двора (à l’ombre d’une соur); если бы меня тогда же отдали к Суворову (Александр Васильевич) или Румянцеву (Петр Александрович), они меня научили бы воевать, и может быть я сумел бы предотвратить бедствия, которые теперь нам угрожают.
- Ах, Государь! Не говорите этого. Верьте, что Ваши подданные знают Вам цену и ставят вас во сто крат выше Наполеона и всех героев на свете.
- Мне приятно этому верить, потому что вы это говорите; но у меня нет качеств, необходимых для того, чтобы исполнять, как бы я желал, должность, которую я занимаю. Но, по крайней мере, не будет у меня недостатка в доброй и твердой воле на благо моего народа в нынешнее страшное время. Если мы не дадим неприятелю напугать нас, война может обратиться к нашей славе. Он рассчитывает поработить нас миром; но я убежден, что если мы настойчиво отвергнем всякое соглашение, то, в конце концов, восторжествуем над всеми его усилиями.
- Такое решение, Государь, достойно Вашего Величества и единодушно разделяется народом.
- Да, мне нужно только, чтобы не ослабевало усердие к великодушным жертвам, и я ручаюсь за успех. Лишь бы не падать духом, и все пойдет хорошо.
Этими простыми словами объясняются все успехи 1812 и 1813 годов (?). Затем мы стали говорить о нашем семействе, о моем воспитании и тогдашнем положении. Благодаря его доброте и благородной простоте в обращении, я говорила, вовсе не стесняясь. Уходя он просил, чтобы я навсегда сохранила выраженное мною участие к нему. Я ему обещала это, и с той поры питала к нему самую чистую приверженность, на которую не подействовали ни время, ни люди, ни отсутствие, ни сама смерть.
Вскоре потом Государь уехал в Финляндию, где его ожидал наследный принц Шведский. Это путешествие имело полный успех. Он навсегда привлекал Бернадота к России, что было важно и выгодно в тогдашнем положении дел. Этому мы обязаны личным свойствам Государя.
В кратковременное отсутствие Государя приехал к нам великий князь Константин Павлович, находившийся до того при армии, где он держал себя так, что вынудил Барклая наговорить ему самых строгих упреков в присутствии многих генералов. После этой головомойки великий князь "благим матом" поскакал в Петербург и распространил по городу тревогу, которой сам был преисполнен. Любя правду, я обязана изобразить этого человека в настоящем свете.
С колыбели он воспитывался вместе со старшим братом, и, несмотря на полную противоположность в нраве, они были очень между собою дружны. Александр имел к нему настоящую слабость, по кровной близости и по привычке; Константин почитал Александра и по отношению к нему усвоил себе образ действий, в котором выражалось не столько братское чувство, как благоговение к его царскому достоинству.
С 18-тилетнего возраста он любил окружать себя посторонними людьми и искал посторонних развлечений. Приятели или, вернее, льстецы его были люди без правила и без нравственной выдержки, и он нажил себе общую (?) ненависть и презрение. В первые годы царствования Александра одна из его оргий сопровождалась плачевными последствиями. Публика пришла в ужас, и сам Государь вознегодовал до того, что повелел нарядить самое строгое следствие, без всякой пощады его высочества; так именно было сказано в приказе (смерть мадам Араужо).
Однако удалось "ублажить" родителей потерпевшей жертвы и, благодаря посредничеству Императрицы-матери, постарались покрыть случившееся забвением. Но общество не было забывчиво, и великий князь, не лишенный прозорливости, "читал" себе осуждение на лицах людей, с которыми встречался. Это жестоко его обижало, и он, в свою очередь, возымел настоящее отвращение к стране своей.
Живой образ злосчастного отца своего, он, как и тот, отличался живостью ума и некоторыми благородными побуждениями; но в то же время страдал полным отсутствием отваги, в физическом и нравственном смысле и не был способен сколько-нибудь подняться душоЙ над уровнем пошлости. Он постоянно избегал опасности и в виду ее терялся совершенно, так что его можно было принять тогда за виноватого или умоповреждённого.
