Я не очень знакома с творчеством Леонида Зорина (1924-2020). Знала. пожалуй. только "Варшавскую мелодию" - по телевизионной постановке. Увидев посвящение романа «Выкрест» - «Памяти Алексея Максимовича Горького» - я засомневалась: читать или не читать. Но читать всё же начала.
Сначала было не совсем понятно: написано от первого лица, но чьего? Кто вступил в разговор с читателем? Кто обращается к нам из далёкого уже 1966 года?
Постепенно всё начинает проясняться. Перед нами воспоминания (вернее, роман, стилизованный под воспоминания) очень пожилого человека, который родился в 19-м веке в Нижнем Новгороде в средне-зажиточной еврейской семье.
Нижний Новгород конца 19-го века описан довольно ярко тусклыми серыми красками (такой вот парадокс):
«Цирюльня. Галантерея. Гостиница. Участок. Москательная лавка. Несвежие скатерти трактиров. Несвежие простыни меблирашек – унылый приют прелюбодеев. Клуб. Карты. Рискую-с, банчок на кону! Казарменный очаг просвещения – гимназия. И наконец – антреприза с полуголодным актерским табором. Эти два пастбища цивилизации, два чахлых, еле живых островка – гимназия, где учат без чувства, и театр, где играют без смысла».
О том, что вообще-то в России начался Серебряный век русской культуры, герой романа только догадывается:
«Как изнурительно угасал, как долго, томительно, угрожающе кончался и все не мог закончиться российский девятнадцатый век! Со всей его пестрой суетой, кровопусканьем, общественной жизнью и с политическим трагифарсом. Однако не только – еще и с поэзией, с усадебной грустью, с печальными женщинами, с его попытками слиться с Европой и страхом перед ее либеральностью, ее разномыслием, ее нравами, рождавшими явную неприязнь и скрытую раздраженную зависть».
Герой романа родился в многодетной семье, настолько многодетной, что своих последних младших братьев и сестёр он и не знал вообще. Но главный конфликт детства героя развивался между ним и его младшим братом – Яковом.
Как часто бывает в жизни, одна случайная встреча резко меняет весь ход жизни героя:
«Однажды за визитными карточками пришел заказчик – то был господин, выглядевший весьма живописно. С добрым простонародным лицом плохо вязалась его внушительная черная широкополая шляпа. Из-под нее слегка выбивались спутанные гривастые пряди. Глаза запредельной голубизны сияли над крупным утиным носом. В мужицких пальцах была зажата мощная суковатая палка, и он держал ее, как мотыгу – было понятно: она нужна ему не для опоры – он и без палки прочно и крепко стоит на ногах».
История эта могла бы стать банальной и незамеченной среди миллионов мелких жизней, если бы не имена её героев: Алексей Максимович Горький и Ешуа Заломон Свердлов.
Горький полюбил юного Заломона, стал живо участвовать в его судьбе, а когда выяснилось, что у подростка тяга к актёрской деятельности и ему надо учиться в Москве, то именно Алексей Максимович убедил его креститься в христианскую веру, а позже и вообще усыновил его и дал свою фамилию. Так появился на свет Зиновий Пешков. И этот шаг окончательно оторвал новоиспеченного Зиновия от его семьи. Особенно болезненно воспринял такое предательство веры отцов его брат Яков. Позже Яков Свердлов никогда не упоминал, что у него есть старший брат.
Зиновий Пешков стал актёром, но в историю он вошёл совсем с другого входа, прославился совсем иными делами.
Второй главный герой романа – Алексей Максимович Пешков, писатель Максим Горький. Образ Горького создан Зориным тепло и с любовью.
«Горький… был не только автором собственной жизни – бесспорно лучшей, самой своей вдохновенной книги, испорченной, к несчастью, финалом – он был и читателем этой книги, ревниво следил за ее героем».
Да и то, что он усыновил понравившегося ему мальчика, конечно, только в плюс писателю. Тем более, что был тогда Горький не тем патриархом, какого мы привыкли видеть на портретах, а совсем ещё молодым человеком, ему ведь ещё и сорока не было, он оказался старше своего приёмного сына всего на 16 лет. Хотя он старался изобразить из себя пожилого, умудрённого опытом человека.
«Лет с тридцати пяти Алексей настойчиво играл в старика. Не только на Максима и Катеньку, не только на меня – он взирал, как мудрый дед, на все человечество. Но эта игра не помогала – он неизменно был человеком неутомимого пера и столь же неутомимой страсти. Я убежден, что таким он остался до своего последнего часа. Подобная горючая смесь очень немногим по калибру».
Горький-писатель тоже предстаёт перед нами очень живо:
«В те дни он дописывал свою пьесу, я видел его ежедневное счастье, прекрасную оглушенность трудом, из каждой строки вырастали, всходили, наращивали кости и мясо новые странные существа, которых вчера и в помине не было. И сам он вставал из-за стола усталый и гордый тем, что выковал, что дал им жизнь, вдохнул в них душу… Его окрыляло сознание важности каждой минуты его усилий, предчувствие славы, всемирной славы, уже пересекавшей границы.
Бывало, взволнованный, размягченный, читал он нам свежие странички, все тягостней было хранить секрет, утаивать этих мужчин и женщин, они уже жили своею жизнью, стучались в двери, хотели выкрикнуть все то, что знают, выплеснуть в мир тоску, надежду, недоумение».
Не осталась в стороне и непростая личная жизнь писателя, в частности, его связь с Марией Фёдоровной Андреевой.
«Мария Федоровна Андреева – одна из первых красавиц театра, нет, попросту первая, недосягаемая! Великокняжеская посадка прелестной головки. Гибкость тигрицы. Взгляд сверху вниз на все человечество. И прежде всего – на слабейшую часть его. Имею в виду обреченных мужчин… Он изменил, изменил нам всем. Его состояние было похоже на помешательство – он ослеп, он оглушен и не слишком терзается, ни в чем не винит себя. Непостижимо.
Да, нечто близкое к невменяемости. Позднее сравнительно легко он перенес и смерть дочурки. В ту пору я еще не понимал, как можно так помрачиться разумом – пусть даже из-за такой богини. Меж тем, не мне бы его клеймить. Он был таким же заложником страсти, каким был и я – но гораздо зависимей от этой жестокой белой горячки».
Судьба Зиновия Пешкова сложилась удивительно и неординарно.
«Брат… первого президента [России] и сын великого человека, пусть даже его духовный сын» -
в 1904-м году он уехал из России – через Швейцарию в Канаду, затем в США, Новую Зеландию, Италию, Францию. Не раздумывая, бросился в огонь Первой мировой войны, оставив практически на произвол судьбы и без средств к существованию молодую жену с маленьким ребёнком. На фронте Зиновий был ранен, потерял правую руку, но всё же остался профессиональным военным. А позже он вступил во французский Иностранный легион.
А Горького мы видим в США, куда он приезжает с целью сбора денег «для передового движения», а позже и в Италии. В целомудренной Америке Горького не приняли:
«Пока оставленная жена томится с брошенными малютками, он путешествует с любовницей. Позор! Никто не подаст руки столь бессердечному сластолюбцу».
А в Италии красавица Андреева бдительно следила, чтобы большая часть гонораров знаменитого писателя утекала в казну революционного движения.
Очень ярко описана жизнь Горького на Капри, с постоянными гостями, иждивенцами и просителями из предреволюционной России.
Горький предстаёт перед нами не как статически застывшая, сложившаяся личность, но мы видим характер в развитии, мы прослеживаем вместе с Зиновием Пешковым все возрастные изменения Алексея Максимовича.
«В ту пору отец стал скор на разрывы – Ульянов ли его заразил своей нетерпимостью к возражениям, характер ли стал с годами портиться, но он на удивленье легко стал обрывать многолетние связи. Он просто отталкивал все, что мешало его назначению – воспитать русскую народную душу. Поэтому запрезирал, заклеймил Московский Художественный Театр за обращение к Достоевскому. Сей классик народной душе был вреден, равно как и те злополучные авторы, которых издал Константин Петрович. Вскорости я и сам испытал гнев посуровевшего отца. Был предан анафеме и отлучен. Если б не Екатерина Павловна! Я сразу же кинулся к ней за помощью – кто еще мог меня защитить? Она написала Алексею, умилостивила, добилась прощения».