Так точно, приехав в Петербург в 1812 году, он только и твердил, что об ужасе, который ему внушало приближение Наполеона и повторял всякому встречному, что "надо просить мира" и добиться его, во что бы ни стало. Он одинаково боялся и неприятеля, и своего народа и в виду общего напряжения умов, вообразил, что вспыхнет восстание в пользу императрицы Елизаветы. Питая постоянное отвращение к невестке своей, тут он вдруг переменился и начал оказывать ей всякое внимание, на которое эта возвышенная душа отвечала ему лишь улыбкой сожаления.
Возвращение Государя образумило великого князя и заставило войти в пределы долга и приличий; но поведение его оценили "по достоинству", так что оставаться в Петербург было ему несладко, и если память мне не изменяет, он поспешил уехать в Тверь, к сестре своей герцогине Ольденбургской (здесь Екатерина Павловна), которая его "баловала".
Назвав эту женщину, я должна поместить здесь мое воспоминание о ней. Она лишь "промелькнула по земле", хотя ей даны были все качества, необходимые для того, чтобы долговременно украшать ее. Великая княгиня Екатерина Павловна, любимая сестра императора Александра, позднее королева Вюртембергская, будь ее сердце на одном уровне с ее умом, могла бы очаровать всякого и господствовать над всем, что ее окружало.
"Прекрасная и свежая как Геба", она умела и очаровательно улыбаться, и проникать в душу своим взором. Глаза у неё искрились умом и веселостью; они вызывали на доверие и завладевала оным. Естественная, одушевленная речь и здравая рассудительность, когда она не потемнялась страстью, сообщали ей своеобразную прелесть. В семействе ее обожали, и она чувствовала, что, оставаясь в России, она могла играть блестящую роль.
После Тильзитского мира, Наполеон предложил бы ей свою руку, если бы его сколько-нибудь обнадежили в успехе такого предложения. Государь догадался о том и предупредил сестру; но она была слишком горда, чтобы стать на место Жозефины (Богарне), поспешила заявить, что ее намерение никогда не покидать родины и тотчас же приняла предложение герцога Ольденбургского, к которому до того времени относилась с пренебрежением.
Этот брак всех удивил. По родству, он противоречил уставам церкви, так как они были между собою двоюродные. Наружность герцога не представляла ничего привлекательного, но он был честный человек в полном смысле слова. Екатерина Павловна имела благоразумие удовольствоваться им, и по природной своей живости вскоре привязалась к мужу со всем пылом страсти.
Государь осыпал сестру своими милостями: ей удвоено было содержание, а герцогу отдана в управление одна из лучших в государстве областей. Там они жили счастливо, окруженные двором, которым великая княгиня управляла по произволу. Она старалась привлекать к себе замечательных людей, и они являлись выразить ей почтение. Она ничем не пренебрегала, чтобы усилить влияние, которое, по ее мнению, производила она на Государя.
В тогдашнее тревожное время каждый думал по своему, великая княгиня и ее приверженцы полагали необходимым, чтобы Государь приехал к ней, в глубину своей империи; но последствия доказали, что послушаться такого совета было бы вредно. Александр не удалился от средоточия управления и поступил отлично.
Тем временем Барклай продолжал отступать. Не привыкшие к тому Русские войска обвиняли его в малодушии и в измене и громко осуждали Государя за то, что он вверил судьбу государства человеку с иностранным именем (Барклай был иностранцем только по имени; он с молодых лет служил в России, и любовь к отечеству равнялась в нем с его храбростью). Общий ропот и уныние, а также может быть некоторые происки побудили, наконец, Государя отозвать от командования войском генерала, которого он наиболее уважал и вверил начальство старику Кутузову (Михаил Илларионович), престарелому и больному, но сохранившему еще всю тонкость отменно развитого ума.
Он не мог быть деятелен как подобает главнокомандующему; но этот недостаток возмещался в нем его военной опытностью. Выбор этот оживил умы, что было очень важно. Оскорбленный людской несправедливостью, но тронутый доверием и обхождением Государя, Барклай попросился продолжать службу без особой должности и в сражениях искал смерти. В день Бородина под ним убито три лошади; но, казалось, смерть избегала его. В последствии был он награжден за свои страдания общим уважением и доверием.
Прощаясь с Государем, генерал Кутузов уверял его, что он скорее ляжет костьми, чем допустит неприятеля к Москве (это его собственное выражение). Мы знали, что московский главнокомандующий граф Ростопчин (Федор Васильевич) принимал самые сильные меры для того, чтобы древняя столица государства, если бы овладел ею неприятель, сделалась ему могилой.