А в некоторых местах романа мы видим совсем неожиданного Горького, не такого, каким его привыкли считать со школьных лет.
«Сам он однажды печатно признался в том, что не в силах "любить народ". Да и за что его любить? – спрашивал Алексей раздраженно в тех же болезненно честных строчках. За это остервенелое пьянство, за то, что он бьет сапогами в живот своих несчастных беременных жен? Он слишком хорошо его знал, к тому же он сам был его частью. Поэтому не вздыхал под гипнозом этого вечного "чувства вины", которое просто фатально следовало за разорившимися дворянами и преуспевшими разночинцами».
После революции Зиновий Пешков вернулся в Советскую Россию. Именно ему было поручено доставить известие Колчаку о том, что Париж его признает Верховным Правителем России.
Революцию Зиновий не принял.
«Дождались. Богоносные мстители, послушные исторической воле, то испражнялись в саксонский фарфор, то жгли усадебные библиотеки. Все это было смиренно оправдано. "В белом венчике из роз" и так далее».
Не принял и уехал вновь за пределы своей исторической Родины. А Горький в СССР вернулся. Зачем? Почему? На эти вопросы Зорин устами своего героя отвечает так:
«Что подтолкнуло его принять это безумное решение? Должно быть, все то же – власть сюжета над жизнью живого человека. Он понял с жестокой студеной трезвостью: извилистая дорога заканчивается – ее необходимо обрамить. Великий русский писатель обязан если не жить, то хоть умереть в своем непостижимом отечестве. В конце концов – время определиться. Не может столь убежденный певец русского рабочего класса навеки поселиться в Сорренто, в стране, управляемой Муссолини.
И он отправился в отчий край на встречу с русским рабочим классом, с колхозным крестьянством и с верноподданной славной советской интеллигенцией, согласной послушно признать его первенство. В свой новый великолепный дом в когдатошнем особняке Рябушинского, на дачу в Горках, на дачу в Крыму, которые с молниеносной скоростью стали местами его заточения. В этом маршруте навстречу смерти была роковая предопределенность».
О смерти Горького:
«Старость твоя была кошмаром, поистине сатанинской смесью из пустоты, ожидания смерти и пытки официальным признанием, почти издевательским превращением живого человека в реликвию. Наш город был окрещен твоим именем, им назван был и театр Чехова, его носили – по высшей воле – главные улицы и проспекты. Но все эти улицы и города были заполнены нищим людом, приученным к казарменной жизни. Он тоже привык с молитвенным видом упоминать надоевшее имя, сакрализованное тираном. Твой сын, мой несчастный названный брат, ушел при загадочных обстоятельствах. Твоя любимая изменила, стала подругой английского классика, которого ты не выносил, – жизнь давно уже стала адом.
Ты умер в июне тридцать шестого, а уже в августе состоялся первый из московских процессов. И это не было совпадением. Я был убежден, что ты мешал глухому кремлевскому правосудию. Мешал уже тем, что и теперь, казалось бы, совсем прирученный, способен произнести свое слово.
Я знаю, что ты бы его произнес. Что ты бы нашел такую возможность».
И несколько далее:
«Он был, конечно же, умерщвлен, но этого так и не знают толком – имя его почти сакрально».
Из других исторических личностей в романе перед нами предстаёт Владимир Иванович Немирович-Данченко, который высоко оценил драматургический талант Горького:
«Воссозданная Горьким ночлежка его проняла – он обнял автора, прежде чем изложил впечатления. Его замечания были краткими – угадывался профессионал. Запомнилось, как легко и точно усовершенствовал он название. "Нет, "На дне жизни" – литературно, не отвечает, если хотите, жестокости вашего материала, вы тут… форсируете звук… некоторый нажим, поверьте. Просто "На дне" – так будет лучше". И в самом деле, так было лучше».