Можно же представить себе всеобщее удивление и в особенности удивление Государя, когда заговорили в Петербурге, что французы вступили в Москву и что ничего не было сделано для обороны ее. Государь не получал никаких прямых известий ни от Кутузова, ни от Ростопчина, и потому не решался остановиться на соображениях, представлявшихся уму его. Я видела, как Государыня, всегда склонная к высоким душевным движениям, изменила свое обращение с супругом и старалась утешить его в горести. Убедившись, что он несчастен, она сделалась к нему нежна и предупредительна. Это его тронуло, и в дни страшного бедствия пролился в сердца их луч взаимного счастья.
Сильный ропот раздавался в столице. С минуты на минуту ждали волнения раздраженной и тревожной толпы. Дворянство громко винило Александра в государственном бедствии, так что в разговорах редко кто решался его извинять и оправдывать. Государыня знала о том. Она поручила мне бывать в обществе и опровергать нелепые слухи и клеветы, распространяемые при дворе. Горячо взявшись за это поручение, я не пренебрегала никаким средством, чтоб успокаивать умы и опровергать бессмысленные и вредные толки; и к счастью моему иной раз мне это удавалось.
Между тем Государь, хотя и ощущал глубокую скорбь, усвоил себе вид "спокойствия и бодрого самоотречения", которое сделалось потом отличительной чертой его характера. В то время как все вокруг него думали о гибели, он один прогуливался по Каменноостровским рощам, а дворец его по-прежнему был открыт и без стражи. Забывая про опасности, который могли грозить его жизни, он предавался новым для него размышлениям, и это время было решительным для нравственного его возрождения, как и для внешней его славы.
Воспитанный в эпоху безверия, наставником, который сам был проникнут идеями того века, Александр признавал лишь религию естественную, казавшуюся ему и разумной, и удобной. Он проникнут был глубокими уважением к "божеству" и соблюдал внешние обряды "своей церкви", но оставался деистом. Гибель Москвы потрясла его до глубины души; он не находил ни в чем утешения и признавался товарищу своей молодости князю Голицыну (Александр Николаевич), что ничто не могло рассеять мрачных его мыслей. Князь Голицын, самый легкомысленный, блестящий, любезный из царедворцев, перед тем незадолго остепенился и стал читать библию с ревностью новообращённого человека.
"Робко" предложил он Александру почерпнуть утешение из того же источника. Тот ничего не отвечал; но через несколько времени, придя к Императрице, он спросил, не может ли она дать ему почитать Библию. Императрица очень удивилась этой неожиданной просьбе и отдала ему свою Библию. Государь ушел к себе, принялся читать и почувствовал себя перенесенным в новый для него круг понятий.
Он стал подчеркивать карандашом все те места, которые мог применить к собственному положению, и когда перечитывал их вновь, ему казалось, что какой-то дружеский голос придавал ему бодрости и рассеивал его заблуждения. Пламенная и искренняя вера проникла к нему в сердце и, сделавшись христианином, он почувствовал себя укреплённым.
Про эти подробности я узнала много времени спустя, от него самого. Они будут занимательны для людей, которые его знали и которые не могли надивиться внезапной перемене, происшедшей в этой чистой и страстной душе. Его умственные и нравственные способности приобрели новый более широкий разбег; сердце его удовлетворилось, потому что он мог полюбить самое достолюбезное, что есть на свете, т. е. "Богочеловека". Чудные события этой страшной войны окончательно убедили его, что "для народов, как и для царей спасение и слава только в Боге".
Приближалось 15-е сентября 1812 года, день коронации, обыкновенно празднуемый в России с большим торжеством. Он был особенно знаменателен в этот год, когда население, приведенное в отчаяние гибелью Москвы, нуждалось в ободрении. Уговорили Государя, на этот раз, не ехать по городу на коне, а проследовать в собор в карете вместе с Императрицами. Тут в первый и последний раз в жизни он уступил совету осторожной предусмотрительности; но поэтому можно судить, как велики были опасения. Мы ехали шагом в каретах о многих стеклах, окруженные несметной и мрачно-молчаливой толпой.
Взволнованные лица, на нас смотревшие, имели вовсе непраздничное выражение. Никогда в жизни не забуду тех минут, когда мы вступали в церковь, следуя посреди толпы, ни единым возгласом не заявлявшей своего присутствия. Можно было слышать наши шаги, а я была убеждена, что достаточно было малейшей искры, чтобы все кругом воспламенилось. Я взглянула на Государя, поняла, что происходило в его душе, и мне показалось, что колена подо мною подгибаются.
Эти тяжелые дни миновали, и вскоре прибыл от Кутузова полковник Мишо (Александр Францевич) с известями, которые вывели нас из состояния "страшного недоумения". Привезённые им точные и ясные подробности нового плана кампании, принятого главнокомандующим, подали основательную надежду на лучшее будущее. Беспристрастный наблюдатель подивился бы нашей радости: Мишо был принят, как будто приехал вестником выигранного сражения. То, что он говорил, оправдалось потом.
Наполеон, рассчитывая на мир, которым его манили, потратил понапрасну благоприятное время и покинул наконец дымящиеся развалины Москвы, не обеспечив отступления своей армии, уже ослабленной беспорядками и бедствиями войны. Как изобразить, что мы испытали, при известии об очищении Москвы!
Я дожидалась Императрицы в ее кабинет, когда известие это захватило мне сердце и голову. Стоя у окна, глядела я на величественную реку, и мне казалось, что ее волны неслись как-то горделивее и торжественнее. Вдруг раздался пушечный выстрел с крепости, позолоченная колокольня которой приходится как раз напротив Каменноостровского дворца.
От этой рассчитанной, торжественной пальбы, знаменовавшей радостное событие, затрепетали во мне все жилы, и подобного ощущения живой и чистой радости никогда я не испытывала. Я была бы не в состоянии вынести дольше такое волнение, если бы не облегчили меня потоки слез. Я испытала в эти минуты, что ничто так не потрясает душу, как чувство благородной любви к отечеству, и это то чувство овладело тогда всею Россией.
Недовольные замолчали; народ, никогда не покидавший надежды на Божью помощь, успокоился, и Государь, уверившись в уморасположении столицы, стал готовиться к отъезду в армию.
Мы переехали в город, и образ нашей жизни переменился. Я видела Императрицу только по утрам. Вечера она проводила большею частью вдвоем с сестрой или одна, когда та выезжала. Однажды Ее Величество велела мне сказать, чтобы я пришла пить с ней чай: Государь, которого я долго не видела, выразил ей желание побеседовать со мной. Разумеется, я с удовольствием явилась на такое приглашение.
Вскоре пришел Государь из своего рабочего кабинета в простом форменном сюртуке. Милость и величие выражались в его благородной наружности. Он сиял удовольствием и сказал мне, что, зная про участие, которое я принимала в общем горе и несчастиях, он захотел поделиться со мной радостным чувством по поводу счастливого исхода событий. Мы разговорились о том, что произошло и о необыкновенном человеке, который, ослепившись своею удачей, причинил столько бедствия миллионам людей.
Государь много и горячо говорил о загадочном характере Наполеона и передавал мне, как он изучал его во время "тильзитских совещаний". Беседа наша происходила с полным не принуждением, и тут я увидела, как ошибочно думали, будто Наполеон обольстил Александра. Он "признавал превосходство его гения и добровольно согласился на предложение великого человека, но не был ослеплен им и не возымел к нему вредного для себя доверия".
Наполеону было лестно внушать удивление к себе такому Государю, который превосходил всех остальных, каких он до тех пор знал; но он, со своей стороны, не постарался изучить этого человека, которого природа и тяжкие обстоятельства наделили редким благоразумием.
Говоря про Наполеона, Государь не мог воздержаться от некоторого раздражения, но не прибегал однако к выражениям резким: воздержность редкая для того времени, когда Наполеоново имя не произносилось иначе как в сопровождении едких слов, вроде проклятий. Государь говорил между прочим:
- Нынешнее время напоминает мне все, что я слышал от этого необыкновенного человека в Тильзите про случайности войны. Тогда мы подолгу беседовали, так как он любил высказывать мне свое превосходство, говорил с любезностью и расточал передо мною блестки своего воображения.