Так Зорин устами своего героя пишет о Марке Твене:
«Он не мог не понравиться. Высокий, плечистый, широкогрудый, беловолосый и белоусый, в белом пластроне с белой бабочкой под черным смокингом – в этом наряде он выглядел несколько официально, и, кажется, это его смешило. Улыбка была лукавой, но грустной. Такой, какая почти неизбежна у настоящего юмориста. Я знал, что он вдов и, хотя покойница теснила его своим благочестием, он тяжко переносил одиночество. Знакомясь, он меня оглядел мудрыми выцветшими глазами сильно уставшего Тома Сойера. Впоследствии я не раз вспоминал этот совиный всеведущий взгляд – я не ошибся, он не был счастлив. Все то же – ни поклоненье Америки, ни эта ее простодушная гордость своим неуемным озорником были бессильны перед безжалостным, стремительным убыванием дней. В тот день я впервые подумал о странной и неизбежной закономерности: чем ярче жизнь, тем горше старость».
А вот о Герберте Уэллсе:
«Он никогда не скрывал презрения к миру, где вынужден жить, и к людям, которые в нем барахтаются, – оно было накрепко отпечатано на круглом, всегда недовольном лике. Недаром предсмертное обращение к несовершенному человечеству звучало исчерпывающе: "Будьте вы прокляты! Я вас предупреждал". Вот так-то. Он вас предупреждал, недоноски.
Однако до прощания с космосом ему предстояло жить еще долго – сорок весьма насыщенных лет. Намного дольше, чем Алексею. И судьбы их вновь пересеклись. В те стылые петроградские дни сам Алексей и свел его с женщиной, которая была светом в окне. Если б он знал, что гость и собрат ее уведет и обессмыслит все его последние годы!»
Об Амфитеатрове:
«Он был широкогрудый и кряжистый, с гривой, ниспадавшей на плечи, с острыми молодыми глазами, хотя и достиг уже зрелых лет. В его повадке, походке, пластике, в манере действовать, изъясняться была почти юношеская стремительность. Этакий вечный Sturm und Drang. Было и нечто театральное, как и сама его фамилия. Не зря же он пел в итальянской опере! Я вспоминаю о нем с благодарностью, пусть он, в немалой мере, источник многих моих испытаний и бед. Ибо давно зарубил на носу: причина любых твоих испытаний, равно как удач, – в тебе самом. И, думая об Амфитеатрове, я мысленно не устаю поражаться: нет, дьявольски богата Россия! Щедра на детей необычного кроя. Щедра и на то, чтобы ими делиться с другими державами и племенами. Умеет транжирить свое добро. Бог знает, к чему ее приведет такое безглазое расточительство».
О Колчаке:
«То был человек отважный и яркий, к тому же даровитый ученый – он сделал в океанографии имя. Это нисколько ему не мешало быть храбрым, талантливым адмиралом. Он знал: на войне как на войне, иной раз приходится быть беспощадным – я не хочу его приукрашивать. Однако он был человеком чести, способным забыть о собственном благе, способным отдать своей родине голову, а душу – женщине, о любви его уже тогда творилась легенда».
О Якове Свердлове, брате главного героя:
«Своевременная смерть такая же крупная удача, как своевременная жизнь. Якову повезло со смертью – не унеси его та "испанка", наверняка бы убил его Сталин. И было бы ожидание выстрела, была бы последняя ночь перед казнью, клики ликующего народа, приветствующие акт правосудия».
Роман охватывает всю жизнь Зиновия Пешкова, от его детства до самого дня смерти и похорон на кладбище Сен-Женевьев-де-Буа. Его встречи с разными людьми, его дружба с генералом де Голлем, его военная и дипломатическая деятельность, его неоднократные женитьбы и связи с разными женщинами, его размышления о жизни и смерти, о любви и об истории, о своей судьбе.
И вот роман прочитан. Странный роман. Странный жанр – мемуары от чужого лица, причём от лица личности исторической. Не знаю, насколько правомерен такой жанр, но читать было интересно, это абсолютно точно.
И напоследок, несколько строк из Википедии:
«Зиновий Алексеевич Пешков, (16 октября 1884, Нижний Новгород — 27 ноября 1966, Париж) - имя при рождении Зиновий (Залман, в отдельных источниках упоминается Иешуа-Залман) Михайлович Свердлов — генерал французской армии, кавалер пятидесяти правительственных наград, старший брат Я. М. Свердлова и крестник Максима Горького».
Этот материал ранее был размещён мною здесь.