"Война, утверждал он, вовсе не такое трудное искусство, как воображают, и поистине неизвестно иной раз, почему именно выиграно то или другое сражение. Побеждаешь потому, что позднее неприятеля устрашаешься, и в этом вся тайна. Нет полководца, который бы не страшился за исход сражения; надо только припрятывать в себе этот страх как можно дольше. Лишь этим приемом пугаешь противника, и успех становится несомненным".
Я выслушивал, - продолжал Государь, - с глубоким вниманием всё, что ему приятно было сообщать мне об этом предмете и питал в себе твердое намерение воспользоваться тем при случае, и в самом деле мне кажется, что с тех пор я приобрел некоторую опытность для того, что нам остается сделать.
- Как, Государь? - сказала я, - разве мы не обеспечены теперь от всякого нового нашествия? Разве кто-либо осмелится еще раз переступить наши границы?
- Это возможно; но если хотеть мира прочного и надёжного, то надо подписать его в Париже, в этом я глубоко уверен.
Я привожу этот разговор не только по его занимательности, но и потому что он доказывает, как Государь уже тогда помышлял о славном овладении Францией, на которое никто еще не дерзал рассчитывать.
Через несколько дней потом Государь уехал, сопровождаемый благословениями всех своих подданных. Он взял с собою немногих, и эти немногие были люди довольно посредственные, в числе которых я должна назвать графа Нессельроде (Карл Васильевич), представляющего собою поразительный пример того, как "слепо счастье льнет к ничтожеству". Этот министр, которого имя записано на всех великих международных актах Европы, в то время был еще просто статс-секретарь.
Сначала его поместили к князю Куракину (Александр Борисович) в Париж, откуда он должен был извещать Государя обо всем, чего мудрый посол не мог заметить. Чтобы успешно исполнять это трудное поручение, граф Нессельроде прибег к перу и дарованию одного из своих товарищей, барона Криденера (Павел Алексеевич), мать которого (Варвара Юлия Крюденер) написала роман "Валерия". Молодой человек отличался умом, усердием и честностью.
Он охотно принялся собирать сведения, нужные для отечества в его тогдашних тяжелых обстоятельствах. Началась переписка. Государь был ею доволен и возымел хорошее мнение о способностях графа Нессельроде. Канцлер Румянцев (Николай Петрович) занимал свою должность только для виду. Государь работал с князем Гагариным (Григорий Иванович), молодым человеком, который подавал блестящие надежды. Его сумела поместить на эту должность М. А. Нарышкина, и он пошел бы очень далеко и по заслугам, если бы тут не замешалась любовь.
Они влюбились друг в друга и стали думать, как бы получить возможность удалиться от двора и от своих семейств, чтобы предаться взаимной страсти. Князь Гагарин сослался на здоровье. Государю нужен был секретарь; в это время приехал Нессельроде, уже получивший некоторую известность. Его выбрали на место Гагарина, женили на дочери министра финансов (здесь Д. А. Гурьев), и в несколько недель, прежде чем он успел опознаться, у него были богатая, ловкая жена, значительное место и сильные покровители.
Дело устроилось к всеобщему удовольствию, только не Государя, который скоро заметил ничтожество своего секретаря и заподозрил в неверности женщину, которую он так любил. Но быстрота политических событий не давала ему досуга обратить должное внимание на мелкие происки близких к нему лиц. Он весь был занят тою ролью, которую Провидение ему назначило в великой драме, тогда начинавшейся, и он поспешил в Вильну.
В этом городе теснились победители и побежденные, наполняя собой тамошние пропитанные заразительным воздухом госпитали, в которых умирали беспомощно от тифа, принявшего такие размеры, что трупы уже не выносились из комнат, а просто выбрасывались в окна.
Никому не хотелось взяться за горестный и опасный труд приведения в порядок больничной части. За него взялся "герой-христианин" генерал Сен-При (Эммануил Францевич). Его не страшила смерть в разнообразных ее видах, и он разносил помощь и утешение несчастным жертвам самой жестокой войны. Но и его бесстрашие поколебалось, когда в эти гнездилища смерти явился сам Государь. Напрасно Сен-При пытался не допускать его туда, трепеща за драгоценную его жизнь.
Но Александр также не думал о заразе и, являя собой пример всех христианских добродетелей, ходил утешать своим присутствием тех, кого долг и бедствие собрали в эти скорбные помещения. Никто не прославлял этих трогательных заявлений его человеколюбия; но они записаны "в книге жизни".